Летопись уходящего лета (22)
Кому что
Передохнём немного от взрослого-проблематичного и поищем чего поулыбчивей. Да хотя бы детское творчество – не школьные сочинения, а самые первые попытки мировоззреть. Отлиты они в те же стандартные литературные формы: здесь и эпос, и лирика, и социальная сатира. Вот один образчик: он, правда, без трёх точек не обойдётся, но больно уж отшлифован поколениями в глубинах веков и на диво философичен. И традициями русской словесности не след пренебрегать – лермонтовским «У неё лицо, как дыня, зато ж... как арбуз» Так что повесть наша будет называться «Ж... на колёсиках» Если кто найдёт её в Сети – так это я сам когда-то давно выслал её на сайт нескромных детских стишков. В устной передаче звучит она лаконично – и я присовокупил разъяснения в скобках, опущенные сказителями только из детской непоседливости.
Итак, приезжает иностранец в СССР. (Как всякий таковой неимоверно любознателен, общителен, всюду лезет, что называется, без мыла) Идёт по дороге, видит: мужик ремонтирует велосипед с моторчиком. Подходит к нему и спрашивает: «Что есть вот это?..» Мужик ему отвечает: «Мотопёд это» (Но наш герой не успел до конца в «рашен» и несколько затруднился) «Вы меня не понять... Я спрашивать: что вот это есть?» Мужик: «Я ж говорю – дрышпак это есть» (А наш герой оченно дотошный попался: образцовый турист! Или шпион) «Нет. Вы не есть понять. Я хотеть знать: что... это... такой...?» Мужик рассердился и с чувством ему: «...!» (см. заглавие) Иностранец (почему-то сразу всё понял) и побежал в магазин. Объясняет продавщице: «Я хотеть заиметь вот такое вот... а зовётся оно... (см. выше)» Продавщица ему: «Гражданин, не хулиганьте!» А он ей: «Нет, вы чуть-чуть мне не понять... Я хочу мне показать – вот здесь так, так и так... (то же самое)» Она: «Я сейчас позову милицию!» (Тут иностранец возмутился, задетый в лучших потребительских чувствах) «Я есть покупать – всегда направый! Немедля мне подать на рассмотр вот такое!.. (всё то же самое)» Продавщица побежала к заведующей, – герой наш грозит дойти до Верховного Хурулдана. Заведующая вникла и думает: «Оно мне надо?..» И ему негромко: «Пройдёмте ко мне в кабинет...» Вскоре выходит он оттуда (слегка задумчивый) и говорит себе: «Да-а-а... Здесь мы беобахтен весьма, весьма достойный экземпляр. Но только... без колёсиков!»
Нездешний свет
Чем дальше от городка, тем гуще, протяжней устилают мелководье заросли рдестов. Тяжёлые паласы лениво колышутся и чмокают будто один огромный самодовольный зверь. Которое утро проснётся и побежит над лиманом несильный Запад, стихая к ночи. Чистая вода спешит вслед за ним мелкими частыми волнами, а заросшая едва перекатывается позади медленной перистальтикой. У стены камышей в самом затишье приникли на травяной подстилке водяные лилии. Её волнам не раскачать – только толкают и пучат её споднизу с глухим шорохом – будто копошится там кто-то накрытый толстым ковром, и чихает и проклинает шутников. Какой уж день всё толчётся вверх-вниз в едином навязанном ритме: подводная жизнь ошалела, жестоко укачана – вдруг резко всплеснёт, ударит хвостом в стороне, но ни за что не даст себя разгадать.
Томящая это пора: жду перемены ветра, объезжаю на велике окрестности как помещик верхом свои владения, ищу открытий и откровений. Вечерами читаю «О жизни» помещика Льва Толстого. Труден путь к откровениям, даже и личным. Его недоверие к науке – из-за кажущейся тщеты охвата человечьим умом всего огромного сущего. Ему понятно только в том, что не таково оно, как в согласии с высшей моралью должно было быть. Однако же верно в общих чертах представлял он «первый оторвавшийся от солнца кусок» – зачаток разумной жизни. Всё живое появилось на том же пути, что и косные огонь, вода и земля – только цепочки причинно-следственных связей здесь позапутанней. Смутные интеллектуальные образы ему всё-таки ближе, чем волевое творение Духа, о которое спотыкнётся чуть ни каждый хромоногий гуманитарий. Только впечатлителен он излишне и скоро отзывчив на фантазии, что поцветистее христианских. Типа буддийского «В одной человечьей душе тайно сплетены все остальные души» – и всё такое прекраснодушное. Ну положим, есть у нас интуиция того, что зовётся «наша душа» – скопища внутренних переживаний, несводимых к чётким мыслям и выводам. А имеем ли мы представление о том, что зовётся «нашим целостным Я», да ещё в ряду многих других таких Я? О том, что к скопищу наших душевных толчков ничуть не сводимо – и привычно мыслится нами «со стороны»?
Я со своего огорода понимаю это так. Исходная точка – наша способность к умозрению явлений – как бы «просвечиванию» всего воспринимаемого чувствами скрытого и запутанного. Это трудная, многоэтапная, извилистая операция, приводящая во всяком отчётном итоге к нашим наличным знаниям, сколь бы несовершенными они ни были. Слово «наши» притянуто здесь в чисто языковом, условном плане, – его можно и пропустить, только выражение мысли станет при этом корявым. Ведь все наши качества, способности, да и мы сами как нечто целое – это ведь тоже объекты нашего же познания и проникающего умозрения. Чтобы вырваться из этого круга, приходится полагать два независимых мира: обычный жизненный мир, где всё нам понятно, потому что привычно – а также мир умозрений и отвлечённых прозрений, где всё в точности наоборот. И тогда всякий из нас, не чуждый познанию и философствованию, находит себя как бы на перепутье этих двух миров. Моё Я как некий микрокосм, а также другие такие же Я – это очевидности исключительно жизненного мира. А для мира познавательных проникновений все эти Я не только не очевидны, но и проникают в него некой контрабандой, умственным ловкачеством. То, что для этого мира реально и познаваемо – это комплексы с необходимостью внешних материальных и психических явлений под условным названием «Я». А внутреннего знания о чём-то таком, что хотели бы полагать собственным Я, а также и прочих таковых, не может быть в принципе, – поскольку любое познавательное намерение направлено на данность – по определению нечто явленное в ряду всего прочего явленного.
И тогда данный «мне» в своих внешний явлениях условный «мой внутренний мир» не окажется чем-то реальным в отрыве от многих таких же данных «мне» внутренних миров. Абсолютно первична именно эта множественность внешних явлений – она постепенно дифференцируется на явления косные и живые – а среди них разумные – а среди них тебе близкие и далёкие – а среди них и ты сам – и всё это изначально внешнее неким полезным и нужным ловкачеством преобразуется в условно «внутреннее» под названием «моё Я в ряду многих таких Я». Это первейшая реалия жизненного мира, из коего, вместе с детством, все мы вышли. Заря нашего самосознания – это когда из наличного множества внешних предметов выделяем особо жизненно важные – близких людей: «она», «он», «они», – и среди них с той же естественной лёгкостью «...и какой-то там Я вместе с ними со всеми». То бишь идентификация собственного Я – это нечто простое и автоматическое, – однако сложности впереди. Обособить специально себя от всех остальных, самосознаться, сделаться Личностью – это особенный труд мышления и взросления. И не всякому эта задача под силу, и не всякий ставит её пред собой. А иные толкуют о первичности Я: будто оно озарило собою весь мир – и вдруг замечает в нём и другие такие же миротворящие светочи. Вопиющая попытка запрячь телегу в лошадь: выставить чем-то особенным то, про что дознаёмся тем же чувственным восприятием и отстранённым умозрением, что и что бы то ни было прочее внешнее. Иммануил Кант, к примеру, отлично развеял эту химеру (глава «О паралогизмах» в «Критике чистого разума»), хотя ужасающе многословно.
Настоящая проблема не в миражно-целостном «моём Я», а в реальном моём душевном мире, в его ненасущной ипостаси – спутанном и малосвязном множестве переживаний, желаний, упований, мечтаний и конечно сокровенной памяти. Всё это без труда умозрится и в прочих таких же Я – и я сам не меньше чем они для себя малосвязный, и глубоко скрытый, и непредсказуемый. И это не какое-то таинство, а первоэлемент социальной рефлексии. Что с того, что моё Я принято за начало отсчёта с тем же произволом, что единица для числового счёта? Вот так и достохвальное для многих «моё Я» – единица средь единиц, раздутая в философском самомнении. Конечно не так просто припомнить и учесть, что в первых детских восприятиях это самое Я начисто растворено в сонме других таковых – в той самой всеобщей, а вовсе не в личностной жизни. В ту пору дети, во всём ещё непредвзятые, умеют видеть нечто само по себе, а не искажённое общением, спорами и несогласием с себе подобными. А это само по себе – та самая истина, к коей тянемся со всем нашим опытом жизни на исходе лет, вплоть до того, что ищем её в туманных буддийских доктринах. Давно позабытое, но некогда единственно для всех детей очевидное – всеобщее сплетение жизней и душ.
В некий момент омрачаемся, узнавая про смерть: не понимаем, зачем она есть, а вскоре отлично понимаем, что лучше не понимать, а просто не поминать про неё. Но тут-то и выступает значение собственной личности – того самого условного пункта отсчёта в расчёте социальных балансов. Если что-то ты значишь в своих глазах, то это не только благодаря своим жизненным достижениям или своим хорошо воспитанным детям. Если что-то взаправду тебя возвышает, это готовность не позабыть про сторожащую тебя смерть: воспринять её как хотя бы проблему духовного рода, небезнадёжную загадку. Признать: здесь действительно есть основанье для душевного трепета. Ведь нагнетается здесь самое невозможное, что только можно измыслить. Наше собственное исчезновение – и не тела нашего, а самосознания! Как же страшиться такой нелепицы?! Как даже представить эту туфту?! А ведь страшимся, трепещем вникнуть в неё – вестимо, не в ней тут дело. А дело здесь как раз в моём Я – и уже не просто живом предмете в ряду похожих живых предметов. Здесь моё Я во всей своей неповторимой красе и уникальной ценности: в своём ужасающем, превышающим всякую меру непонимании «как могу я не быть?!» – в своём исключительном одиночестве на границе бытия и ничто. Вот так смехотворно мы припечатаны: учитывать в итоговой жизненной смете именно то, что всю нашу жизнь шло по оптовой цене, растворяясь в общеньи с такими же прочими.
Но если и есть нездешний свет за чертой бытия, не осенить ему нас, пока не научимся смотреть в глаза своему Я – и страшиться из этих глаз ползущего к нам запредельного мрака. Всё внешнее и грозное, что есть в этом мире – на нас наступающее и понемногу нас из себя выжимающее – это только личина нашего внутреннего – нашей памяти и совести, безгласных лишь до поры.
«Не оттого люди ужасаются мысли о смерти, что боятся, чтобы с ней не кончилась жизнь, но оттого, что смерть показывает им необходимость истинной жизни (а как по мне, и искреннего само-сознания), которой они не имеют» (Лев Толстой, «О жизни»)
***
Вдоль по берегу в сторону моря, за мысом крепости, при западном ветре должно быть затишье. Неблизки те места и чужеваты – от нашего дома через весь городок, новостройки и порт. Побережье там круче нашего: редкий кустарник на глинистых склонах с вкраплением скальных пород. В самом низу прибой намыл в болотах песчаную косу – на ней влаголюбивая флора уживается со степной – и странно бывает, продираясь сквозь камыши, наткнуться на сухой непролазный колючник. Не очень вдали от косы виден давно от неё отделившийся край – пологий остров, кругом опоясанный манграми. Отсюда кажутся непролазными, и заметны под ними клубы желтоватой мути – признак течения над илистым дном. Вот знать бы, чтó там в середине пролива – но виднеются только быстрые пенные струи. Нет-нет и мелькнёт средь них змеиная голова: по всем осадным правилам окопался этот остров.
Отыскав подобие отмели, полез я поперёк течения к острову, с великом сбоку для равновесия. Читатель конечно же с удовольствием вспомнит здесь вместе со мной шедевральную и боговдохновенную первую сторону альбома «Таркус» (Эмерсон и братия, 1972 г.) и последнюю вещичку на ней. Когда главный герой после поединка с Мантикором (даром что оба железные роботы), несолоно хлебавши, воинственно уплывает прочь от победителя под нечастые в рок-музыке маршевые ритмы. Такими были и мы с великом на обратном пути, только без воинственности и ритмов. Длинные разлапистые водоросли вместе с тиной опутали нас и волоклись бахромой позади – и напоминали мы модерновую скульптурную группу «Мыслитель и велосипед» из некой волокнистой глины. Течение играючи едва не валило навзничь, а мангры за спиной гудели от ветра и трубили победу. Колыхались у берега снесённые груды травы, уже подсыхая сверху, и полыхали вечерние блики в мрачно-зелёных промоинах. Через них на песок повыбрасывало семенные коробки каких-то морских растений – каждая как чёрный твёрдый пространственный крест с пятью заострёнными лучами – миниатюрный противотанковый «ёж». Нет, одному туда не пробиться.
***
Опять мы с Лебедем вместе – пока ещё вместе – и кажется те же, что и раньше. Ветер дружески переменился, лёгкая рябь сменила толкучие волны. Дорогой друг, как всегда, не накопал себе червей для наживки и рассчитывает на мои. А в благодарность обещал устроить на моём ночном пути к нему пару-тройку «волчьих ям».
Собравшись, улёгся спать во дворе на раскладушке, под чисто подметенным звёздным небом. Что-то в мире меняется: невдалеке на улочке Плавневой уже растут новостройки, с котельной в придачу. Теперь определяю ветер не мокрым пальцем, а по дыму из её высоченной трубы: ночью клубы озарены сигнальными огнями. Только зачем дымят летними ночами? Плановый эксперимент по оптимизации теплового режима? Перепутали в распоряжении времена года? Засыпал, глядя в ту сторону, под красные сполохи сквозь ресницы – они дрожали, ползли... становились валтасаровыми письменами... медленно угасали... Вдруг резко зажглись от раскрывшихся глаз – предрассветье накатывало прохладными волнами. Знакомый путь с низины на верх городка – дома и дворики по сторонам что-то нашёптывали в темноте, но мигом затаивались, когда я сбавлял шаг, чтобы расслышать. Впереди яркий фонарь на перекрёстке; рядом чернильная тень огромного тополя; ещё квартал – и домик тёти Мили. Предчувствуя, чтó сейчас будет, я внутренне сгруппировался, но, конечно, не угадал момент, когда мощный вихрь позади и затем сильный толчок едва не сбили с ног. И моё ворчливое «Что, в ж... детство заиграло?..» было почти то же самое, что «...как оно горячим светом по листам затрепетало!»
Как я любил его! И как сказать об этом иначе? – ведь дружеское это чувство и чувством-то странно назвать: во всём оно глубже, неординарней чувства как такового. Как и я, ребёнок был он внутри – и бесстрашный, своевольный, скандальный, наплевательский на устои – всем назло снаружи. Хитрец, мудрец, лицедейный игрец, беспросветный эгоист, когда всё катилось по колее – и готовый вывернуться и всего себя отдать, когда колея расступалась в пропасть. Думая о нём, долго его не видя – порой недоумевая, но чаще весело чертыхаясь – всякий раз я складывал его черты в один нерушимый монолит. Сколь прославляли любовь и рядом с ней верность – но как ни сильны, далековедущи, творчески возжигательны эти чувства, всё же не сами они по себе, а обусловлены чем-то. И потому имеют степени своей силы и свой удел гаснуть и холодеть – разгоревшись не ради себя, но из-за навязанного очень серьёзного дела – общеживотного воспроизводства. А кроме верности рядом с любовью всегда и корысть. И не бывает здесь всё на равных, но лишь на правах первенства, всё равно кого из партнёров. Даже самоотверженность ради любимого, если вдуматься, чем-то странно грешит, что-то жутко обессмысливает: будто спасённый провинился, оставшись цел и здоров и открыт к иным душевным влечениям и даже изменам. Зародившись, чувство любви вскоре уже не выносит всего простого и ясного – «кристаллизуется», по словам Стендаля – усложняется, оговаривает условия, требует внимания к себе чуть ли не больше чем сам живой свой объект. И склоняет во время разлуки к себе приглядываться, себя перечувствовать, переслушивать и подозрительно перетряхивать на предмет побития молью.
Стародавняя дружба не такова. Самодостаточная, не зависящая ни от чего, чистый свободный выбор, она допускает в себя как бы тень любви – в гордости за друга, в готовности что-то сделать для него, поделиться своим – но не иначе как по свободному, порой эгоистичному и никем и ничему не обязанному разумению. Здесь ничто не канон, не заповедь, не срок давности, не моральное обязательство. Всё здесь, если угодно, причуда: из всех людей когда-то признать одного себе равным – и даже творческим соперником – а много позже признаться себе, что какой ты ни есть, это во многом из-за него. Отчётливо видеть, когда тот неправ – ибо на то ты и есть ты, чтоб оказаться правым в самом конечном счёте. Так странно об этом узнать, когда давно разъехались и мало стремимся встретиться вновь. Но каким же нездешним светом забрезжит вдруг нежданный звонок и Его глухое слово в трубке, когда менее всего способен ты молвить что-нибудь веское и умное. Наберёт меня, бывало, в два часа ночи:
- Витька, ты спишь?..
- Уже нет...
- Логично. И мне вот что-то не спится...
Что-то мычишь, расчувствованный спросонья, а он смеётся:
- Нет, а помнишь, как я на тебя тогда напал в темноте? Ну-ну, «не испугался» ... Лучше скажи, когда ты мне пачку «Примы» вернёшь?..»
***
Попадавшиеся по дороге привидения с удочками все шли нам навстречу – на заведомое безрыбье, как горячо уверяли мы друг друга. Чуть светало, но холод минул, и даже слегка парило, когда мы вышли на припортовые окраины. Впереди над чуть всхолмлённой равниной бледно алела пустота и будила внутри что-то волнующее и смиренное. Когда-то давно мы шли уже здесь – по-детски, за бычками на прибрежных камнях – а тот победительный остров тогда ещё не родился. И так хотелось думать, что ничего больше и не было: опоясавши вселенную, бредём мы с ним всё к той же цели – и чуть подуставшие, уже её не минуем. Вдруг вспомнили, как в то утро повстречался нам где-то здесь Святой наш Славик. По-взрослому неторопливо толкал он на гору велосипед с огромным мокрым мешком позади – и улыбнулся нам дóбро и чуть снисходительно. Помолчали...
«Смотри!..» – схватил меня за плечо Лебедь. Откуда ни возьмись гигантский циклоп вознёсся вдали на призрачной синеве и сразу сделался страшен, обозревая все закоулки среди невысоких холмов. Снизу и слева от него прорезала небесное поле заострённая лиловая полоса. Я возразил, что это не циклоп, а марсианин из «Войны миров» Уэллса – и до самого порта мы спорили о глубинной реальности мифов, парадоксе Бертрана Рассела («Почему ты уверен, что сейчас за твоей спиной нет носорога? Ну и что, что ты повернёшься – и он тоже перебежит...»), и о том, когда же успел вырасти этот высоченный одинокий тополь, – ведь в то давнее утро был он нам, пацанам, нипочём?..
Порт разворотил всю округу своей недостроенной инфраструктурой: то и дело перебирались мы через канавы, оступались о заросшие травой рельсы и раскрошенные глыбы ракушечника. Пробрались, вышли на косу: остров еле виднелся бурым стогом в полосе тумана; стояла полная тишь. Кайма над горизонтом ширилась к верху и уже застила восход; синева в стороне подёрнулась оловянным налётом и будто пенистой накипью. Я вспомнил, что на переправах со стремниной двоим надо связаться вместе и так и пробираться, а не то... А не что именно, из памяти выпало. Отыскали ту самую отмель, топкую и тинистую. Разулись, упрятали обувь; я сам обвязал себя и напарника верёвкой, зачем-то носившейся в рюкзаке. Третий десяток шагов – вода почти по грудь. Вдруг подошвы закололо остриями – вправо, влево – всё едино. Старая затопленная гарь с камышовыми штурпаками... – мы же с другом бывалые, местные – да ещё и соображаем «на одной волне»!
- Ты, Витька, если куда поведёшь, то там и наши кости... – услышал я громкое за спиной.
И тут ещё громче и жутко загудело вокруг, и налетел шквал...
Недолгий, но на славу сработанный, он не успел разогнать большую волну. Верхняя часть пролива будто вскипела и понеслась холодным паром, а оставшаяся набухала споднизу и поднималась, как от избытка водяных чувств. За островом, в паре сотен шагов, проглянул чёрный, с бурунами, лиманский простор: мангровых стен как не бывало – вместо них лоснилась блестящая гладь и чуть подрагивала под накатами серебристой пыли. Это был только мгновенный отпечаток в мозгу, «гештальт» учёных немцев... – в следующий миг нас развернуло как флюгера, рюкзаками против ветра и брызг. Хорошо, в руках были удочки – упершись ими в дно, мы успели найти равновесие и так простояли в молитвенном поклоне всю свистящую шквальную вечность.
Погодя схлынуло, брызнуло солнце, пришла запоздалая зыбь – и завертелись на ней и закачались ошмётки веялок и камышового пуха, сплошь устлавшие воду. Мы пробирались к родному берегу, подпрыгивая с каждой волной, ковыляя меж остриями на дне, чертыхаясь на мёртво затянутую меж нами верёвку и всю мировую романтику. Как вдруг... «Змеи!..» – вскрикнул кто-то из нас. Они плыли стаей – отвратительной ломаной шеренгой от острова наперерез к нам – позади неё в слепящих бликах у зарослей возникали или чудились подкрепления. Хорошо, наш русский язык приспособлен к таким ситуациям и отменно служит самообладанию. «Я ещё жить хочу!.. Держать внука на коленях!!..» – громыхал на весь лиман мой друг между многим непечатным прочим, махая удочками на нечисть. И что-то величественное, гомеровское проглядывало в нём на фоне занявшейся зари и убегавших от неё по небесному склону тёмно-лиловых лохмотьев...
Мы совместили просыхание с рыболовлей в самом мирном и тихом краешке мелководья, в оконцах по-детски уютного куширного коврика. Стояли не близко друг ото друга, на неразговорном расстоянии – дабы «не распугать рыбу» – а может и слова все куда-то вышли. Уже разливался вовсю новых и свежих оттенков свет, – под ним багряный сегмент на горизонте зеркально двоился в воде, расплёскивался, мельтешил, и на золотых искрах сонно колыхались чайки. И так здорово было знать, что вон тот долговязый чудик неподалёку – мой старый, единственный и уже как будто взрослый друг – и что мы с ним пришли покорять таинственный остров, как всегда начудили и возвратимся домой почти без добычи. Угадывая мой взгляд на него, он делает вид, что подсёк под водой кого-то огромного и едва его тащит... А под конец пришёл с удочками какой-то прилизанный хлыщ, похожий на заведующего канцелярией, и невозмутимо вытаскивал одного «хорошего» за другим – сколько мы его ни проклинали меж собой, ни обзывали дураком, – и наконец наплевав на всё, побрели на берег – досыхать, закусывать и прощаться.
(продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы