Комментарий | 0

Летопись уходящего лета (24)

 

 

 

 

Пикет

 

Крутит слабый антициклон. Утра сильно росистые, туман падает с вечера и ночью клубится в полосах лунного света. Тихо весь день, бледно-лазурное небо застится дымкой, вьются на всём и повсюду блестят паутинные нити. «Короткая, но дивная пора» поэта, который, как и я, всю жизнь снова и снова спешил от родины на чужбину. Мглистые, на глазах тающие, опадающие дни. Вдруг свирепо сорвётся Север, но тотчас одумается и завалится спать, как наш беспробудный кот. Всё мелководье – зелёное месиво из крошечных инфузорий и ошмётков стеблей. Возы их уже навалены по всему берегу, но ковры на воде смыкают бреши и вновь как нетронутые – вот такой благодатный год.

На дальнем побережье жадно берёт жирный осенний бычок. Позабрасывал закидушки и лежу у воды, дремлю под плеск бегущих наискось волн. Они хлюпают в нанесённой траве и тянутся через песчаную косу до берегового кустарника. Иной предприимчивый кустик выбросит ветви за косу, будто шарит руками: что же там дальше? – и наткнувшись на волны, так и застынет в немом изумлении. Сзади меня почти заросли остатки строений, – много уж лет, как лиман выжил отсюда сельцо. По левую сторону за изгибами берега синеют обрывы Замоложья. Направо едва видна сторожевая башня крепости; остальной городок загорожен ближним мысом, с развалинами из красноватого известняка.

Здание это, когда-то с тремя луковичными куполами, как у церквушки, по проекту – наблюдательный пост погранзаставы. Возвела его Романия Маре, намереваясь не так давно прибрать к себе наш край «как будто всегда так и было». Подростком запомнил я рассказ заезжего родственника из Бухареста, какие у них там перед Второй Мировой кипели геополитические страсти. Как рвался покорить полмира, с другого от Германии конца, энергичный идеолог-легионер Корнелиу Кодряну. Правда, и есть от чего им плясать: обширная территория и людской потенциал, ресурсы природы, наработки истории и культуры, выход к мировому океану, благословение от императоров Траяна и Аврелиана... Чего бы ещё? Да всё того же: по сию ещё пору печатаются у них карты, аппетитно раскрашенные аж по Брянскую область. И складируются где-то полицейские палки для любителей говорить в наших южных городках на «лимба руса». Ввиду современных противостояний не все ещё их надежды истлели. Но как говорил товарищ Сухов: «Это вряд ли...»

А тогда, в десятке километрах от городка, на песчаном мысу воздвиглась цитадель: караулить, кто там плывёт с тамошнего советского берега. Но Советы таки приплыли, распорядились, смыли одни порядки, нагородили другие – и долго ещё горевали многие люди: «Вот тебе и свои пришли, русские...» Слыхал я от бабушки, глухо и мельком: «Передали от новых властей, чтоб ото всех дворов в городке, что побогаче (то есть не завалились ещё совсем – это я от себя) налог натурой: столько-то курей, яиц, да ещё барана освежеванного в придачу. А откуда у нас? – никогда ни овец, ни коз не держали. Что делать? – идёшь на базар, покупаешь для них...» И чего не перетерпишь ради своих? Но когда стоял уже на дворе советский развитый социализм, и подрастал в доме я, всё это помнилось скорее комичным, чем тягостным сном. И мы вместе с бабушкой смеялись, когда она, сортируя маленьких цыплят, называла самых средь них кволых, сдыхающих как в передовицах тогдашних газет: «кандидаты в депутаты».

А в той караульне на мысу устроили школу для прибрежного села, что теперь только плетни от него остались. Когда дети выучились, стали грамотные и сильные, сказали они «Зачем нам школа?» – и растаскали её на щебень для пристроек. Но толку не стало – климат менялся: что ни ноябрь, задувал сильный Восток и гнал с самого моря волну аккурат на село. Вызывали спасателей, военную технику, – бурными ночами по нашей улице громыхали в ту сторону грузовики с тентами и вездеходы-амфибии.

На моём веку остатки здания ещё возвышались, и чёрные предзимние волны штурмовали их как замок Сатаны. Я любил там бывать: дно лимана под стенами сплошь в камнях – раздолье для бычка. Залезешь на второй этаж, устроишь кресло из деревянных обломков: лежи себе и забрасывай удочки в балконный проём, будто в комнате дóма.

Тогда ещё там было пустынно. Мало-помалу трудовой советский народ распробовал, что такое отдыхать от трудных будней, да ещё на природе. В обиход вошли пикники, а в культурную речь – глагол «пляжиться». Земля у моря обросла хибарками для отпускников, на песке стало не протолкнуться. Кто-то пустил слух, что грязь в ближних плавнях целебна, – толпы повалили туда и валялись в чмокающем болоте как свиньи – и в одиночку, и семейными стадами. Стало модным мазаться этим чёрным дерьмом с ног до головы и ходить в таком виде во всех людных местах, как бы в одежде.

И в нашем городке обустроили пляжик: завезли недостающего песка, в воде натыкали буйков «Не заплывать!» на предписанном расстоянии от берега – там-таки было уже значительно выше пояса. Но ценители-эстеты зарились на большее. Вспомнили про размытую наводненьями дорогу к бывшему селу и развалинам на мысу. И в городской сленг вошло: «Ну как на выходные насчёт Красного домика?» По колдобинам и болотному непролазью туда ещё можно было добраться на «Москвиче», а на «Жигулях» – весьма рисково. Но легендой городка стал добрый молодец, что повёз свою красну девицу «на Красный домик» на «Камазе». С государственными, вестимо, номерами. На обратном пути попутало его потерять колею – наверное правил одной левой – и «Камаз» по топливный бак вгруз в болото. Любитель культурного отдыха снял с него сколько-нибудь ценные предметы, а также и девку, и направился в город, к работодателю. Тот его выслушал и что-то ему сказал... В числе прочих ездил и я на то место на велике – глазеть и советовать, когда бравый камазовец, едва не утопая сам, откидывал черпаком комья от задних колёс – и хоть бы кто-то ему помог!

 

 

***

Дед мой не был в курсе современного городского сленга. Имелись у него и другие лингвистические странности. В слове «магазин» ударял на второе «а». Никогда не говорил «котёнок», будто и не знал этого слова, но всегда «маленькая кошка». О развалинах из красного известняка на мысу он выражался кратко и уважительно – как в заглавии этой главки. Как не помнить ему то время? Проскакивало в его разговорах о бдительных румынских карабинерах на наших улицах и их палки – за русскую речь. И про тех, кто зимними ночами уходил по непрочному лиманскому льду на ту, советскую сторону – чтобы быть и жить со своими.

Деда не было среди них, бескомпромиссных. Я знаю одно – а тут и знания никакого не нужно – чего он, вместе с иными, больше всего желал. Жить и работать спокойно – и ради того с чем-то мириться, терпеть новые пришлые власти и даже подучить при надобности неродной язык. В жизни – как он её понимал, и я понимаю вслед за ним – должен быть прежде всего покой и порядок. Но вещи эти недешёвые и не валяются под ногами – во все времена и при всяких властях. И сами же люди невольно и незаметно, и вряд ли с выгодой для себя, делают их недешёвыми. А следственно, и дед мой, и я за ним, и все такие как мы к этой дороговизне прилагаем руку.

Побывал дед в изгнании не чета моему. Повидал прекрасные северные края и занимался здоровой работой, что уж точно от тебя в лес не убежит. И что-что, а не по-русски там говорить не заставляли. Полуостров Таймыр, посёлок Диксон. Четыре года прошло как прибыл он туда, – вызывает его начальник лагеря.

- Заключённый номер такой-то? Присаживайтесь...

 Дед что-то почувствовал.

- Я постою.

Тот ему:

- Садитесь, садитесь! Для Вас хорошие новости. На днях поедете домой!

А дед ему:

- Я, гражданин начальник, упрямый болгарин. Я постою.

Был-то он русский, как и я – но хотел, видимо, утвердить, что «с русского юга». Выслушал «высочайшую милость» и даже не улыбнулся. Я-то деда хорошо знаю: он улыбался только когда вытаскивал на свинчатку «вот тако-о-ого!..» здоровенного бычка.

Вскоре по смерти деда остатки Пикета раздолбали и вывезли. Место разровняли, облагородили. Где присыпали песочком, где заасфальтировали, обнесли рифлёнкой, понастроили «отдыхающих» домиков. Даже вывеску приколотили к воротам – да только я её поленился прочесть.

 

 

Ночная напасть

 

Случилось это у нас в городке в начале «весёленьких девяностых». Было уже за осеннюю полночь, когда я читал в своей комнатке с открытой во двор дверью. Как вдруг с улицы донёсся неживой визг, потом лязг и хлопок. Мостовая наша обсажена акациями – давно уж они состарились. Вздымая землю, расширяются к корням на массивные конуса, и кора на них топорщится жёсткими брусками, как из чугунного литья. На место успел я не первый – это было за два дома от нас. Белый «японец» огибал собой одну из акаций – и что-то в нём ещё звенело, мигало и потрескивало. Сбежался люд из ближних домов, спросонья малосообразительный и вялый. Всё делалось как-то натужно, вразнобой, с суровой досадой. Машину чуть оттащили – она так и осталась полудугой – открыли двери с внешней стороны, с внутренней отдирали ломиком.

«Японец» сделал что мог. Все что им положено полости, выштамповки кузова и дверей подались и смялись, гася энергию удара. Но двое внутри были бездвижны и безучастны – и так трудно было тащить их наружу, стараясь, но вряд ли угадывая, как бы у них что-то не повредить. Тащившим было тяжело, неудобно, дрожали руки с чем-то тёплым и липким на них. Оба внутри были средних лет: водитель подороднее, пассажир посуше, с подстриженными усами. Спокойно-сосредоточенные на вид – будто не они только что газовали от всей души, забывши про старые, в полтора обхвата акации по бокам мостовой. Как потом выяснилось, гнали они к одному из них домой и не доехали с полкилометра. Возвращались из областного центра, где в духе того времечка провернули удачно какое-то дельце. И вряд ли были пьяны – скорее на пьянящем и чуть агрессивном взводе. Но что может быть смирнее и безобидней нашей провинциальной улицы ночною порой?

Потом они лежали на земле на чём-то подстеленном, а мы стояли вокруг, ожидая «Скорую». Никто ничего не знал, не умел, позабыл; ночь стояла тихая и тёплая. На «Скорой» приехала древнейшая старушенция врач и её совсем зелёная девка-помощница. Опять мы стояли и смотрели, не вникая, что делают эти двое – будто заворожённые видом красных крестов на чистых белых халатах. Помогли уложить двоих в машину – но та не ехала, тягостно стояла – и мы рядом с ней, переминаясь. Только потом дошло до меня, что старуха наткнулась на первое попавшееся – перелом руки у одного из них – и долго обматывала руку бинтами – профессионально, старательно, пытаясь может хоть так вразумить себя, стряхнуть маразматическую дремоту... Шофёр за рулём спокойно курил в окошко. Вдруг все вздрогнули и подскочили: девка-помощница уронила на землю железную коробку со шприцами. Какие ни есть, эти старая и молодая были теперь законом, властью над жизнями и спасительным светом – вне всякой критики и понуканий.

Я увидел, что и мой дед проснулся и вышел на улицу. Но он был не один: рядом с ним кто-то стоял и обращался к нему, а дед слушал, как бы не вполне понимая. В памяти отложилось: этот кто-то медленно обошёл весь наш не расходящийся круг... И вот и в моё ухо горячо зашептали: «Движок!.. Движок мерседесовский... Совсем целый! Движок – а?..»

Конечно не в ту минуту, а много позже пришло сравнение с шекспировскими «пузырями земли» – а точнее, с той большой зелёной мухой с невероятным чутьём, что прилетает на известную вещь мгновенно и из какого угодно далёка. Какое-то время отирался он среди нас, вился, держал свои шепотные речи: «Ну такая ж возможность!..» Потом лопнул, сгинул, мимикрировал с прибытием дорожного инспектора. Правда, инспектор был без фуражки, во всём гражданском и на мотоцикле, одолженном, похоже, у заспанного соседа.

Назавтра узнали, что оба пострадавших скончались в больнице от множественных внутренних ран. «Японец» оттарабанили к дому владельца, и стоял он там сколько-то дней. Я проезжал на велике мимо: издали выглядел годным и новым, и только вблизи был виден вздыбленный капот, и блестел под ним целёхонький двигатель с клеймом «Мерседеса».

 

 

И я там был...

 

Возвращаясь из центра городка, люблю свернуть к лиманскому берегу и посидеть в большом диаметре одиночества, на прибитом волнами стволе. Начало июня, и совсем тут пустынно: всё живое в округе – и зверьё, и птичьё, и рыбьё, и людьё – все смотрят по своим телевизорам открытие футбольного чемпионата. Кто ещё помнит милейшего Владимира Перетурина? «Сегодня здесь у нас, на стадионе Уэмбли, большой футбольный праздник! Но какой же в Англии праздник без дождя?.. И вот мы видим отсюда, как на дальней трибуне сидят под одним зонтиком Лючано Паваротти и Луис Менотти – великий тенор и великий тренер...»

Задул злющий Запад, согнал воду в море – и волны, вместо того, чтоб биться о прибрежные скалы (скорее скаты, от колёс – ими у нас укрепляют берег), бессильно шипя, чёрными щупальцами тянутся по оголённому дну. Всюду на нём обросшие тиною камни, островки поникших водорослей, песчаные языки – а средь них чего только нет... Велосипедные скелеты, – угнавши у и накатавшись, принято у нас вот так отправлять их в небытие. Былые опоры уютного быта: осиротевшая посуда и утварь, кроватные спинки, останки игрушек, предметы одежды, соблазнённые кем-то бежать от хозяев, жестоко покинутые и выставленные теперь, к стыду, напоказ. Там и там сверкают в лучах пустые поллитровки: кто же из нас не любовался ими – опорожнёнными и летящими в воду, под занавес воскресного пикника? Потом в них забирается малёк-бычок, к нему намывает рачков и всякий корм – и вырастает он там, и вечно уже сидит наподобие рукотворного дива – парусного кораблика в бутылке.

Но это всё присказка, а сказка – недавний мой сон. В нём тоже лиман, хотя и какой-то другой: я в этом сне просыпаюсь тихим, чуть моросящим утром среди открытых просторов, на глади воды, в мелком кружеве кружков от капель дождя. Вода прозрачна до самого дна, но поблизу него сгущается нежная прозелень, будто осадок волшебного зелья. Из той глубины тянутся стебли рдестов-куширей – совсем неподвижные, будто стеклянные нити с нанизанными бусинами и листочками из синеватого хрусталя. И всё что вокруг неясно, незримо меняется: то ли я сам бреду среди этих разливов прямо и вдаль – и всё глубже вода, и всё пасмурней небо над нею. Или же нет никакого меня, а это всё что вокруг само плывёт и течёт, расширяется вместе со всею нашей вселенной – исподволь, неуклонно переходя от косной материи к бездрожной и бестелесной чистой форме.

Невдалеке от нашего дома, в конце улочки Плавневой плавни обширным клином вторгаются в водный простор, в обмен на это редея и понижаясь. С берега и не заметить, что худосочные стебли всё же прячут в себе небольшой полуостров земли. По краям он зарос приземистыми ивами, а внутри влаголюбивой травой – таким изобильным покровом, будто напитан, как в сказке, живою водой. Не настою, что в округе один только я знал про это рыбацкое место. Но вряд ли кто-нибудь кроме меня, упавши на нём в траву, долго с неё не вставал. Чтобы в сказочном этом всём что вокруг на миг раствориться, если нельзя с собой его унести. Уставши топтаться в мелководье на кочках, я к вечеру сворачивал снасти, выбирался на берег, разыскивал рюкзак, безотчётно запрятанный в самой гуще – и неслись и плескали в лицо сладкие волны, и не хотелось быстро найти. И когда всё собрано, и сетка с уловом выкупана в воде и уложена, запахи вконец обессиливали меня. Поддавшись им, я ложился на спину, замирал, вспоминая тот сказочный сон, – казалось, не здесь – далеко в небесах – склонившись ко мне, трепетали травинки – как будто и мысли благоухали внутри – о том, что мой дом до странности близко, что я по сути не выходил из него – а этот пахучий пригорок под мной с затихшим рядом лиманом всего лишь глухой уголок нашего сада, двора и моей летней комнатки с книгами и мечтами.

Пора возвращаться – но сладко-неясно вдруг становилось: что означают эти слова? Смотрю туда, откуда только что выбрался: проём в камышах наполняется темнотой, и видна ещё в самом конце, чуть колеблясь, тускло-стальная большая вода. И кто-то там появляется вдруг и бредёт по воде – ко мне. А этот бредущий – это ведь я – на том темнеющем месте, каких-нибудь десять минут назад, – но чуть ни страшны становятся вдруг простые эти слова... Что скрыто за ними? Отвожу взгляд и снова – с силой, с размаху – бросаю его туда. Пытаюсь нажать своим взглядом как рычагом на это простое, податливое – это-вот видимое, – и силюсь постичь вопиюще понятное: как это так, что я только что был там?.. Почему же был, а не есть? И отчего же, видя вон там так ясно себя, собою-вон-там мне уже не бывать? Да если бы был я хоть здесь и теперь чем-то понятным, определённым – а не в призрачной этой самооглядке, в бегах от себя, в вечной погоне за собственным Я – будто котёнком, ловящим свой хвост...

 

***

Признанные всеми мыслители в подобных местах тормозят свою мысль и отсылают к списку литературы – к стараниям своих предшественников по данной проблеме, а также к самим себе, проблему подхватившим и почти до дна её просветившим. Первых из них найти мне не удалось, хотя и очень хотелось. А на себя самого – «вот только что бывшего там» – я насмотрелся столько, что рябит уже и в глазах, и в уме. Мои проработки этой тематики опубликованы в Сети ещё до нашествия блогосферы – и благополучно там растворились средь прочих – как, видно, тому и положено быть. Всё такое как здесь – сновидческое, сбивчиво-вдохновенное – было из них с твёрдостью вычеркнуто. А сухой аналитический остаток как и всегда неказист: только условно и отвлечённо могу я себя сознавать «изнутри» – интроспективно и трансцендентно, вне тока никому не понятного времени. И лишь до тех пор, пока ненароком не обернусь и за своей спиной себя-самого не увижу. Разумеется, как всякую прочую видную вещь, увижу себя там извне, отстранённо. Предстану себе самому не кантовским трансцендентальным субъектом, а материальным, живым, куда-то стремящимся, ибо вечно чего-то хотящим. И потому непрестанно себя самого покидающим. И это нестерпимое и несправедливое «Почему я не там, где только что был, если я был там счастлив?» – это ведь самое естественное наказание за нашу жизненность и неуёмность. За то, что жадно чего-то хотим, хотя бы и были в данный момент в самом средоточии счастья – в простом бытии здесь и теперь.

 

***

Там, где я был, небо спускалось всё ниже, мерно мигала подсветка из-за гряды облаков – и на проблесках в толще воды проступала зелёная взвесь, собиралась спиральными завитками, – они с натугой закручивались и сжимались теснее, будто кто-то заводил заржавелую часовую пружину. Там, где меня уже нет, растворялся над гладью закат, и дрожали в бледнеющей синеве первые приглядки звёзд. Там, где я должен был быть, вода была синей и розовой, зеленоватой и пепельно-серой, – цвета сочетались в спектральные полосы, рябили и колыхались – то плавно изгибчатые, то остро заломленные – и блистали на них островки неподвижности, будто старинные матовые зеркальца.

 
Я пронесу сквозь жизнь
И детства простоту,
И заумь юности,
И стычки их
С началом власти
Опыта над нами, –
Покуда, ржавчиной скрипя,
Весы бытийные
Задвижутся, колеблясь
Всё мельче и быстрее
Возле Точки этой –
Которую искать
Напрасно и не нужно –
Которая найдёт
Тебя сама.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка