Комментарий | 0

Летопись уходящего лета (45)

 
 
 
 

 

Найдёшь, где не ждёшь

К чему я совсем не прирождён – переносить на бумагу образы предметов и всяких существ (помимо машиностроительных чертежей). Что в этом деле важно? – уступка, снисхождение со стороны образа: «Да, изображаемый оригинал пытается быть со мной схожим» А мои детские рисунки как бы добавляли к этому: «... но тем хуже для оригинала» Иные из них сохранились: веет от них давешним опытом чувств, памятью замыслов и порывов – и как мгновенно менялись они, когда выводимые черты вдруг расплывались в жирную кляксу, определяя собой новый стилистический концепт. На рисовальных уроках в советском детском саду оригиналами не тревожились: главным было выставить чьё-то творчество на суд коллектива – чтобы полчище критиканов загоготало, выискивая огрехи, а то и идеологические проколы.

Самый ранний урок: лес и в нём звери. Очень похожие ёжик и олень, и сравнимой величины – видимо, передовики эволюции будущего, по Питеру Уорду. Помню, волк не удавался мне – выводя его контуры, я начинал его бояться и бросал. Хорошо, мама работала тут же в садике и случилась рядом. Она взяла красный карандаш и пририсовала волку длинный высунутый язык – получился волк усталый и нестрашный. Я ободрился и завершил композицию. Вышло несколько модерново: звери как бы подпрыгнули все вместе вверх и зависнув там, искоса поглядывают на зрителя: «А ты бы так смог?..»

Листок, залитый до краёв синевой, в фиолетовых разводах. Из синего низа торчат колья и щетинятся остриями одни вниз, другие вверх – лиственные и хвойные деревья. Всякий сразу поймёт: это же весеннее половодье в лесу! В центре чёрная калоша, за ней на буксире вторая: Дед Мазай за спасением зайцев. Сам он, худосочный по весне, гребёт через силу: лодки набиты жутко ушастыми, упитанными, не в пример деду, тварями. Один из них, рядом с дедом, похож на его платного телохранителя.

В шесть лет я побывал с родителями в летней Ялте и, вернувшись, излил впечатления в большом многоплановом полотне. На переднем плане много Чёрного моря, чаек и кораблей; поодаль пляж с крупной галькой вместо нашего песка (это была для меня новость и загадка природы). На краю обрыва прилепился скворечник – видимо Ласточкино Гнездо. Сильней всего поразили меня горы за городом – и на листе поверх домишек тянулись караваны верблюжьих горбов. Проблемой было украшать их белыми шапками, незаметными на фоне листа. Я даже хотел написать на них «Это снег», но что-то меня удержало. Зато критиканства было целое море: все в один голос твердили, что в Ялте вечных снегов не бывает! Вот недоделанные... – я же видел это в своей восторженной памяти – и учился верить только тому. На проплывающем корабле различимо его название, но почему-то в зеркальном отражении. Опять все дотошно цеплялись, и я отбивался: корабль плывёт в другую сторону, чем та, при которой надпись удобочитаема!

И, наконец, социалистический реализм. Пустынная целина и на ней пахота: за трактором тянутся жирно-коричневые полосы от косого ряда скобок на ниточках. Плуг, да не простой, а многокорпусный, с выносом от кабины, как положено, в правую сторону, Где мог я, малыш, это видеть? Но мудрено было не запомнить такое из ежевечерних теленовостей, о славных победах советского труда. Чуть ближе домик, дым из трубы щедро клубится в жаркую синеву – за ним посевы с чем-то уже созревшим и вкусным, вверху вьётся стая чёрных закорючек, а под ними пёс на цепи с разинутой пастью – охраняет народное добро и завывает от всеобщего счастья. На чистом участке неба сияющее, как солнце, «пять с плюсом!»

 

***

Хорошо это всё вспоминать когда непогода, на старом уютном диване. Сколько уж дней затянут как сплавом весь верх: стылое олово, серая сурьма, цинический цинк, – что ни утро бьются о землю потоки, и вьётся над нею влажная пыль. К ночи утихло, редеет покров, – полумесяц с размытым краем как облизанный леденец, едва проступают за ним редкие светлые кнопки. Но всё ярче, теснее, смелее они – уже мигают, смеются – и вот уж вовсю хороводят Плеяды, и спешит куда-то Алькор на верном своём Мицаре.

Так будет и завтра – и затемно выберусь на ещё не остывший канал. В антракте между дождями приглядел там чудное Место. По части удобства оно, как этот диван подо мной – только насыпать сверху чего-то помягче. Спать лягу рано и на дворе, у крыльца под грушей – чтобы всё утекало неспешно, и был бы слышен сквозь сон перезвон её жёстких буреющих листьев.

Наладил раскладушку, улёгся, закурил, засмотрелся на Луну – она не отводила взгляд. Потом накрылся с головой – но что-то внутри бесшумно неслось; размытый за покрывалом жёлтый пятак будто что-то выпытывал, и роились звуки, ставшие вдруг отчётливыми и значительными. Будильник под раскладушкой, ночные шорохи-шелесты, лягушечьи хоры с лимана дополнились чем-то ещё – размеренным и словно непреходящим. Я замер, пытаясь расслышать. Уже вполсна улыбнулся: не усатые ли «друзья дома» крадутся ко мне из тёмного сада? Сбираясь отмстить неразумному мне... Не додавшему рыбной им дани... Стихотворная строфа почти сложилась – но звук не хотел принимать этот тон, пробиваясь ко мне всё так же упорно – как будто бы отовсюду, из-под всей окрест ночной тишины. «Это совсем не из сада...» Улыбки не стало – я мимовольно съёжился, отступил в самые недра пододеяльного мира, вверил себя здешней безлунной потьме. Звук тотчас воспрянул, обрёл форму и ритм, – смысл его медлил у края забвения, но понемногу одолевал его. Несводимый к логическим посылам, выводам, ретроспекциям, он всё же был безупречно правдивым.

...Мне было пять лет, я лежал в своей постельке – после купания меня уложила в неё мать. Я был весь чистый, укутанный и, как всегда, не вполне здоровый. Свернувшись под одеялом, я сознавал себя в темном знакомом уютном мирке. Я знал, что вот-вот провалюсь в глубину – но что-то держало на краешке сна. Какой-то звук – ритмичный, гулкий, тревожный. «Тук!.. Тук!.. Тук!..» – не приближаясь и не слабея. «Это волк ходит и ищет меня» Я слушал – распознавал, убеждался – и звук в ответ находил меня и добирался ко мне отовсюду. Надо принимать меры. Укутаться крепче, как можно туже свернуться, запереть звук в этой темнице, чтоб не пролез он сквозь щёлку наружу. Стать самому вселенской потьмой, тишиной – и укрыть собой весь живой мир, и спасти его от этого звука как спасает меня вот сейчас это душистое мягкое одеяло...

«Это идёт ко мне – изнутри и извне – всё идёт и идёт – всю мою жизнь идёт – и всё ближе и ближе... – что же это такое? что?..»

................................

Соседский пёс, верно, всю ночь прислушивался к будильнику под раскладушкой – под утро меня разбудили вместе звонок и истошный лай. С натугой выбрался из гамака – обрывки сонных кошмаров ещё пытались соединиться и не пустить. У ворот оглянулся на тёмный двор и сад – они смотрели и ждали чего-то. Но я не мог догадаться чего – я даже не знал, сколько мне в жизни осталось восходов.

Спешить не хотелось: это чудное Место всё, что угодно, могло возместить. Представил, как буду полёживать на нём, о чём-то думать, мечтать, ничего не ловя и всем что вокруг наполняясь. Наверху очертился огромный купол-рефлектор – он собирал первый свет и фокусировал его на каплях росы. Зашуршал прибрежный песок, правее тихо плескало, – присев и талапая там рукой – «всё ещё тёплая» – поискал вверху остатки созвездий – но их заслонила бледнеющая пустота. Как можно неспешней добрался к Месту: глядь, а оно обмелело! Вместо вчерашней водной глади, кое-где в травяных островках пучился, будто салат из морской капусты, неблаговидный и неблаговонный. Ужасно быстро светлело – и поделом!

Сквозь звон в голове сообразил, что здесь сужение канала, и после спада дождей иного не ожидалось. Так чего вам теперь изволить?.. – вон позади чернеет что-то большое... Помнится, в той стороне камыши вторгаются в русло – оттесняют воду, убыстряют течение, оно торит излучину – траве там не удержаться. Скорее туда!.. – то есть обратно!.. «Вперёд!.. Назад!.. За лиловыми кроликами!!» – запело внутри из старого детского фильма. На пути глубокая топь – рванулся вбок – там вроде подъём и лужок, за ними дебри, никем не хоженые. Сходу вломился в шуршащую стену...

Тащил одной рукой велик за шкирку; удочки в другой расходились, несвязанные, и втыкались в гущу камышовой листвы, ласковой сверху и с острыми зубчиками по бокам. Сапоги хлюпают, вязнут с присвистом, крошат бурелом – потом чуть посуше, наверх – не тот ли снова чёртов лужок? – обошлось... – с листьев ручьи, накидка на голове как шоры у коняки – и было непостижимо, как мог я всего час назад этого не хотеть?.. В лицо топорщились штурпаки, отупляло ритмичное чавканье, хруст и треск; раз или два заходил на кружение – соображая вслепую, рвался опять – и красным мигала сигнальная мысль: «Не грохнуться бы с разбегу в канал...» Представив такое, я резким движением собрал себя в единый кулак – и зашипел, от всей души резанувши ладонь о бок свисающего листа. И много потом истекших лет разглядывал бурые пятна на куртке и по чём-то вздыхал...

Выбрался к руслу с последними крохами сумрака. Более дурацкого места не встречал: берег выступал ладоней на пять над водой – «хорошего» и с подсакой не вытянешь, да и не брал её. Но уж вовсю озорничало внутри удалое и ни на что не смотрящее. Закинул три удочки – не «веером», а «расчёской», поодаль одна от одной – кой-как втыкал их в обрыв над водой или шлёпал на травяные коврики – они наполовину тонули, – и бегал от одной до другой, дивясь на себя, будто видя себя впервые. Куда и утекла меланхолия: кстати пустил мне дурную кровь камышовый ланцет!

Вот и первый «так себе» – за ним повалили «почти хорошие» – мерно как по метроному, – счёт быстро потерялся. Всё веселилось вместе со мной: на самой удачливой удочке отвязался поплавок и поплыл куда ему хотелось – вокруг плавали лягушки и пытались его проглотить – но прочие ложились куда ни забросишь без меры, отдыха, такта... Лишь к полудню пошли знакомые перебирания, рыбьи игры-жмурки, – но только присядешь, закуришь со вкусом – ан уж повело – положил!.. тащи!.. – и все сигареты вместо меня выкурил ветер.

Один раз уволок в траву и мёртво запутал какой-то канальный вредина – а то всё чёрно-золотые, серебристые, нагулявшие жиру после дождей с мошкарой красавцы взвивались на высоту, перелетая за спину в чащу – и забота искать их и извлекать была рефреном этой сказки, ставшею былью. Раз или два у тока времени будто перегорали предохранители: пространство тускнело, движение гасло, и всё что вокруг проступало как оно есть – до боли отчётливо становились видны приникшие ко мне, успевшие поблекнуть камышинки – их веялки гладили, усыпляли и спешили упрятать в бездонную память этот нежданный и бескорыстно-бесхитростный день.

...Восток развернулся от юга и погнал вдоль русла обычную буднюю рябь. Утих и лиман за спиной, – я «видел», не глядя туда, как медленно разглаживаются волны и еле уже заметные, лоснятся на солнце как тёплые политые маслом блинчики. «Что за чудодеяние сегодня? Каким перепугом досталось? Не иначе должок!..» – вспоминалось из того же детского фильма, когда снова, как утром, насилу очнулся, поднялся, всё смотал, уложил и разбросал по сторонам ворох прощальных и ничего не стоящих взглядов.

А когда возвращался с ношей домой, мне повстречалась собака – с виноватым видом бежала навстречу и несла в зубах миску, полную пшённой каши и с воткнутой в неё ложкой.

 

Эстетическая руда

Набросок лирической строфы на конверте; незавершённое граффити на съезде с пыльного виадука; заглохший в партитуре росток благозвучий... Нам уже не узнать, чего добивались их творцы, и что предстало им цельное за этими начатками и останками. Нам бы разобраться с собой: как умеем мы вдруг прорваться в иные миры и тайники своей же души за счёт таких вот чужих построений? И не в полном объёме постройки и целости, а в обрывках, разрозненных вспышках на чьём-то огромном не вместившемся в нас небосклоне. Понятно, у каждого свой небосклон, не меньше чужих всеохватный и многоцветный. Да только можем про то не узнать, пока какой-то чужак не возьмёт нашу голову и с силой её повернёт: «Да ты только взгляни, что там внутри у тебя творится!» Без таких понуканий, что зовутся «эстетические впечатления», наш внутренний мир останется банковским вкладом с утерянным шифром.

Но неким чудом код отыскался. Чужие старания задели краешком душу, разбередили её – нечто от нас самих до поры потаённое – копимый опыт впечатлений и каких-никаких практических следствий из них. Что тому послужило трамплином? С того теперь и зашли: не сами огромные поэмы, а в них отдельные строфы; не от края до края монументальные полотна, симфонии, а фрагменты их и краткие звуковые пассажи; не целиком объёмистые монографии, а на пятьсот десятой странице набранное петитом поразительное уподобление... Всё то, что взятое порознь от целого тут же станет невидимо, неслышимо, нежизнеспособно. Однако ж выходит, в этом обширном целом только и пользы, чтобы оно обрамляло собой и декорировало эти компактные, бьющие в «десятку» твоей души переживательные заряды?

Да и кто эти творческие целости не боясь за своё здоровье осилит? Массивны, увесисты духовные кряжи: романы в пятьдесят печатных листов; «Илиады» и «Махабхараты»; росписи соборов – ни клочка пустующих стен! – ещё и как «Хорошо темперированные клавиры»... Боязно доставать с полок томищи, сдувать с них пылищу и спускаться в их глубь, как в тёмный забой. Авторы были титаны и перфекционисты – а что взять с хиреющих век от века читателей и почитателей? Представьте себе туристический буклет: «Мы запасли для вас всю огромную Землю! Но прежде потрудитесь всю её изучить на наших интерактивных картах и выбрать райский уголок, предназначенный вам и только лишь вам. И мы вас мигом туда телепортируем!» Упреешь от такого активного отдыха...

Для титаничного, хоть и опутанного идеологией Маяковского «поэзия – это добыча радия» (с ничтожной концентрацией ценности в отвалах грунта). Но следуя этому ходу мысли, и стороннее восприятие поэзии должно быть таким же трудоёмким! Перемоловши тонны словесной породы, автор отыщет пару блестящих крупинок. А это полдела: их нужно оправить, облечь, огранить, – и вот громоздятся поэтические, живописные, звуковые терриконы, роются творческие штольни – и над всем тяжёлый рефрен: «Или, читатель, ты не почитатель – или пылись и потей вместе с нами!»

Это не так заметно по части издавна нависших над нами шедевров-монументов. Что-то ведь заставляет думать (кротовьи подкопы критиков?), что вся «Война и мир», или всё «Кольцо Нибелунгов» или весь, с головы до пят, Собор Парижской Богоматери – это одна неразрывная творческая эйфория – подобно тому как Природа вся сколько ни есть драгоценна, а не отдельные её приглянувшиеся нам пейзажики. Но то-то и оно, что помимо родных или объезженных по путёвкам заморских краёв мы Природу толком не знаем – не дана она нам в своей целости, не говоря о сохранности. Да и сколько ни езди, ни снимай на камеру, останется мельтешение, дурь в голове, – и скажет богач-турист как некогда Николай Гоголь после паломничества: «Будто во сне видел я эту Святую Землю» А впечатляться подробно и целенаправленно, вникать и переваривать до последней молекулы – это уже не любознательность, а профессионализм – почётный, но всё же наёмный и платный. Была при Советском Союзе телепередача «Клуб кинопутешественников» – так про её первого ведущего, Шнейдера, даже эпиграмма ходила:

Всё-то он знает, везде побывал,
Весь шарик вдоль-поперёк истоптал...
И на диване это приветствуя,
Мы смотрим... – как он путешествует!

Принимать с чужих слов и кадров красоту неисхоженной нами природы – обычай осмотрительный, экономичный. А живой туризм-альпинизм – обычай затратный, ещё и рискованный – но, говорят, всего того стоящий. А представьте, что нужно не впечатлиться вживую всем нашим необозримым миром, а сотворить его заново. Взявши за образец, переиначить – в словесных, цветастых, звучащих его «отражениях». И чтобы вышло по крайней мере не скучно. Таков по сути любой масштабный творческий труд. И это тебе не потратить годовой доход на палатки и яхты – это уже на грани срыва и разорения. «Или что-то получится – или... а где кстати мой револьвер?..» Вот это чьё-то чужое мрачное «или» и ощущаем с настойчивым трепетом, когда решаемся стать настоящим, не захиревшим от прописанной диеты читателем – и вдохнувши поглубже, ныряем в чужой и тёмный забой. Быть может в предчувствии собственных трудодней, вкусивши от первой сладкой работы души готовы искать дотемна блестящие крошки в необозримых отвалах. И только так уяснить, чтó же на этой огромной Земле предназначено нам и только лишь нам.

 

***

Все симфонии Шуберта прекрасны, как снежные Альпы. Но только в одной из них ведущий мелодический ход вдруг всё в тебе неизъяснимо взъерошивает... Вот и нашёлся в этих горах кусочек тебя – но уже не изнеженного меломана, но по-рабочему засучившего рукава и взявшегося перемолоть всю эту насыпь музыкально-альпийской породы.

Или живопись Веласкеса: в обзорном вояже я отдал ей обычную для старой классики дань. Нет в ней влекущих меня пейзажных оазисов, и не разглядишь лицо лежащей Венеры в зеркале – будто кто-то, завидуя автору, потом нарочно его затенил. (А ведь лицо – форпост и прожектор нагого женского тела – и его пленительность раскроет себя от тайного излучения не наших к нему жадных, а её самой кем-то мастерски выписанных неискушённых глаз) Но что-то заставило возвращаться – и вдруг зацепило и приковало в «Пряхах». Что-то с якобы «сложным замыслом» картины вовсе не вяжущееся – что-то близко знакомое, чуть не домашнее даже. Я до ловких рукоделий не охоч, но с детства к ним умел приглядеться. Как обшивают, к примеру, потолки дранкой: полулёжа на высоте на узком помосте, крепя эти щепки молотком с тонкими гнуткими гвоздиками, зажав с десяток гвоздей меж губами, щурясь от сыплющегося сора, да ещё попыхивая папиросой. И когда всё такое стоит пред тобой непочатое, и глазам от него страшно – и нужно знать секрет: начать и войти в ритм – и пойдёт как само по себе, на удивление ротозеям. И вот вижу такое же на этом полотне, в двух фигурках справа: мастерица будто не трудится, а парит над трудом в ладной привычной сноровке – а молоденькая ученица следит за её руками, и дивится, и вбирает в себя, полураскрыв от внимания ротик.

Но спустимся от великого и редкого к повсеместному, середняцкому, на грани изрядного и заурядного. И здесь при известном терпении найдём от чего всколыхнуться внутри. Вот рассчитанный до мелочей прибыльный киношлягер – «ужастик» про воскрешённых в наши дни динозавров. Много ли нужно сюжетного таланта, чтобы вырвались зубастые «герои» из вольера на волю и перекусывали пополам встречных и поперечных? Но вот сцена: двое детей остались одни в хижине, в ночном лесу. Сидят, тесно прижавшись – и по глазам видно, как им не по себе, хотя вокруг одна тишина. Перед ними на столике налитые доверху чашки, – и вдруг на этой жидкой глади слабый расходящийся круг... за ним ещё и ещё – ритмично, как капли дождя – или чья-то дальняя тяжкая поступь...

Ещё киношная поделка: героиня после бурной ревностной сцены выбегает из подъезда и под сильным ливнем садится в автомобиль. Движения, жесты – сплошной нервический порыв, камера не поспевает следить. Щелчок двери... заработал стеклоподъёмник... – по прозрачной панели катятся капли, струятся потоки – черты лица за ними ломаются, рвутся, следуя их изгибам... И вдруг (операторское откровение!) зрителя осеняет, где на самом деле текут эти накопившиеся ручьи, и из какого они горячего и горючего материала. Талант беспробудно дремал под богемным и прибыльным спудом – но в одночасье что-то его обожгло, и вознесло над вялотекущим «шлягерным» мышлением, и принудило биться и отрабатывать такую вот сцену, что одна стоит целой киноэпохи.

А вот киноклассика – «Зази в метро». Беспримерное в своём роде наложение визуального и звукового рядов, когда восьмилетняя девочка, уставшая от глупостей и провокаций взрослых дядей, бредёт одна по ночному Парижу и не может понять, зачем вокруг эта суматоха, и несмешное веселье, и автомобильные визги, когда порядочным детям давно пора спать? Такой вначале простецкий джазовый наигрыш вдруг словно зацикливает – во всё более акцентированных повторах нарастает что-то настойчивое, зловещее – словно подсказка детскому сердцу скорей повзрослеть и всё-всё понять! Но дитё хочет спать... клонит голову на руки... – и во сне в неё тут же ударяют биллиардным киём, хотя и промахиваются, прорвавши всего лишь сукно на игральном столе.

Мне самому грешным делом как-то представилась – будто увидел её перед собой на широком экране – одна сценка из романа «Бесы». «Вежливое» объяснение между Ставрогиным и Верховенским-младшим, когда покинули они подпольный сходняк революционных активистов и пробираются ночью по немощёной улочке. Первый занял собой весь узкий тротуар и будто не замечает второго. Тот семенит рядом по грязи и хватая того за руку, склоняет забыть про этих говорливых недоумков и взяться за дело – принять на себя тиранство над всею Россией. Скрутить её в узел и «ради всеобщего блага» выжать из неё потоки крови. (А пророчество-то состоялось, с несущественными отличиями!) Наконец сильно дёргает спутника  за рукав – а тот с ходу, не глядя, посылает ему «сносака» в самый нос... Отлетая, советчик впечатывается в дровяную поленницу, в позе леонардового «пропорционального человека». Кадр замирает, надпись поверх кадра: «Конец старой России. Начало новой» Кадр вновь оживает: пострадавший активно барахтается среди рассыпанных дров – и заметно, как свежеют в нём новые горячие аргументы.

 

***

А вот литератор не столько смелый, сколько ровный, умелый и подивившийся бы своей грядущей всемирной славе. Ремесленник как он есть: поднаторел в узорах фабулы, развязках и всякой персонажной чехарде, – не склонный писать книги своей кровью, выпекает их как пирожник или возводит кладки из томов-кирпичей (по выражению многоуважаемого критика Д. Урнова). Он мог бы собрать свой опыт в «Пособии для начинающих романистов» и сотворить литературный заказник – и пускать в него новичков как на сафари, для отстрела особей-опусов. Но неужто и у такого не раззудится когда-то перо, и не захочет он потрудиться не на бойкий сбыт, а для себя, по зову души? Чем бы он тогда мог нас пронять? Видимо чем-то отличным от всех этих призовых гонок сюжета, щекотливых оживляжей и заначек занимательности. Заботясь только, чтобы читатель не дай бог не зевнул, вряд ли отыщет он место для описаний природы или обычного вещного мира. Стахановцы доходных литературных жил этих вещей не жалуют. Они напишут просто: «Стоял чарующий весенний денёк»; «Они открыли дверь и ахнули от увиденного»; «Не будем докучать читателю описанием того, что находилось в чемоданчике у следователя» – и прочие пятновыводители для творческой совести. А докучать никто и не просит. Нужно лишь описать содержимое этого чемоданчика так, чтобы читатель захлебнулся слюной и слезами! Позабыл бы о чём тот роман, но о том чемоданчике вспомнил бы как о своём первом свидании с девушкой или посещении столичного ресторана! И даже «нужно» здесь неуместно: у мастеров литературных перечней эти вереницы вытягиваются как природная паутина и тешат самого автора похлеще читателей и раздобренных критиков.

Откуда же возьмутся эти не краткие, но при удаче вкусные и полезные «перечислительные» длинноты – задержки в живой перистальтике сюжета? Всё от той же магии вещного мира – нечастых находок, типа чудом найденного шифра для обналички ценного вклада – вдруг увиденной красоты всего что вокруг. Они уместны везде, даже в маленьком динамичном рассказе. Чуть не страницу занимает в «Золотом жуке» перечень того, что вместил сундук с пиратским кладом. Сократить его – и многое здесь завянет, поникнет – в том смысле, в каком якобы настоящая (не много ли ей чести?) реальность рассыплется без цемента мелких связующих крошек. Иногда попадёт эта пестрота в бетономешалку заурядного романа – и только и расцветит собой его серую сюжетную кладку. Описание добычи двух малолетних карманников из «Полковника Джека» – как будто автор в том деле имел свою долю! Но скупится писатель-пирожник-каменщик на такую начинку – боится усыпить читателей, ждущих лишь действий, интриг, разговоров... А я, любитель природы, грызу такой вот роман-кирпич – и только сухая пыль на зубах.

А длинные эти повторы на великих полотнах? «Перечень кораблей» в «Илиаде» – чем он нас пробирает сегодня? Чтó нам до этих древних племён и их тщеславных царьков? Одною нехитрой ритмичностью, отзвуком древних неторопливых обрядов затронут ли нас они – современных, неверующих, вечно куда-то опаздывающих? Но когда поэт признаётся: «Бессонница... Я «список кораблей» прочёл до середины...» – верим, что не отставил он это совсем, позёвывая, а только смежил вежды, переполняясь дремотой блаженства. И сегодня встречаются мастера так «усыплять», в наилучшем смысле. В одном по виду детективном, но скорее философском романе долго перечисляются постояльцы отеля, таинственно и небесшумно переселившиеся в единый для всех нас небесный отель. В этих происшествиях больше предметного сходства, чем различий, но не просматривается путеводное «кому было выгодно?» Преступника не нашли – а оказывается, его и не было. Авторский замысел: надоумить нас, что теснота, запутанность, хаотичность нынешней мегаполисной жизни – это питательный бульон для самозарождения в ней таких вот серийных зловещих событий. Сама природа наказывает нас за нашу расследовательскую суету и ставит «в угол» – в тупик непонимания чистой спонтанности происходящего, в высшей степени естественной для всякой безмерно уплотнённой скученности.

Природа и жизнь насыщены тем, что зовётся «однородные чередования» – и пренебрегать ими не сделает чести литературе. Они перестанут казаться скучищей, если не ищем в книгах лёгкого чтения – как и лёгких путей в самой жизни. То же самое и в научном познании мира – в это природной книге, написанной, согласно Галилею, языком математики. Схваченные физические закономерности тем достовернее, чем универсальнее – а для того и призваны ловить их методики составления «уравнений в общем виде» и техника «безразмерных констант». И уж конечно эта книга – не «Дама с камелиями». Никто здесь не жалуется, что с Луны привезли одну пыль и камни, а в раскопках стоянок питекантропов основная добыча – кухонные отбросы. Не устрашимся отдавать дань однообразию – это прелюдия к открытиям и красотам, что иначе стали бы незаметны. Коль повезёт всем нам просуществовать подольше, сумеют когда-то талантливо описать даже бездну космоса, где на кубометр пустоты всего-то три-пять атомов вещества. И чудо взрыва сверхновой звезды – когда облако частиц со всех сторон устремляется на сплотившееся ядро, и упруго соударяясь с ним, отскакивает обратно «с малиновым звоном». И игру пузырей раскалённого газа, что всплывают в холодной межзвёздной среде как в наших земных весенних болотах, а затем выплёскиваются фейерверком «брызг» – и те ложатся в кольцо – галактическое гало. Проникнув такое сегодня – а завтра, если будем умны, многое ещё много прекрасней – простим нашему миру его самый тяжёлый грех – неистребимость в нём зла и всего безобразного.

Мне трепетно думать, что кто-то без лишнего шума следовал этому зову. Кто нас развлекал детективными темами и завлекал сюжетными заморочками – соревнуясь с кем-то по долгу работы и стремясь повысить тираж – но кому ужасно небезразлично было поведать, что в пиратском кладе оказалось не просто «до чёрта» литых золотых распятий, а именно восемьдесят три – таких-то и таких литейных школ и цехов. Вот это и называется писать не для читателей-почитателей и не во славу закона об авторском праве – а творить для своей же души и ради вечно прекрасных над нами природы и жизни.

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка