Комментарий | 0

Летопись уходящего лета (34)

 

 

 

Между лиманом и морем

 

На десятом, что ли, году моей жизни случилось нам с матерью летом отдыхать на море, недалеко от нашего городка. В конце длинной песчаной косы, что замыкает лиман с восточной стороны – и там, в узком гирле под высоком мостом его воды сливаются с мировым океаном. Когда-то приткнулся на этом месте рыбацкий посёлок, потом получил он курортное значение, наводнился приезжим людом, застроился и разбогател. Уже за его чертой, километрах в трёх от моста со стороны лимана стоял возле самой воды старый рыбоприёмный пункт. В нём был причальчик для каюков и магун (большие лодки с мотором и парусами), бараки с тарой для рыбы и соли, а также коптильня. А при Советах пристроили хибару для персонала и в ней Красный Уголок – повышать классовую сознательность. В посёлке летом не протолкнуться, а здесь безлюдье и тишина: в июле запрет на промышленный лов, и обитатели были мы да сторожа.

На другой день к нам приехала тётя Светлана из областного центра с дочкой – моей кузиной Ташкой, на два года младше. Сколько нам с нею досталось простора и воли! Нетипично для меня, но привелось тогда над кем-то предводительствовать и конечно нести за то ответственность. Всё осознав, я взялся за дело методично и разработал программу активного и здорового детского отдыха. Она состояла из четырёх задач и звалась «операция Абст» (из какого-то шпионского фильма).

Первые две задачи были просто разминки для тела и духа. На пустынный грузовой полустанок прибыли тепловоз и вагон: нам с сестрой надлежало пролезть под ними по рельсам и улизнуть с минимальными потерями в личном составе. Мне достало ума лезть самому, а Ташку поставить в стороне независимым наблюдателем. Всё отлично сошло, только в одном месте меня несильно стукнуло током – до сих пор не пойму, откуда он там навёлся на рельсах?

Невдалеке от рыбпункта покоился на мели колёсный пароход «Юрий Крымов». (Повесть «Танкер «Дербент»» сего автора я прочёл в те же годы: значительная и очень человечная вещь, нетипичная для догмы социалистического реализма) Здесь тоже требовалась разведка боем: одолеть загороженные сходни, пробраться в каюты и кубрики и обследовать их на предмет пиратских сокровищ. Пролезли мы, взобрались на палубу, шныряем по ней – а оказалось, был там охранник, да ещё и хитрющий. Сидел сверху на мостике, видел нас и дал нам всё осмотреть – а потом как даст пароходный гудок!.. Хороши шуточки! – у нас заложило уши, перепугались, кинулись в бег до самих бараков, к нашим переполошившимся мамам... В «операции» наступил творческий кризис и маленький перерыв.

Это был самый райский рыбоприёмный пункт на свете. Встаёшь спозаранку – прямо за дверью на три стороны мелководье с песчаным дном под ленивой прозрачной волной – за ним едва виден вдали наш городок и крепость на самом краю. Всё вокруг прохлада и нега – день готовится принимать гостей и вздымает всё выше небесный фонарь, освещая свои нам дары. И мы, стойкие, как все дети, к зною и усталости, спешили принять подарки – всё в округе изведать, проверить, потрогать, унюхать... Что до последнего, то к нашим услугам был неистребимый густой рыбокопчёный смрад – для нас с Ташкой восхитительный, а для наших матерей хоть непривлекательный, но «ради счастливых деточек» привыкательный.

На морской пляж идти было с четверть часа, – по пути курортная цивилизация: центр посёлка, кафе со шницелями и мороженым, толпы приезжих фраеров и фраериц в нескромных нарядах, толкотня – и отовсюду две сирены-японочки выводят сладкими голосками: «У моря, у синего моря... Со мною ты рядом, со мною...» Хотя мы усердно пляжились, само море, снаружи, я толком и не видел. Для меня оно было разливом таинственной глубины – внутри неё я ощущал жгучее, почти болезненное блаженство. По приходу на берег сразу кидался в неё и нырял, нырял до солёных спазм в носу, выходя обсыхать лишь под угрозой остаться после обеда без мороженого. Каждый раз хотелось донырнуть до дна и разглядеть, что там сегодня прибыло. Своей маски не было – одолжив её через маму у кого-то «на пару минут», я уплывал с ней к буйку, поглубже вдыхал и перебирая руками железный трос буйка, спускался к его первооснове. Она была или ржавая коробка в ракушках и слизистой бахроме, или вбитый в дно костыль с шипами – а рядом стайками кружились рыбки-терпужки, а по песку сигали креветки, напоперёк себя бегали крабы – а поодаль следы на песке, будто бы птичьи – а под железякой зияли какие-то норы – и всё дрожало и переливалось в неверном зелёном сиянии. Как-то из норы высунулся мне навстречу кто-то огромный, чёрный, шевелящий усами – меня пронзило холодом, нога онемела, – жизнь крепко ругнулась, дала подзатыльник и с силой толкнула наверх.

В Красном Уголке, нашем жилище, теснились ряды стульев для просвещающихся, впереди на уступе стол президиума под кумачом, на нём телевизор, графин, стакан, а по стенам висели и проницательно всматривались в тебя члены Политбюро ЦК партии. К нам приблудился щеночек, и думали, как его назвать. Я поглядел на один из портретов с надписью внизу: «Мама, давай назовём щенка «Подгорный»»!» И получил строгий выговор непонятно за что...

Мы вскоре продолжили оправдывать любовь к нам, детям. Третий пункт операции был диверсионно-технический. Мелководье с песчаными берегами тянулось от нас до большого моста. Ближе к нему стояла в лимане баржа, от неё на берег шла массивная цепь и пропадала в песке. Мы догадались, что там закопан якорь. В краткой напутственной речи я обосновал причины, по которым якорь нужно отрыть, чтобы баржу угнало нафиг в море – и получил горячее одобрение соратницы. Вот это была сверхзадача! Всё время, что нас отпускали одних, мы проводили там – под предлогом заданных в школе на лето краеведческих наблюдений. Из всех сил рыли и рыли – вначале руками сыпучий песок, потом под ним сырой и плотный – всякими плоскими железяками, чем придётся. Якорь понемногу приоткрывался, его суровый вид окрылял нас: мы видели Цель, жили ею! А потом – как и всё кончается в этой скучной жизни – кто-то проходил поодаль, заметил, донёс... Дома охнули, всплеснули руками – и строго-настрого!.. и т. д.

Дав слово ничего больше не откапывать, мы взялись за последний этап – покорение моста через гирло. Он был, в одном флаконе, пешеходный, автомобильный, железнодорожный и разводной для прохода судов к городскому порту. И сверх того с военизированной охраной. Всё отлично сошлось – и даже «дядечка с ружжом» у входа подивился на таких бедовых детей («Пионэры видать, с порученьем... кто их знает?») – и пропустил нас туда и обратно. Мост гремел и лязгал от всякого транспорта, эхо металось между балками и раскосами с заклёпками величиной с тарелку, шеи не хватало задрать голову к верхушкам подъёмных башен – а далеко внизу неслось и пенилось течение, суженное и сердитое...

Отправились мы после обеда и от восторгов забылись. Лишь на возврате заподозрили неладное – от уже вечереющего солнышка. Вдруг средь построек я увидел мою маму: странно и бледно было её лицо... как-то необычно смотрелась в её руке короткая ветка с листьями... Поначалу я не связал между собой эти две детали, а потом... Потом на шум прибежала тётя Светка – правда без ветки – но сестрица моя вслед за мной взвыла и заголосила пронзительно, хоть была к таким вещам куда привычней меня. Тут припомнили нам и якорь, и пиратские сокровища, и долгое ныряние в море, и щенка «Подгорного», и школьные оценки, и много чего ещё...

Сидя потом у барака на строгом приколе, мы с Ташкой не унывали – смотрели по телевизору сериал про учёную шимпанзе Джуди, учили уму-разуму котёнка Урвителя и псину Чмура и строили планы на будущий сезон. И мамы наши подобрели: к ним подъехал на пляже весёлый заезжий хахаль и всякий вечер захаживал к нам ужинать и играть в карты. А нам и так было хорошо – сидя вместе на берегу, у остывающего костра заката. Бывало, в сестрицу вселялся бес: сидя рядом со мной, она вдруг сильно толкала меня плечом. Обернувшись, я видел её исподлобья вострые глазки – в них было что-то и смеющееся, и серьёзное, деловое. «Ну что, давай?..» И мы давали – обнимались – и наступало меж нами что-то странное, томное, сладкое... – и тяжёлое и тревожное после сладости. Как всё она здесь знала досконально – а я не знал ничего – отмеряя правильный срок, проникаясь чем-то ей нужным – и потом сразу навечно про всё забывая.

Недавно поздравила меня по телефону с пожилым юбилеем. Поговорили «за жизнь», вспомнили тогдашние подвиги, мост, пушистых «урвителей»... «Что, всё книжки читаешь? Ну да, ты же всегда был у нас такой умный! И для счастья тебе много не нужно. Но хоть ты замкнулся от всех, не приезжаешь, не звонишь – всё равно ты наш!»

Как хорошо она это сказала.

«Как работа, как всё вообще у тебя?» «Спасибо, говорю, Ташенька – время всё расставляет куда ему нужно. Институт мой который год валится в пропасть и всё никак не долетит. А я – что мне сделается? Всем доволен, всё у меня есть. Катаюсь себе, как этот, как его... как вареник в мышеловке»

А у неё образование высшее юридическое и должность – дай бог всем завидовать по-белому – называется «таможенный брокер». А ещё у неё две квартиры, дача на море, дочки, внуки и дорогая машина «Лексус». Вот чего может достичь в жизни женщина не только красивая, но и умная. Вся в брата! Н-да...

А ещё вспоминаю: как отодрали нас тогда матери прямо на улице, прохожие останавливались и участливо спрашивали: за что такая немилость? А узнав про якорь и мост, качали головами: «От шкiдники! От бiсовi дiти!..»

 

В тумане

На месте Мокрых Чаир, давно обезлюдевшего сельца, едва видны сквозь бурьян остатки хат и плетней. На берегу сторожит их большая вода, а позади опоясывает канал, на изгибе раздваиваясь. Ближнее русло пронзают камышовые клинья, раздаются вширь и вот-вот погребут его под собой. А другое вскорости вольно спрямляется, и ветер западных румбов вздымает на нём толкучую рябь. Как приходишь сюда, дрожат и пляшут на ней поплавки, рябит от того в глазах, клонит то в сон, то в память о чём-то – и азарт застилает истома, и незваные мысли снуют как неугомонные волны. Сейчас я тут на пешей разведке – русло блестит правее, за стеной дремучего древнего камыша. Пробираюсь, едва раздвигая массивные стебли цвета потемневшей бронзы. В высоких просветах меж ними несутся, толкаясь, мигая, ленты синего шёлка – дрожащая вязь утка и основы, неутомимой материи мира.

Завтра приду сюда затемно, путаясь в топких тропках. Брошу на кучу стеблей рюкзак, устало усядусь и чиркнув на ощупь, затянусь первой «Примой» из красной разодранной пачки. Настоящая рыбацкая – отсыревшая, дуроломная – будто клубится перед тобой синий волшебный туман, тебя усыпляет, уносит куда-то... А потом под седым от росы рассветом всё зашевелится, зашуршит, наваждения сникнут, стеклянная гладь подёрнется рябью, за краем бурой травы откроется пропасть в пучину. Что там скрывается в ней? И что находится в «завтра»? Теперь не до умственных бурь: лишь успеваю срезать и сыпать кучи стеблей, и замирая на миг, смотреть на эту бегущую влево и вверх бронзово-синюю ткань. Она снуёт и дрожит и уходит от взгляда; она о себе лукавит: «Я только кажусь тебе!» Не то же ли самое «завтра»? Оно – только наша сонная мысль: «Сегодня конечно же нет – но утром я точно узнаю, чтó там таится, в той тёмно-свинцовой глуби...»

В заросших заводях зелёные, с острым вырезом блюдца с воткнутыми в них цветками. Отрада камерных пейзажистов, что зовут их для пущей красы не «кувшинки», а «ненюфары». Но отчего-то на них, на меня, на все болотные топи просыпались сверху изжёлта-белёсые крошки. Как манна с неба упала – но это просто такая пора. Что-то сохнет вблизи и вдали от меня, желтеет, мельчает, легчает – и уносит его и сыплет повсюду набравший силу западный ветер.

«В прошлом ответа ищу невозможного -
Осени мёртвой цветы запоздалые...»

 

***

Назавтра не выбрался – как стемнело, налетел жгуче холодный вихрь, пообрывал последние листья и мечты и унёс во тьму. Утром со стороны восхода застила небо и надвигалась мутная мгла, чуть подкрашенная розовым и золотистым. Но даже эти тона не согревали взгляд, ассоциируясь с чем-то «тревожно звенящим». – и мучительно не мог вспомнить разницу между одним и другим. Потом вошёл уже в раж и взялся перетаА судьба, желая меня развлечь, подсунула срочную ручную работу, не сообразивши чисто по-женски, что через день мне надолго к таким отбывать! Работа же состояла в вычерпывании скольких-то десятков вёдер воды с жидкой грязью из ямы с прохудившейся трубой. Я черпал, черпал – перед глазами маячили тезисы Канта: «Мы почерпаем наши знания из наших апперцепций, а также и аппрегензий...» скивать столбы, доски и всякую развалину, что в неё понемногу превращался наш дом. Невзирая, что я так тоскую, его покидая, и так по-детски радуюсь, возвращаясь!

В перерыве, слегка ожесточённый, поехал осматривать владения – последние в этом сезоне и кто его знает вообще... Всё что вокруг спешило навстречу: теплело, смягчалось – и солнце купалось в недавней пучине, и брызгало игриво в сердитого меня слепящими бликами. Колыхались на всём прощально-осенние краски – тяжкая желтизна, проржавевшая зелень – а сверху пронзали их разломы пронзительной сини, и облака в распушенных иглах походили на белых испуганных ёжиков. Теплеет, видать, надолго – а мне отступать на зимние квартиры, к тощающим подработкам. Но собравши всю свою энергию и энтелехию, продолжил натиск на домашние дела – выторговывать свободу на завтра. А делам невдомёк, что на них нажимают, чтоб они кончились, а не роились. До них не доходит – или люди их так приучили, таща вереницей, упрягая в традицию – страшась момента, когда всё переделано, и надувается внутри сосущая пустота...

Разделавшись наконец, искупался и во всём чистом открыл «Анну Каренину». Пропустил любовные терзания героев – как и делам, не дают им люди остыть, угаснуть, не мучить себя. Вот и пассаж про закруглённость небесного свода и вывод ума из него. «Чему верить?» – мучился автор в поисках правды вокруг и в себе. «Взгляд достигает в этом бесконечном пространстве всюду до одинакового радиуса...» Вот так выкрутился наш «матёрый человечище». Ну, будь по его – пусть ненастойчива логика, но хоть силы сберёг творить литературу такого разбора!

А додумать тут что-нибудь нам за него? Человек с большой буквы выварил в своих душевных котлах идею всеобщего блага. Ещё неостывшая, призвана она утеплять, освещать собою всё что лишь можно – заодно и устройство нашего мира. Могучим светочем летит сквозь чёрные бездны – и вот они – «всюду одинаковые радиусы» предела всемирного нравственного и конечно-целевого благоустройства. Но не вмещают их земные горизонты – и оттого всюду на нашей Земле войны, бедствия, стяжательства, перекосы в природе и людях. Но может быть всё это кажущееся? – только ширма нашего неумения проникать и схватывать не просто широкое и далёкое, но распростёртое до занебесной пустоты – всё тормозящее блаженную мысль и дающее ей сухую определённость? Вот так работает подход не научно-отрешённый, но человека превозносящий и потому скрыто собою Бога творящий. Отцеженный до прозрачности декохт отборного религиозного чувства. Но страждет туманной немочью эта вера в предустановленное – не схватить ей свой предмет без мистической натуги. Так же чётко и жизненно, как виделся нашему мощному автору василёк среди спелой ржи или мужики, бредущие домой с покоса.

И потому не с философскими изысками нужно сравнивать эту прокипячённую в душе идею. Мелкие люди-опилки не меньше человека-кряжистого-пня желают свою порцию определённости. Узнав что-то про бесконечность, они начинают прикидывать: упрётся ли когда-то во что-то вырвавшаяся от Земли ракета? Или их собственная спущенная с привязи мысль? Наш автор ценит таких людей тем больше, чем проще они – и неволит себя разделять их прикидки. И оттого до зарезу нужна ему прозрачная, но твёрдая граница мира! Не примет он вселенной, замкнутой на себя силами гравитации и не оценит красоту теорий, что предписывают миру родиться и раздуваться из крохотного пузыря. Ведь нет во всём этом следов всеобщего блага – и чёрные пустоши космоса с холодным блеском квазаров не озарят нас светлой пасхальной радостью.

И всё же черпнём из его мыслей, что сам он вряд ли и думал. Человек-горный-кряж в отличие от россыпи опилок чует свою ответственность. «Меня слышат, от меня ждут чего-то!» Ему невдомёк, что ждут от него оправдания своей лени думать, проницать, сознавать свои и мировые глубины – и он щедро сыплет зерно в эту мельницу без дна и покрышки. Он живёт полнотой вдохновенного убеждения – он чувствует Бога и Благо и ни во что не оценит сомнения Канта: «Непротиворечиво ли понятие Бога?», «Выводимо ли из идеи Блага бытие этого самого Блага?» И то сказать: сколько уж множим на это ответы без животворного толку.

Но во мне не истлел ещё этот запал. Плутая в тумане, с начала вижу и знаю: блистает в нём редко и мельком то, что зовут «идеальность» – и без ненужной подпитки от чей-то всеразрешающей Воли. Не ждут от меня этих ответов, да про меня и не знают. Но помню что знаю и знаю что помню – о чём здесь пишу – скажу хоть себе, что лишь Идеальному миру поистине быть во мне и вокруг. Исчерпаю эти вопросы как стылую воду из ямы с прорвавшей трубой – до илистого, но сколько-то ощутимого дна. Хотя бы с таких козырей заходя в этой детской, по общему сказу, игре.

 

***

Последняя полночь. Слабеющий ветер с юга, звёзды... – сейчас посмотрю... – звёзд почти что не видно, расстелилась кругом облачная ветошь. Тёплый короткий дождь развеселил звонких комариков, – осталось дремать до утра, ворочаться на диване и весело бить их – то есть себя.

Один из них вовремя заменил мне поломанный будильник. Всё так же тихо и сыро. Распределил завтраки: мякиш промасленного хлеба – рыбам, корки с вареньем – себе. Чернота неохотно серела, но так же всё растворяла в себе – будто медленно развиднялось само пустое пространство. Чуть постоял у межи Папушое на круче. Внизу в океане тумана было всё едино что «здесь», что «вон там далеко» – одно всеохватное серое целое. За селом раздалось и сошлось позади – и так и катилось поодаль, маня к себе и не давая догнать. Для наблюдателя во внешней системе отсчёта я был одним целым с этим холодным сырым облаком. Но для меня самого меня в него не пускали, держали на вытянутой руке. Может быть оттого, что мне очень хотелось узнать, как это: быть не с краю тумана, а именно в нём самом? Но видимо я ещё не заслуживал этого важного знания. (Контрольный вопрос для читателей – почему?)

Налево в просветах средь зарослей уже серебрился канал с оттенком тусклой позолоты. За поворотом к лиману утренний Север ерошил, рябил мелководье, потом суровел, грозил раскачать, но вновь слабел и ленился. И становилось так тихо, будто не продвигался я к цели, а изначально с ней пребывал – как у Платона: «Собою, только собой – в своём вечном единстве» Но тут же себя ловил, что привычно бреду по песку и только чаще обычного замираю, всматриваюсь, вдыхаю туман – и опять волоку сбоку велик как козлика за рога. Воду успело согнать – я мог не ломиться сквозь плавни, а на просторе хрустеть по намытому слою ракушек. Направо дышала большая вода, налево чаща с чернеющими расщелинами. Обгорелый пень – ориентир поворота. Я развязал рюкзак, весь облачился в резину и стал недосягаем для болота внизу и холодной росы со всех сторон. Но чуть замешкался...

И что-то случилось – сместилось, неслышно сковалось внутри. И сделалось страшно – взаправду, как в детстве. А что как из мглы впереди вдруг выйдет огромнейший волк?.. Но тихий откуда-то голос отвлёк и мягко, серьёзно спросил: «Куда спешишь ты и зачем? Не видишь разве, что жизнь твоя катится к концу?..»

 

***

Побуждённый ответствовать, я не мог так просто снова брести. Покинув рюкзак и велик, я вошёл в лиман, углубился в него сколько позволяла резина и попытался в таком положении найти что сказать. Но нужный синапс не замыкался, и не доносились подсказки с ближней парты. Это должен иметь в виду каждый из нас, даже и не любитель одиноких утренних вылазок. Но сознавая, что могу лишь вернуться и снова брести до конца – что я, как и все, обречён только на это – как никогда ощущал я вокруг Неземное. И этот страх из глубин детства, и этот вопрос из пропасти опыта были обязательным и сосредоточенным его условием. Ответ не был экзаменом или паролем – он молча смотрел на меня со всех сторон и сверху – из-за ветхого облачного суконца, подбитого едва уже различимыми гвоздиками.

Но что если вдруг по-волчьи взглянут на тебя и вцепятся память и совесть – о всём тобой сотворённом? Храбры ведь они оттого, что помнить-то можно – забыть не дано. Они не требуют что-нибудь сделать – признать, искупить, нищим дарить медяки, городить повсюду кучи добра – для них это всё пустое. Им нужно лишь только чтоб ты страшился – пусть и незнамо чего. Как в детстве – мерцанья ночью люминесцентной лампы; звериной морды из зеркала в ванной; теней из углов, гула и шороха, подступающих к кроватке динозавров. Чуять этот суровый надзор, сторожащий тебя на подъёме пути и у крайнего спуска куда-то. Можно забить его в быт, затолкать суетой. А можно видеть его поверх суеты и сколько он скажет, его выносить. Можно то и другое... – но в том-то и дело, что нет: именно в этой дилемме не мы выбираем, а нас.

Долго не рассветало, отсыревшие камышовые веялки едва шептались над головой – но уже было видно, как они клонятся, шевелят пушинками – и от вида бледнеющего неба хотелось то радостно поспешать, то задумчиво мешкать. Позади из тумана поднимались вершины осокорей – казалось, в один миг кем-то воздвигнутые, чтоб навсегда закрыть мне дорогу обратно. И чаща не хотела пускать – пружинила, хватала за плечи – и безотчётно резче рвался вперёд, и ёкало внутри от близости дня, удачи и мнимой победы над вечной загадкой. Я отпустил велик – он едва склонился, опершись на глянцевые стволы. Вот и разбитое давеча Место – на нём кучи стеблей и недавний вопрос «Что будет в завтра?» – такой теперь тривиальный.

Но что же я в тот день словил? «Скажи, скажи нам скорее, Веничка Ерофеев, сколько и чего ты тогда выпил? – это ведь жутко интересно! Извольте...» Сперва, в ещё мутном рассвете, один «хороший», потом один хорошо-о-о побольше «хорошего», – после него «среднестатистический» – перерыв – потом уже ясным днём «среднелогарифмический» – потом двое «весьма и весьма» один за одним – ещё перерыв, – и последний «средневзвешенный», не к печали примешанный – помню его как в тумане – на самом урезе травы, когда к полудню упала жара, и на воду больно было смотреть.

«На посошок» посидел у намытых прибоем песочных борозд и лужиц меж ними. Зачёрпывал из них пригоршни вместе с песком и рачками – они утекали вместе с водой, успевая куснуть за ладонь – и гремели вокруг Большие Академические лягушечьи хоры. Кручи на том берегу будто бы близилось, если смотреть под ладонью, – по её краю дрожали, тянулись и падали капли. Сверху слепило – не резко по-летнему, а как бы скользя, огибая – и отблеск смягчался, и день казался одним нескончаемым вечером. В ожившей листве кто-то прыгал, пищал, под нею выплясывала мошкара, а равлики на лопухах спешили куда-то тихо, но верно. И всякие прочие вещи росли и клонились, жужжали, носились, чего-то хотели – не старясь и не уставая с тех пор как я их когда-то увидел, но не сумел разглядеть.

 

***

Позвонил возвратившийся откуда-то Лебедь – встретились с ним, побродили по старой части городка. Будто впервой открылось мне, сколь дороги другу эти места, и как он умеет о них рассказать. Я кивал, но про себя удивлялся, что можно так искренне соглашаться, имея в виду своё. Городок наш, конечно самый красивый на свете, был для меня лишь предместьем дикой природы и за нею Нездешнего Мира, о коем я здесь столько уже толку воду в ступе. Но Лебедь был более человек – не зачерствел он, как я, к живой и суетной жизни, при всём к ней сарказме. Я вникал, заострял – и он подтверждал, сколь важен ему всемирный этот межчеловеческий рой. Как он выразился, «моё место у каравая хлеба, что один на всех нас, земных» Я признавался ему и себе, что чего-то здесь недопонимаю. «Но пусть я заржавел, иссох в своих возвышенных отвлечённостях, – думалось мне, – ведь это не делает меня плохим человеком? Или как?..»

Как бы между прочим договаривались с ним назавтра на рыбалку: он зайдёт за мной в восемь – нет, в семь – нет, в шесть утра. И тут же грустилось внутри: никто уже ни к кому не зайдёт, и в прошлое не попасть такой бесхитростной тропкой. (Через пять лет он всё же зашёл ко мне – и даже в пять утра – но то была последняя наша вылазка вместе) С обрыва в парке виднелся меж двух городских причалов, а за ними до мглистого бескрая почерневший от шторма лиман. Как бывает при взгляде на слишком знакомое, я вдруг поразился: ближе от горизонта, где супротивный берег понижался, уходя влево, выступали из вод очертания тверди и зазубрины дальних деревьев. Не мог поверить, что раньше не видел, не замечал этой частицы самого мне дорогого – почти что меня самого! Лебедь в ответ усмехнулся. «Не было этого?.. Да это же Гарагольский выступ! Речное устье там, плавни дремучие – зимние палы помнишь? Да только в туманы его не видать. Эх ты, философ!..» Как ни крути, а он меня в том убедил. Но вряд ли я его – в том, что в нашем высшем сознании живём мы одною туманною тайной – и втайне её провожаем с каждым своим Уходящим Летом.

В последний вечер закончился ветер, явился с неба призрачный свет и подсинил тишину во дворе. За освещённым окном сидел на сундуке совсем уже старый мой дед, держал на ладони виноградную гроздь и медленно отщипывал по ягодке. Он подарил мне на прощание свои ручные часы, плащ и туфли. Тоска грызла так, что мешала дышать – но не понять ей, что я не имел уже права хоть на что-то из бывшего рядом.

(продолжение следует)

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка