Комментарий | 0

Летопись уходящего лета (19)

 

 

 

 

Дедово наследство

 

Ворота нашего дома на старый купеческий лад – из квадратных обшитых брусьев, тёмно-зелёного окраса. По одну их сторону жилые покои, по другую пристройка амбарного типа, ещё до меня обветшавшая. Из неоспоримых ценностей оставался в ней только винный пресс – такой же маленький и любительский, как и наш на шесть соток разнокалиберный сад. Вина из-под него хватало на два бочонка, едва до весны – для себя, для гостей и на мелкий местный сбыт. Но ещё помнили люди в округе, как до Советской власти, кто был грамотный, мог прочитать справа от наших ворот с большими буквами вывеску: «Mărfuri coloniale şi toţi pentru casă»

Обзавестись нашим домом, вместе с лавкой, поспособствовал деду богатей и патриарх нашего городка, всем тогда известный Затхей. Мало я про те обстоятельства знаю, – скорее всего сам же благодетель всю эту недвижимость с неким прицелом приобрёл и на деда переписал. Так или иначе его предустановлением и деловыми комбинациями началась и развилась наша семья. Дед был сын сапожника, а бабушка сирота (отец погиб в первую мировую) – и в детстве по далёкому родству была она принята в дом патриарха. Как подошло время, деда и бабушку сочли подходящей провинциальной парой. Согласные с тем, были они благодетелем просватаны и обвенчаны – и не могли мечтать о лучшем. Прибытку с лавки хватало как раз на то, чтобы всечасно помнить: «Потеря постоянного покупателя – позор для владельца!» Это я сам слышал от деда – а был дед молодым куда поворотливее, чем при мне. А также и бережливым, методичным и скромным в замышлениях – это уж, верно, печать на всём нашем роду. Подумал видимо он: «Ну, лавка так лавка» А легло ли новое дело на душу, и сам не успел разобрать: вскоре пришли к нам Советы с новыми системами ценностей. Бывшие лавочники, из лояльных и все примкнувшие к ним, оставшись без дела, крутились кто как мог. Неравная была у них конкуренция за места и должности с партийным и прочим тогдашним сознательным людом. Но деду и тут подфартило: опять всё взял в свои руки Затхей и как подобает и взвесил, и разделил.

Затхей был большая голова. С его нажитыми капиталами и сотнями гектар лозы, от городка до самого моря, это надо же было так приглянуться новой власти, чтобы выдвинула она его в Почётные Консультанты по виноградарству! Из подхалимов, угодников он точно не был – и кто знает, что творилось в нём, когда со многим из нажитого пришлось, скрежеща зубами, расстаться. Кто он точно был, так это настоящий хозяин, не чета моему деду. Слыхал я от свидетелей той поры, как осенью в уборочную пору каждое утро запрягал он в бричку своего Орлика и объезжал владения – следил за рабочими, чтоб не осталось даже единой ягодки ни на кустах, ни на земле. «А приехавши в город и отдохнувши, – прибавляли свидетели, многозначительно щурясь, – ходил он в гости кое к кому... Где его всегда очень хорошо принимали!» Замечу в скобках, что имелось в те времена в городах специальное звание – не так чтоб обидное и даже почти уважительное по сравнению со всякими стадными и состоящими на полицейском учёте – «одинокие женщины, живущие от себя».

Но не меньше поминали свидетели, что весьма гордился Затхей своим новым советским титулом. Остался он на старости лет вдовцом в своём доме – тот был похож на наш, но много поместительней и внушительнее. Жил, как и раньше, в том же размеренном быту и душевном настрое, немного, кажется, перекроенном. Ведь что там всякая новая власть по сравнению с нашим вечным, как космос, провинциальным киселём! Не чужд он был и возвышенному: для проживавшей в доме очередной дальней родственницы выписал из столицы огромный чёрный рояль. Отвели ему лучшую комнату в доме – я сам его видел, бывши с кем-то из взрослых в гостях. И уже соображал настолько, что мог сравнить эту штуку со стареньким пианино моей мамы. Повеяло от неё дыханием мировой культуры... специально для меня подняли тяжёлую крышку... Я тронул клавишу, другую – и вдруг от всей восхищённой души взял звучный хромоногий аккорд! Всё, что помню потом – охи и ахи, и какой-то звучащий туман в голове...

Но рассмотреть Затхея вблизи довелось мне попозже. Мама повела меня в парикмахерскую, мы сидели в зале и ждали своей очереди. На лучшем из кресел франтили крепкого старомодного старика с закрученными будённовскими усами. Я сразу его признал, хотя видал ещё несмышлёнышем. Он был очень активный клиент: всё учил парикмахера, как нужно правильно стричь, и главное, не жалеть одеколона. «На свидание собрался...» – шепнула мама, склонившись ко мне. Я таращился, представляя старикана с букетом цветов в руке и под фонарём с часами. Наконец парикмахер рассердился и напшикал старикану полное ухо одеколона. Но тот ничего не понял – увидел только порожний флакон и остался доволен.

 

***

Смирный наш край, законопослушный и к сменам властей сколько можно терпимый. При Советах на большие праздники полагалось вывешивать над воротами красные флаги. Этим занимался дед как не очень в доме занятой, – а хранился флаг в погребе, в бережно свёрнутом и обмотанном тряпками виде. Чтобы не дай бог не полинял и не навёл кому-то подозрительных мыслей! В детство моё опасений таких уже прошли времена. Но привычка к тому с неких пор у деда осталась. С тех самых пор, когда прошло уже время частных лавок, но не прошло ещё время Затхея.

Когда мы с Лебедем после долгой разлуки наладили переписку, он помимо прочего запросил сведения про моего давно умершего деда. Это был его давний замысел: написать про деда газетный очерк и выставить его в нём жертвой советских порядков и сталинизма. Мол, загремел он в северные лагеря как богатей и кулак, то бишь лавочник...

В таких вещах положено строго держаться фактов. Но уж очень много тут моего разгильдяйства: мало в своё время расспрашивал знающих. Что оставалась у деда лавка по приходу новых властей, это факт – как и то, что быстро он её лишился. И замысел Лебедя мне был по душе – и по моим политическим убеждениям, и по личным: для нас обоих мой дед сделался уже тогда почитаемой легендой. Тем не менее, пришлось мне разубедить моего друга. То, что знаю, политической подоплёки этого дела не подтверждает. Потеряв лавку, дед устроился в механические мастерские – и при его характере работал бы там хоть до победы коммунизма. Но как было успокоиться Затхею при новом его положении и авторитете Почётного Консультанта? Решил он показать новым властям свой вес – на примере своего родственника. Нажал куда следует – и дед поднялся на ступеньку наверх. Не выказывая восторга и не особо артачась: дело-то житейское. И сделался он при каком-то складе материально ответственным лицом.

И тут уже мрак для меня. Либо дед натурально прошляпил, либо... Так или иначе, что-то оказалось «не так» в бумаге на списание складской единицы – какого-то насоса для колодцев. Допустить, что дед мог иметь при том самомалейшую корысть, ни мне, и никакому человеку из гущи жизни не представится невероятным.

А добрые люди не дремали. Ещё одна бумага пошла куда следует – а за нею и дед. Освободил свою должность, скорее всего, для доносчика – и на семь лет в северный лагерь. Не Колыма – полуостров Таймыр. Ещё повезло ему, что поменялись порядки: отбыл только четыре года. Как-то вызывает его начальник лагеря: «Присаживайтесь, заключённый номер такой-то. Для Вас хорошие новости!» А дед ему на это...

Но что ответил начальнику лагеря дед, расскажу в другом подходящем месте. Главное же, воротился благополучно домой, устроился на мельзавод и проработал на нём сколько хватило сил. Да и потом часто его приглашали – выручить, помочь, научить молодых. Дед приходил с условием: чтобы для внуков (меня и сестёр) каждое лето выдавали в курортном посёлке комнатку возле моря. Дома занялся своим виноградником, но ещё больше рыбалкой – и внуку внушил, что это самое лучшее, что может быть в жизни. А что, разве не так?

 

 

В слишком наезженной колее

 

Над холмами зимнее небо слоится чем-то вязким и плотным, а повыше будто пропитано взбитым распушенным кремом, с голубизной по краям – и всё это нанизано как торт на острие телевышки у горизонта. Внизу в лощине уснули два ледяных озерца; меж ними вьётся и плещет ручей в заиндевелой расщелине, а на берегу поникшую иву будто схватили за косы и притянули и приковали ко льду. Весною распустятся, зазеленеют в воде её новые листья – и рыбки будут плавать средь них, дивиться и думать, что в мире что-то сильно меняется. По краям виноградника кучи срезанной слежавшейся лозы преют внутри и слегка дымятся. На вершине холма холодно свищет ветер, а у подножья горячо совещается кучка городских охотников с ружьями наперевес – видимо, кому из них подбрасывать шапку. По склону катится в лощину лесок, за ним рядки фруктовых саженцев, запелёнатые от зайцев тряпьём как новорожденные. Зашелестело над самой макушкой, пронеслась, дохнула порывисто крупная тень – какой-то хищный пернатый разведал, нападать ли на меня или убегать. Дятел осторожно долбит тишину. В редких ельниках ковры из опавшей хвои, в бурых крапинках шишек. Жёлто-багряный кустарник ещё не осыпался – пылает кострами вдали на холмах и согревает мой взор. Набрал и принёс домой шишек, разложил по столам и шкапам в виде негородской красоты. Глубокой ночью они пугают нас громкими сухими щелчками.

Пришла странная, смутная полоса жизни. Неясно откуда как будто сквозило, тянуло тревожащим холодом. Всё внешне сложилось, вошло в колею – и жильё, и работа, семья, отпуска и рыбалки. Для работы моей я отменно годился: размеренное техническое творчество в кабинетной тиши, с восьми до пяти, с перекурами, когда душе угодно и вылазками в животворящий шум заводского производства. Машиностроительное конструирование было сперва для меня, как и для всех начинающих, просто черчением под чужую указку. Но вскоре вожжи поотпустили, и возникло внутри это дразнящее самовольство, когда проблема уже оконтурилась, и роятся варианты решений, и сам должен выбрать удачно одно. То сладкое бремя, что зовётся «собственным творчеством». Я ловил себя, что продолжаю думать о работе и дома, и привыкаю с этими мыслями ходить перед сном в тёмной комнате от стены до окна и обратно. За окном мигали огни на окраинах города – и под этот неверный ритм находились неясные днём ответы, и выступали из небытия части ещё не рождённых машин – бесприродных, беспризорных без нас существ, до коих не додумался и сам Создатель. Чего я добился по этой технической части – сообщу погодя, набравшись как следует скромности.

Но ведь работа не только для работы. На первых утренних перекурах нам отлично повышал тонус наш, если можно так выразиться, сотрудник – обаятельный улыбчивый Додик. Жизнерадостный этот лодырь обезоруживал всех своим симпатичным напором. Ни у какого начальства не достало бы духу заставить его работать, как и всех нас, от восьми до пяти. Он недавно женился и уже вострился отбыть от нас на родину своих праотцов. В отличие от всех его роду-племени с радостью об этом всем остальным сообщая. Всё у него скользило по проторенному, накатанному, и всё нужное загодя было накоплено. А что вдруг делалось нужным, тут же добывалось с подмогою всех его близких, и дальних, и жениных родичей – и откуда их столько бралось?! И всеми он был доволен, и всем улыбался открыто, по-детски – и всех этим радовал, не исключая начальство. Придёт утром на работу и первым делом всех развеселит, приободрит хорошенько. А потом без шума к начальнику: «Ну что, Такой-то Такойтович – я может пойду себе потихоньку?..»  И только светлая пыль струится за ним – и все мы в отделе, как что-то само собой, вытягиваем его кусок работы. Страстно любил он новое тогда могучее культурное веяние – видеофильмы (видики) – боевики, ужастики и что там ещё... Поскольку же мы, сослуживцы, транжирили время на работу, он всё просмотренное докладывал нам по утрам, да ещё и в лицах.

«…И вот он (хороший – кажется, Шварцнегр или как его там) прыгнул в воду и плывёт к ним (плохим)... А они в лодке по нему из автоматов: бабах!.. бабах!.. А он подплыл ближе и кинул им в лодку гранату – а сам нырнул и смылся. Они видят: граната сейчас взорвётся – и все разом: «В-в-а-а-а!..» (хрипло кричит, как бы в ужасе) А потом всё они вместе с лодкой: баб-б-бах!!.. (подскакивает, размахивает руками, изображая взрыв)» Едва дышит от усилий, но взглядом и жестами умоляет слушать дальше...

Не только весёлый он был, но и добрый: приходя изредка в конце работы, подбрасывал меня и других домой на своём «Запорожце» – «еврейском танке». Лихо руля, вспоминал присказку – с такой искренней улыбкой, что в салоне становилось теплее: «Вы (русские) в войну столько катались на танках! Почему же мы (евреи) теперь не можем покататься на такой вот маленькой машинке?..»

Однажды пришёл он с нами прощаться навсегда и рассказал свой последний фильм ужасов. Это уж точно было леденящее душу... Как на таможне нужно было отправлять впереди себя все манатки (багаж) – и чтобы «всё и для всех таки вышло хорошо!» И как он для того вытаскивал из карманов и раскидывал деньги, почти не глядя: «Знаете, как раньше сеятель на поле семена из сумки: направо, налево, опять направо... – всем, всем, всем!..»

 

***

Но как-то всё задумчивей работалось мне на работе и отдыхалось в отпуске дома. И всё настойчивей задувало, как в подворотне, нераспознанной сыростью.

Зябким весенним утром то прояснялось, то накрапывало, и капли цеплялись за пустую лозу над крыльцом. Ветер тыкался во все стороны румба и всё заражал своей нерешимостью. Волны у берега сбивались, толклись на месте, гасили друг дружку; сквозь их толчею виднелись на дне дрожащие голыши и ракушки, через них перекатывались хворостинки – а дальше всё мутно сливалось то в слабом свету, то затенённое новою тучей. Я как обычно приехал сюда приглядеться к лиману, разведать места – а может что-то решить поважнее? Сидел на седле велика, прислонившись к столбу – сверху с него свисали и гудели от ветра давно оборванные провода. В сознании всё путалось как в этих сбивчивых волнах, и мысли дробила игра светотеней. «Наверное полдень уже...» – накрыла всё мысль большого формата – но сильно её загибались края, и несла она много подсмыслов. Было в ней и «Как быстро всё пролетает...», и «Успею ли я что-то сделать в своей жизни?», и «Придётся наверное завтрак совместить с обедом...» Что-то дрожало и перекатывалось как бы на стыке внутри и вовне меня – будто вобрало меня в себя это смутное утро и вся эта туда и сюда мечущаяся вещность.

Ничего важного не разрешил, надо ждать какого-то знака. А покамест заняться полезными взрослыми делами. Настала Пасха, – родная сестра попросила её повести на всенощную службу в городской собор. Много младше меня, в жизни была она много практичней и дальновидней меня – и единило нас в раннюю пору во мне неизжитое детство. Я смешил её дурашливыми стишками, а иногда восхищал, подтягиваясь на пальцах за притолоку дверей и доставая ногами до потолка. В церкви нам хорошо намяли бока, пока нашли себе место у хоров. Ошалевая от этой торжественной благодати, я смотрел на сестру: не замечая толчеи, она слушала пение с одухотворённым лицом, утоляя свой непонятный мне взрослеющий интерес. Казался мне он выше и глубже религиозных устоев, чуждым и моему и её советским поколениям. «Быть может, – думалось мне, – это врождённое многим доверие к древним и неискоренимым ритуалам? Где только и можно постичь что-то духовно важное, не растворяясь в людском говорливом общении, во всё сглаживающей и упрощающей близости с ближними» Ведь в наши дни уже невдомёк, что можно быть далеко друг от друга и не общаться – а значит не ощущать то нелёгкое и весомое, что несёт с собой разлука и одиночество. «Видишь ли, я не «компьютерный» человек» – услышал я по телефону – и даже с какой-то гордостью – её ответ на мой наводящий вопрос. И подумалось вдруг, что кроме дурачеств были, наверное, у нас разговоры всерьёз, – хоть не помнил из них ничего, да и к чему это помнить?

Потом перекапывал землю в саду – а наш кот надзирал надо мной, неистово нюхая свисавшие ветви с неосыпавшимся ещё вишнёвым цветом. Ночью он спит во дворе на скамейке под грушей и даже не слышит, как сверху падают и ложатся на него невесомые тычинки. А я всё тревожусь непонятно чего и днём норовлю задремать – чтоб не металось, не уносилось куда-то, а только бы снилось это волшебное всё, что вокруг, и щемило бы только украдкой, не защемляя в тиски тоски...

 

***

В то лето лиман расстилался где – чистоводный, где – густо заросший; при южном, от берега, ветре почти прозрачный, чуть подсинённый сверху, с волнистым от волн песком на дне, кое-где с ломкой ракушкой, местами в чёрном и топком иле. Казался он обновлённым или только что зародившимся после ливней с небес, идущих тысячи лет в каком-то давнем триасовом веке. Вода была как борщ у доброй хозяйки, в котором «ложка стоит»: едва колыхалась она, вязкая, но просвеченная насквозь, в бляшках солнечных бликов как капельках жира, с гущами водорослей и взвесью зелёных шариков хлорелл и хламидомонад. Повсюду стайки мальков плывут рывками, резко-синхронно, будто в гипнозе; ласточками пролетают сквозь них плотички, а бычки сигают по дну, вмиг зарываясь от всякой подвижной тени, но не мутя придонную взвесь. Мористее, в коврах куширей выпрыгивали и шлёпались обратно караси тяжелыми исчёрна-золотыми слитками. Когда-то в детстве я думал, что это они от голода...

Почти полночь. Тёплый ветер не стихает. Двое будильников тикают вразнобой. Наш кот щурится на меня из своей коробки – ждёт темноты, чтобы перебраться ко мне на диван. Это не простой и даже скорее всего волшебный кот. Он здесь со мной каждое лето, но всякий год разный и в новой расцветке шерсти (кажется, то же самое он думает про меня). То он серый в полоску, то огненно-рыжый, то многоцветный – только ни разу не был он белым, с чёрными отметинами. Не худо бы больше про него разузнать – но как? Судя по всему, он старожил идеального мира и состоит при нём на службе. Тогда он много старше меня, и мудрее, и больше причастен надземному высшему благу. А что залезет при случае на стол и что-нибудь стащит, так это чисто ради прикола! Его удостоверения личности нигде мне под руку не попадались. По слухам, имя ему то ли Вассиан, то ли Васисуалий, а фамилия кажется Васюковский. Странно, что за все мои уходящие лета – а их поболе, чем бесконечно много – не нашлось никого, кто бы нас с ним представил друг другу. Нелепо ведь думать, что мы вот так сами и полезем знакомиться – даром что прожили бок о бок целую вечность и даже спали на одном диване.

Кажется он, как и я, в общем и целом, вполне одинок. Как-то донеслась до меня несусветная ересь: про некоего заумного, разговорчивого и к тому же столичного кота. С которым, представьте себе, никто не пил брудершафт! Но веры таким пустозвонствам нет. Всем ведь известно, что коты, как и небесные ангелы, ничего окромя валериановой в пузырьках не потребляют. А если отыщется среди них, паче чаяния, какой подыматель бокалов и рюмок, то будь он хоть трижды столичный и единоличный, неправильный он и ненашенский – одним словом, неидеальный кот!

Ветер повернул, посвежел – всё так же выдувает определённость, прессует мысли, поступки: валился из рук всякое дело – и книги, и наброски в тетрадях непонятно пока к чему, и письмо жене о том и о сём. Утих только к ночи, оставил в покое волны – но и без него крупными всплесками бились они о берег, все в полутенях и переливах закатного неба. И рыб не видать на рыбалках – переели они, что ли, триасовых разносолов? До самого сумрака слепят облака, и рвутся из-под них снопы света, будто спуская вниз на себе тяжёлый багровый шар. Уже не держат его, уже раздаются от тяжести в стороны: такой он огромный, твёрдый и круглый – на зависть всему, что хотелось бы в жизни уразуметь, утвердить, завершить, закруглить...

Потом снова и рано похолодало. Когда чуть слабел пронзительный Север, изморозь острым наждачным слоем покрывала верхи камышей – а на глади канала что-то давило как будто на скопища водной травы и оттесняло её в самую глубь. Придя сюда и закинув снасти, я вскоре топтался и прыгал, стараясь для согрева думать о чём-то смешном – например, о себе на этом твёрдом уже берегу с полёгшими сизыми стеблями и удочками на растущей наледи. Чем гуще синела в русле вода, тем бесцветнее и скуднее казались заросшие берега, и листья на стеблях топорщились как перья на мёртвой птице. Холод всего осторожно касался и пробовал на зуб, не пронзая ещё насквозь. Ещё тянулись вдоль русла вереницы костенеющих волн – но в тихих местах слоилась и коробилась матовая шелуха, и камыши над ней не шептали что-нибудь нежное, а глухо ворчали и скрежетали.

Понемногу доходило: сквозит с подворотни недаром. Жизнь моя укаталась, но она недогружена, легковесна – и надо бы что-то весомое взвалить ещё на себя. Но что же?..

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка