Комментарий | 0

Летопись уходящего лета (40)

 

 

 

Природа ранимее нас

 

Из коллекции закатов. Тучи раскинулись крылами огромной, с трудом взмывшей птицы. Едва парят над землёй, дочерна синие, их ломкие кромки слепят как ручьи жидкого золота, и далеко брызжут от них снопы побледневшего света. По сторонам сгущаются, тяжелеют и стекают вниз розово-жёлтые, кисельно-кремовые слои, их наискось прорезают щели – прорывы в темнеющую голубизну. Распластанное месиво зыблется, плывут по нему туда и сюда разноцветные волны – но вот замирают и только рдеют малиновыми полосами – ещё не остывшими поковками на холодеющем пепле...

Первый год как стали редеть, мельчать, пропадать куширные поля на лимане. Жарко, сухо, безводно даже на небе – и оставались мне в жизни две или три успешных рыбалки. Но что-то иное является нам год от году чаще – и садясь отдыхать на крыльцо, глядим на него – куда-то в себя. А вокруг это вечное всё что вокруг – самое ближнее, неотторжимое и самое непостижимое. И всё чаще чудится мне, что всё что вокруг стало прозрачным и робким и к новым напастям неготовым. Сейчас оно рядом со мной – жмётся ко мне, словно ищет защиты. Но я не знаю, как с ним обращаться – как ни чуднó, лишь понаслышке я с ним знаком. Будто и знаю имя любой из этих вещиц, – но промолвишь его раза два-три – и станет оно звучащим абсурдом, комической маской того, что с детства, казалось, вобрали в себя. Как и привыкши водиться, дружить, затевать дела с нашими близкими и знакомыми, с забавными их детьми, с мудрыми их стариками, вдруг узнаём: никто из них не открытая книга и не дорожная карта – и куда бы с ними тебе ни свернуть, не твой то окажется путь. И часто под летний ласковый вечер сажусь отдохнуть на наше крыльцо, с дедовой ещё табуреткой на нём. Как и он сижу и смотрю пред собой и в себя и курю ещё им запасённые папиросы. Всё что вокруг подобралось ко мне, прикорнуло у ног. Такое ручное, хотя и себе на уме, – и всё, чему научился – знать, что рядом оно и никуда от тебя не уйдёт. Но не гляди на него в упор – тяжёл ему твой непонятливый взгляд. Мягко выпрастывается оно из-под взгляда и подставляет вместо себя меня самого – мысли мои, заботы и сожаленья – шершаво-сухие, как новая эта пора. И старая груша подле крыльца сыплет на всё что вокруг не по времени жёсткой и бурой листвой – ни его, ни меня, никого и ничто не жалея.

 

***

На верхней равнине за городом, вдали от лимана, всё опечатали новые суховеи. Лесополосы – пыльные сухостои – бледно в них зеленеют только акация да гледичия и прочие их колючие подкулачники. Внутри всё ломко, остро, трескуче, бесцветно – жарко дрожит подобием тени мелкая сетка листвы. Ещё не выучилась она у эвкалиптов хранить последнюю влагу, подставив солнцу ребро. Внизу на иссушённом опаде внезапно мелькнул мясистый оранжево-красный нарост. «Неужто печёночный гриб – и вот здесь?! Деликатес, такая удача!» Представляя на сковородке, приблизился: чуть живая, в морщинах, жарделя со скрюченного заглушённого деревца – как выставленная за дверь постаревшая сиротинка. У кромки леска щетинится пояс – целая плантация терновых венков для Пророков и Искупителей. Обходить далеко, пытаюсь пробраться. Густой колючник как будто не против, но сгибает тебя всё ниже, велит приседать, потом ползти на пузе... Наконец замираю совсем, распластавшись вяленым лещом. Вяло прикидываю маршрут vise versa – и тут он напускает на меня комарьё! Да не родное камышовое – кусачее, но хотя бы еле видное. Вспомнился американский фильм ужасов «Москиты»: парень с красивой девушкой едут на легковушке по шоссе и сбивают насмерть одного из «героев» – а потом еле вытаскивают из передка жало, пронзившее насквозь радиатор. Ощущая на себе пробные пристрелки чего-то подобного, я стал очень быстро соображать и двигаться – и в один миг очутился в чистом поле, завывая и сыпля плохими словами...

Фильм хорош ненарочитой солидарностью с современной теорией биологической эволюции. Земная жизнь утеснена людьми настолько, что вскоре в ней достанет места только для самых живучих видов, с высочайшим умением адаптации к новой застойной среде обитания. И это будут те же, кто был и в самом начале: на первом месте микроорганизмы, после них насекомые, потом всякая грызущая и летучая тварь, с тенденцией ко всеядности. Человечество – как недалёкий дачник: личный участок выхаживает до блеска, а отбросы – через забор. Оттого всемирная свалка станет новой обширной экологической нишей с прогрессирующим биоценозом. В этих условиях ранимой и обидчивой природе сподручнее сотворять не миниатюрных львов и волков, а гигантских комаров, крыс, хищных крабов и стаи воронья с бронебойными клювами и когтями-лезвиями. Почитайте про всё это в книге «Эволюция будущего» мыслящего американца Питера Уорда – а я вернусь доживать в своём пока ещё терпимом настоящем.

 

***

На урезе прибоя одна за другой полосы рассортированного материала: сперва чёрный ил с ошмётками водорослей и щепой плавника, потом крупная цельная ракушка, за ней ракушечный лом и в самой воде мелкий, дочиста промытый песок – хоть отмеряй им счастливую вечность. Вода бьётся силой, а твердь пробирается хитростью: вдали от берега вдруг вынырнут камышовые острия, зацепившись за отмели, потом крепчают они, раздаются листвой, и вздыбливается под ними дно в переплетеньях корней. Вскоре глядишь, ни прибоя, ни полосчатого берега – один шуршащий волнолом ширится, тянется ввысь и тянет корнями с собой подводное дно. Но расходится северный ветер – ломит и гнёт самозваную стену, крошит волной, прессует свежим песком. Так и воюют, гоняются вечно туда и сюда воды и тверди – но во всякий спокойный день у них неустойчивое примирение – наше прибрежное мелководье. Всякой стихии в нём по чуть-чуть: кочковатые возвышенья, коврики рдестов, чистое жёлтое дно, кой-где в мягких подушках тины вперемешку с колючими сростками мидий, – и видно в безветренный день, как стайка мальков плывёт будто цельная рыба, до жути синхронно меняя свой курс – и вдруг рассыпается в множество рыбок – это из зарослей выплыла щучка и замерла неподвижным поленом в неверном дрожащем свете.

Всё вот такое было недавно вблизи от нашего дома, в конце Плавневой. Но уже отступило от нас, оттеснилось новой бетонною набережной, что на ней так и чешутся руки поставить кому-нибудь памятник. Теперь к диким местам нужно переть за Пикет и к Чаирам – к устью большого ерика, – выходя из нетронутых плавней, он размыл возле берега обширное понижение дна. Сейчас я здесь и что-то ищу, плавая и ныряя: попадаются отмели с мощными коврами над ними, внизу сплошь в мидиях и хрящеватых буграх – не постоишь на них и обутым. Не видно мелких кругов на воде, не слыхать приглушённого чмоканья – верного знака рыбьего изобилия. Из глубины потягивает холодком – начинаю дрожать, но стою и смотрю, что-то соображая. Невдалеке шумно ударил хвостом какой-то не больно голодный подводный пижон...

Надо всё это разведать и раскусить – а для того к нему приспособиться. Ибо стал уж негодным мой старый рыбацкий костюм – до самой шеи, с лямками и заодно сапогами. Как ни берёг я его, как ни вешал заботливо сушиться, приходя под вечер с рыбалки – за лямки на ветки деревьев в саду. Как-то приехал к нам скромный и стеснительный гость – радушно мы его встретили, угостили, расспросили о всём, уговорили переночевать. Ночью зачем-то он вышел во двор и в робости быстро пошёл по дорожке в глубь сада, к дощатому домику. И видит в лунном свете: под деревом висят чьи-то ноги в сапогах... И – «В-в-а-а-а!!..» – перекосимшись лицом, ворвался обратно в дом, всех перебудил, располошил и не помню, остался ли доночёвывать.

«Купить бы новый?..» – зажурчали мыслишки. Тут же представился мой кошелёк – прозрачный как здешние мелководья. Нет конечно, – просто делался я с возрастом скуповат – это ведь проще, чем зарабатывать по-человечески. Стоял и раздумывал и мёрз в воде, – наконец гневно закричал на себя как у Пушкина пленный комендант на самозванца: «Да ты, дядюшка, лиманский иль нет, слышь ты?!..» На берегу обогрелся, собрался с мыслями: время теперь овладевать искусством возможного. Задул кстати Север – как он стихнет, у меня всё должно быть готово.

 

***

Убеждённый, что более-менее всё у меня готово, под ночь сонно полемизировал с апологетами школы «философии языка». Во всяком познавательном интересе индивид должен дойти по крайней мере до субъективной истины. Но как запротоколировать этот конец маршрута? Только выражая свои истинностные впечатления – переводя их на язык общепринятых образов – путь неточно, неполно, даже бегло-условно. Оставшееся невыраженным будет висеть над душой, так же как выраженное имея какой-то свой смутный образный строй. Держим его про запас – не берёмся выражать слишком много, опасаясь разувериться и в малом. Но именно это, запредельное для показа другим, даёт каждому познавателю право и смелость проставить свою подпись на протоколе добытого знания. Это не только знак ответственности, это и послание к себе самому – будущему и от себя отстранённому. Протокол будут изучать и другие сторонние лица – критиковать его, в чём-то и отвергать, – для того над ним и трудились. Но внимая критике, и сам исполняюсь немалых сомнений. Они могли бы опустошить меня, если бы не то самое, оставленное про запас – незримая поддержка внутреннего ощущения «Я здесь и теперь в чём-то наконец разобрался, что-то постиг и обрёл» Его образный строй может быть сколь угодно наивным. Он может быть бумажной моделью, детской картинкой, шаржем существа дела. Это условный код истины – наподобие тех зацепляющихся шестерёнок, что их рисовал Максвелл, когда впервые в истории физики думал о бегущем в пустом пространстве самоподдерживающемся электромагнитном поле. Как бы ни считал он эти «зубчатки» ключом к существу дела, как бы ни представлял пустое пространство в виде вязкого эфира, значимой для науки осталась только его теория поля – её математика и её предсказательная сила. Как водится, её тут же взялись опровергать – и он мог бы не найти отповеди (предсказанное ею значение скорости света измерили в самый притык к публикации). Он просто верил в неё – ощущал свою личностную истину с её ясным и донельзя упрощённым образным кодом. Эта наивность – тоже искусство возможного, выверт ума, ассоциация, мостик от бездны внутреннего умозрения к внешней общепонятной наглядности. Ибо лишь к этой последней мы обязаны привязать всё поднятое нами с самих глубин. Подобно тому как невзрачный опал нужно оправить в светлое золото – чтоб заиграла его красота если не драгоценным своим естеством, то внешним хотя бы блеском на первое время убеждая собою всех.

Язык повседневных образов выручает намёками, присказками, сцеплением близких смыслов, глубинным сродством отдалённых понятий. Из всего этого, да плюс формализм алгоритмов, выводят невероятно роскошные вещи – особенно чистые математики, поднаторевшие в физике. Изящные эти теории всегда упрощены в сравнении с данными опыта – и тем обречены. Но и всё сложное и близкое к правде должно сперва оттолкнуться от подобной нежизнеспособной красоты – нарисованных пузырей и воздушных замков преддверия настоящей науки – чтобы прийти в конце к устойчивым и предсказательным формам. И всякая истинная-на-данный-момент теория скрывает в себе первичный детски-наивный образ – свидетель того, как тщится наш ум и язык запечатлеть всё умозрительно схваченное, но не дающееся для передачи другим. Подобно этому всплывают в сознании и картины нашего прошлого, начиная от слабого обонятельного ощущения, природу которого не умеем и проследить. Образ того, что на самом деле есть сходен с болезненно-ярким пятном в черноте – когда неосторожно взглянули в упор на закатное солнце. Оно и не даст себя разглядеть – но исхитряемся что-то о нём сказать, уловив, с чем оно сходно известным. Ему не укрыться от нашего намерения знать, хотя бы пришлось для того допустить, что мировая предметность столь же компактно вмещается в нас, как нас обнимает со всех сторон. И что удивительного, если первый хрупкий контур научного знания предстаёт в таком вот образном, почти поэтическом самоотчёте?

Об иных впечатлениях можем только сказать: впечатлившее непременно будет описано в следующем сеансе созерцания или отчётном квартале творческих будней. Это касается и впечатлений ожидаемых, планируемых и хорошо финансируемых – этапов большой настоящей науки. Здесь тот же самый подвох и оговорка: будет описан не сам по себе природный первоисточник, а модельный намёк на него – мгновенный контакт посредством того, что приверженцы «философии языка» зовут «языковой игрой». Всякую важную, но малопонятную вещь нужно сперва куда-то водрузить, во что-то завернуть, какой-то сверху неё наклеить ярлык. Во что бы то ни стало вести речь о найденной истине, хотя бы был от неё различим как от солнца слепящий лишь контур. Научный и художественный дискурс – универсальный футляр для всякой познавательной и выразительной ноши – будь то рифмованные строфы, холодная накипь церковных фресок или вязь уравнений математической физики. И когда бережно упакованное слегка просвечивает сквозь слой оболочек, мы устало довольны: для выражения знаний и впечатлений подобран сколько-то прочный, гибкий и внятный язык. Хотя главное здесь – хранимая в памяти первая вспышка – тот самый образный код. Сам он скорее нашёл нас, чем мы его – и он не даст себя затемнить никаким многоречивым и шуршащим «обёрточным материалом».

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка