Комментарий |

Одушевление предмета, или Семейный блюз на сквозном ветру

Одушевление предмета,

или

Семейный блюз на сквозном ветру

(психиатрический роман-хроника)

главы из романа

Начало

Продолжение

6

Январь. Вторник. 19-е число. Дежурство. Крещенье.

Морозы остались в святочных рассказах. Погода балует. На дворе
туман. На ветвях – пушистый иней. Красиво! Совсем не холодно,
но зябко.

День Савельева с утра занят переживаниями личного характера или,если
будет угодно, переживаниями из-за характера. Беспокоят мысли о
беременности, которая была бы нежелательна. И страдает уже не
он один, а многие. Да полноте, какие многие? Двое: он и жена.
Вот те и «полноте», чтоб ему пусто было! Родители – раз, знающие
об их гнилых отношениях родственники – два... возможный ребёнок
тоже уже страдает – три! И если раньше их отношения, образно говоря,
крепко держали объятия, то теперь они из обручей превратились
в удавку. И конфликтов объятия не разрешали, они только на время
отодвигали их. Ах, как это страшно – разочарование! Ах, как это
гадко – развод! Дерево надо рубить по себе, а так – лучше разойтись
и не мучить друг друга. Это ж какая-то бездуховность. Это – жизнь
всех,а ведь хочется чего-то особенного. Посчастливей, попраздничней...

«Да ладно,– сокрушаясь, подумал Савельев,– не станем событиям
выкручивать руки. Это у меня раздумья бесплодные, а там... если
плод есть... Интуиция подсказывает – наверняка есть! И всё развивается
не так, как хотелось бы, а вопреки. И не вытащишь же его оттуда
одними своими мыслями и желаниями. Может быть, это всё же у Тони
какое-то нарушение цикла и только. Хотя бы! Тогда бы я взялся
за дело решительно и развелись бы необременительно... Что ж, пусть
будет так, как тому необходимо быть!».

Пока Савельев был на пятиминутке в мужском, пока снимал пробу,
пока принимал поступающих больных, в третьем женском отделении
имели место события, о которых отсутствовавший Виктор Николаевич,
само собой разумеется, знать не мог. И не знать бы ему о них никогда,
но раз уж вы, сударь, явились в парикмахерскую – пожалуйте бриться!
И не волнуйтесь, шею вам намылят.

Пока Савельев управлялся по хозяйству, больничному понятно, Щёголев
сбегал на хутор, купил вина и, вернувшись в отделение, снова нахлестался.
В кабинете, в одиночку. До самочувствия, которое он сам называл
«утробе на потребу». Причём, деньги на вино, как потом выяснилось,
он взял у своей больной Нины Роговой, психопатизированной органички,
которая днями напролёт, положив ноги на костыли и не двигаясь
с места, вязала бесконечные носки сотрудникам, только чтобы её
– упаси, Господь! – не вздумали перевести в дом-интернат для психохроников.
Тамошнего обитания она страшилась, как огня, и гасила эти страхи
уничтожающе прямой и тугой, как брандспойтная струя, фразой:

– У них – пища нища и вокруг – говнища!

Поднявшись в ординаторскую, Савельев очень удивился, найдя в рабочее

время дверь запертой. Уходя в дневные часы, Щёголев обычно оставлял
её открытой. Хм... Хотел было повернуться и уйти в процедурную,
но, услышав за дверью шорох, нагнулся к замку и... и увидел Вадика,
лазающим на карачках. Выпрямился и, посмотрев по сторонам, заметил
насмешливо улыбавшуюся Нину Роговую. Сощурившиеся глаза её с припухшими
веками стали похожи на две луковицы с тонкими горизонтальными
щелками. Вот уж истинно – лукавые глаза. Она сидела на выходе
у своей палаты. В коридоре на втором этаже больше никого не было.
Савельев подошёл сначала к ней, чтобы разведать обстановку. Научился
осторожности!

Зная их дружеские отношения, Нина выложила всё без утайки:

– Вадим Александрович с утра там. У них – томленье духа. Ноныче
подошли и жаловались на обиды от жены ихней и нашего главного.
Просили денежку, я и расчувствовалась – как не дать? Выпить, сердешный,
очень хотели.

У Савельева представившего возможные... да нет, теперь уже обязательные
последствия, волосы встали дыбом! Ах ты, Нина, Нина, что ж ты,
балда, наделала... Не надо было бы тебе открывать ему кредиты!
Вадик там раком ползает, значит уже пустил ребром копейку. Эх,
жизнь – жестянка! Ладно – семи смертям не бывать, а одной не миновать!
Надо что-то делать.

– Смотри, о деньгах никому ни слова. Это в твоих интересах.

Виктор Николаевич вернулся к ординаторской и тихо постучал в дверь
тем стуком, который они с Вадимом знали с детства. Идёт! Ключ
повернулся, и Савельев вошёл в кабинет.

– Вадька, чёрт, ты в своём уме? Что ты делаешь? Пора остановиться.

Вадим, ненадолго поймав в поле зрения нечётко белеющее лицо Виктора,
просиял очами и, воздев их к потолку, изрёк:

– Фитенька, сыночка, цуцик мой дорогой, я ж тебя вот таким ещё
помню, – качнувшись, он показал рукой рост малолетнего Савельева
и чуть не упал, – а вот куда я затырил свои ботинки – не могу
вспомнить никак!

Щёголев сел, нога на ногу, на диван,а Савельев опустился на колени
и стал лазать по всей ординаторской, ища Вадикины ботинки. Но
их нигде не было. Точно, как говорила баба Оля – «солдат на палочке
унёс».

Прекрасно понимая, что скрыть этот факт пьянства не удастся никаким
образом, хотя бы потому, что Вадим совершенно не держался на ногах,
а его как-то надо было выводить из ординаторской и домой вести
всё равно пришлось бы через всю больницу и через все глаза, Савельев,
которому этого не хотелось, решил тем не менее действовать официально:
пойти и пригласить Хасьева. Пусть идёт и сам во всём разбирается
и будет всему свидетелем.

Виктор боялся неправедного гнева Вероники и не желал, при таком
предвзятом её к нему отношении, навлекать на себя незаслуженные
громы и молнии. С мужчиной эти вопросы решить проще. С мужчиной
– да, но не с Хасьевым! Разве он упустит случай поставить подчинённого
на колени? Никогда! Когда подчинённый покорён, он – покорен, им
и управлять легче, он – мул, а не человек, он – раб и тягловая
скотина. А Савельев пока на вольном выпасе и необуздан.

– Господи! – сказала бы Алевтина Юрьевна,далёкая от жизни за папиной
спиной,случись ей узнать об этом,– возможны ли такие отношения
в нашем, социалистическом обществе? Так бывает только у них, у
капиталистов, на Диком Западе. Конечно, и наша жизнь далеко не
та, что в «Весёлых ребятах», а жаль!

– Аля, ты, милая, не права, – возразил бы ей папа, если бы узнал
то, что узнала бы мама,– должен быть порядок! И я понимаю так:
главный врач пытается его в больнице установить, с тем ему честь
и хвала. Определённо это кому-то не нравится. Жаль то, что среди
таких и наш Витя. Ему бы к себе побольше принципиальности!

Но идти за Хасьевым не пришлось. Обладая акульим нюхом, тот уже
почуял неладное и поднимался на второй этаж третьего женского.
В ординаторскую он вошёл в тот момент, когда Щёголев, уже в который
раз, кинулся с дивана на пол, как с кручи в воду, искать свои
ботинки.

Войдя, начальник закрыл за собой дверь и, наблюдая ползающего
за умывальником Вадика, захлёбываясь, захохотал:

– Вы чего ползаете по полу, Вадим Александрович? Мы, люди, находимся
здесь, – при этом он посмотрел на Савельева, – что вы там ищете?
Ах, ботинки... – зловеще распрашивал он Щёголева, ронявшего петли
слюны и с невменяемым взором тыкавшегося в разные углы комнаты.

– А может вам, милейший Вадим Александрович, поискать там пропитые
вами мозги? Ну какой вы врач? Вы – пьяница, вы – самый настоящий
пьяница!

– Не трогайте меня, Марк Григорч, – заплетаясь языком и головой
в ножках стула, закричал Вадим, – иначе вы будете иметь самый
грандиозный скандал! Так сказать, кончерто-гроссо. Я ведь не постесняюсь
Савельева, я вам сейчас всё скажу, что о вас народ думает.

– Ну скажите, ну скажите! Что? Что? – удваивая от издёвки вопросы,
с приблатнённой интонацией запричитал Хасьев,– что вы обо мне
такого скажете? Ну что вы обо мне такого скажете, чего я о себе
сам не знаю? Напугал! Ну просто смерть напугал как! Обувайте его
в сменную обувь и ведите домой. Пусть теперь жена с ним управляется.

В последнюю минуту лучше ничего не говорить – будет не то сказано,
лучше ничего не делать – будет не то сделано и всегда лучше уйти
на миг раньше, не доводя до последнего – случится нехорошее. Нет!
Полон благих намерений, Савельев перед тем, как отвести коллегу
домой, решил на всякий случай заглянуть ещё и в ящики столов:
может он туда свои чёртовы ботинки за сунул? Мало ли что взбредёт
пьяному в голову.

В одном из ящиков лежала початая бутылка вина с пробкой, прокушенной
зубом. Открыть без посторонней помощи Вадим уже не мог и потому,
чтобы проще,пробил пробку клыком. Хасьев заметил посудину и попросил
взять её с тем, чтобы передать Веронике. Савельев, бесхитростная
душа, сделал, как велел начальник, не предполагая даже, что это
может послужить поводом для обвинения его в очередном спаивании
Щёголева, о чём борзые языки уже начали трёп по больнице. С лёгкой
руки жены друга детства.

По дороге домой Вадим, почти вися на плече Виктора, периодически,
неадекватно громко хохотал и всё повторял:

– О-о, братец, а я ведь в дупель пьян и ничего не соображаю.

– Уверен, что окружающим это заметно. Держись, прошу тебя!

– А, кстати – ты знаешь, Фитюлька, почему ботинки называются ботинками?
Не знаешь! Название пошло от индейцев инков. Они носили такие
галоши, которые были ботами и поэтому такой вид обуви стал называться
«бот инка». Именно «ботинка», ведь сначала ботинок был женского
рода. А сейчас он стал и тяжелей, и грубей – и потому мужского.
С-ушай, его впору называть не ботинок, а «бетонок». Вот ты по
полу лазал,не видел где мои «бетонки»? А что ты думаешь, так скоро
и будут говорить. А ты знаешь откуда пошла фамилия - Ломоносов?
Опять не знаешь? Но ты уверен, что от ломания носов. Нет! От «носить
лом». Видно его прадеды ломы носили...

– Ты чушь несешь! Открытия прямо-таки гениальные.

– Да ты с кем разговариваешь, забыл? С аристократом! Я – князь!
– гаркнул он неожиданно, – а вы кто такие?

– Ва-адик, не вопи, как дикарь! Иди спокойно, не привлекай внимания.
Как у тебя в таком состоянии ещё голова работает!

– Как? На чистом спирту. Поэтому и мысли гениальные рождаются.
Эй, вы все, сионистские холуи, смотрите – князь едет по деревне...
– заорал он на всю округу, – шапки долой перед князем!

На стук в дверь вышла Вероника и, изумляясь взором, остолбенела.

– Опять?!...

Виктор передал ей мужа и бесплатным приложением бутылку вина.

Она машинально взяла и тихо произнесла:

– Нет, этому надо решительно положить конец. Такого ещё не было.

Когда поздно вечером, измотанный всеми дневными мытарствами, Виктор
вернулся домой, Тоня сообщила ему, что к ним приходила Вероника,
учинила скандал. Заявила,что она «эту дружбу развалит и всех дружков
изведёт». Грозила пожаловаться Марку, чтобы он разобрался до конца
и принял какие-то меры.

– Я считаю, – сказала она,– что тебе надо сходить к Хасьеву и,
чтобы не было кривотолков, объясниться. Она ведь во всеуслышанье
заявляет,что вы пьёте вместе. И сегодня тоже.

Виктору никак не хотелось объясняться с Марком Григорьевичем.
Известно: оправдывается виноватый. Но в чём виноват он? Все –
взрослые люди.

Навзвинтив себя проектом разговора до негодования, Савельев едва
дождался, пока Хасьев, возвратившись домой, приведёт себя в порядок.
Вздохнув, пошёл к нему на разговор. Хотел, остудив закипавший
гнев,объясниться с ним спокойно, по-домашнему. Но Марк Григорьевич
не стал его слушать и заявил ему так, словно Виктор Николаевич
был не просто рядовым, но и вовсе незнакомым посетителем:

– Я сейчас отдыхаю,как видите. В домашней обстановке я отдыхаю.
А работаю я на работе. Вот когда я буду работать, тогда и поговорим.
А вот тут, в такое время, я не хочу разговаривать с вами. Всё!

– Ну же, ладно... Завтра тогда и поговорим!

Виктор встал. Как это назвать? Унижение да и только! Вернулся
ни с чем. Антонина лежала в постели, и лицо её было необычным.

– Что с тобой, Тоня? – Виктору вдруг, чего уже давно не было,
стало жаль жену, которая выглядела беспомощной.

– У меня... кровотечение.

– Менструация?

– Нет, кровотечение!

День, занявшийся Крещением Христовым, закончился крещением боевым.

7

Чем дальше в лес, тем больше стресс!

То ли Полина так яростно натопила на ночь, а оно на улице не холодно,
то ли от мыслей не спалось, но уже чуть свет Савельев, не в силах
более лежать, был на ногах.

Тоня, которую он с вечера наколол и напоил чем можно, ещё спала.
Виктор решил пораньше сходить на работу и предупредить о том,
что она недомогает и по самочувствию ей бы надо отлежаться. Пусть
ночная дежурная сестра сделает инсулин. Один день не пропадут
без неё. Дело не станет.

Объяснив причину невыхода жены, не вдаваясь в подробности, Савельев
после восьми сразу же поспешил из отделения в кабинет к главному.
Хасьев был один. Молча ыслушав «Добрый день!» и не приглашая сесть,
скривив губы, спросил:

– Так о чём, практически, речь?

– После того, как однажды я имел неосторожность не отказать Вадиму
Александровичу в выпивке, по больнице полезли слухи о том, что
я его,якобы, спаиваю. Потом нелепым образом присоединилась фамилия
Рассохина и, насколько мне известно, эти недовольные суждения
высказывались вами, Марк Григорьевич.

– Меня не интересуют слухи,которые интересуют вас, Виктор Николаевич.

– Меня эти слухи тоже не занимали бы, если бы не трепалось моё
имя.

Почему вы это себе позволяете? К тому же, я никого не спаиваю
и сам в принципе не пью в том смысле, как это понимается всеми,
то есть я – не пьяница, что по-видимому вас как раз и не устраивает.

– Да,меня не устраивает ваше бездоказательное обвинение. И как
же вы «в принципе не пьёте», когда вы дома с Щёголевым, и с Титковым
выпиваете. И на работе пьёте. Мне же Вадим Александрович достаточно
подробно обо всём рассказывает. И даже то, что у вас сегодня денег
не было и ему их дала Роговая.

– Навет! То, что касается меня, всё – навет!

– Навет – привет... А что касается организации выпивок – это что
по вашему?

– Вы случайные события ставите в связь и подаёте, как присущий
мне стиль поведения.

– Во всех ваших случайностях прослеживается определённая закономерность:
вы всё время попадаете не туда, и обстоятельства складываются
против вас.

У Савельева обидой сдавило сердце и потемнело в глазах от негодования.
Но он сдержался и отпарировал:

– Не спорю, может быть с моей стороны и была допущена та или иная
необдуманность, но ведь я ни разу не был пьян в общеупотребительном
смысле этого слова. Во-вторых, я ничего общего не имею с теми,
кто в больнице пьёт. И в-третьих, я никого не спаиваю. Все – люди
взрослые и сами вольны делать то, что делают и отвечать за сделанное
самостоятельно.

– А вы при этом будете в тени и невиновны, – Хасьев заклекотал
ядовитым смехом,– а как же тогда насчёт понятий дружбы и товарищества?
И прочих высоких слов, которые вы тут произносили?

Это был удар под дых,и у Виктора Николаевича перехватило дыхание.
Объяснение, которое они вели в припадке нарастающей личной ненависти
без имён и отчеств, стало набирать в температуре и децибелах.

– Да как вы смеете? – выдохнул Савельев через спазм, – как смеете
вы бездоказательно бросать мне такие обвинения? Не надо путать
божий дар с яичницей! Кстати, если вы действительно чем-либо недовольны,то
будьте так любезны – вызовите меня к себе и всё в глаза скажите.
И нечего, подобно тому, как вы через Ноздрина выразили мне и жене
неудовольствие тем, что мы питаемся с кухни и потребовали этого
больше не делать, нечего, повторяю, сеять смуту по-за углами.

– ЧТО!!! – завизжал Хасьев. Не закричал, а именно недорезанно
завизжал, – не смейте меня учить! Как вы разговариваете с главврачом?
Вы нарушаете субординацию!

– Я не субординацию нарушаю, а предъявляю вам свои претензии,
– овладев своими эмоциями, вполне спокойно стал высказываться
Виктор Николаевич, хотя пульс у него перегрузочно частил под 150,
– где и как мне питаться с женой, если мы оба работаем? Она плохо
себя чувствует. И потом,ведь питаться было позволено, а ухватывать
куски от больных, как делают все, мы не будем. Я официально плачу
за взятое, а не украденное из общего котла.

– Я не хочу с вами на эту тему говорить, товарищ Савельев.

Хасьев встал из-за стола.

– Я с вами тоже не хочу, но вынужден говорить, ибо эта политика
геноцида мне не по душе и если это война, то война будет насмерть.

– Что за война? Что за война? Что ты мелешь? – Марк Григорьевич
замахал руками и, топоча, забегал по кабинету туда-сюда, туда-сюда,
как перепуганная коза на привязи.

«Ага-а, прижгло! – с сердитой весёлостью удачно попавшего подумал
Виктор Николаевич, – то-то замотался, стервец. Значит и тебя,
варнака, можно пронять и уязвить обычными словами прямой речи».

Хасьев от взволнованного изумления, что с ним позволяют себе так
разговаривать, ничуть не смущаясь его «высокопоставленной» особы,
забыл про свои предупреждения Савельеву относительно «вот этого
самого» и легко перешёл на «ты» и вместе с тем на человеческий
язык, правда, мало пригодный в стенах медицинского учреждения.

Савельев, всякой дури ненавистник и неприятель злой вражды, не
умевший ни ругаться, ни оскорблять людей, задыхался от горечи
и негодования. Он понял, что то,что сейчас разворачивается с его
участием в кабинете главврача и есть самый настоящий скандал,
и, если визг повторится, то за ним последуют и оскорбления. И
ещё он знал, что с такими, как «Маркс Егорович», себя надо показывать
сразу, чтобы раз и навсегда отбить у наглеца охоту пакостить за
спиной и вообще лишний раз привязываться. Сразу не осадить - поплатишься,
а так будет знать, что не прост и не лыком шит.

Перепалка между тем продолжалась.

– Смотри какой выискался! – выкрики Хасьева носили сумбурный характер,
но звучали напористо, – что он мелет? Нет, вы только послушайте,
что он мелет? Это какой-то совершенный бред!

Он, испытанный боец, понаторевший на базарных перепалках со своим
предшественником, готовился бить по рёбрам, лишая вдоха и выдоха,чтобы
свалить на колени самонадеянного выскочку. Видит Бог, он не затевал
этого скандала и не хотел его, потому что считал его преждевременным.
Он мыслил его в будущем и, конечно, не таким, поскольку, не успев
как следует присмотреться к новому врачу, не чувствовал себя в
полной мере готовым противостоять ему. Но в ещё большей степени
к скандалу не был готов, по его мнению, Савельев. Мало, так сказать,
он ещё был обработан – не задавлен и не унижен необходимым образом.
Добротный скандал, который затравливается и идёт на высоком эмоциональном
накале, требует продуманной, длительной и выматывающей душу подготовки.

Неискушённый в коммунальной политике Савельев, подогреваемый своей
женой-гордячкой, упредил Хасьева и своим тактическим выпадом разрушил
его стратегические планы. Виктор Николаевич чувствовал одно: надо
ставить дерзкого на место. Тут – кто кого! «Главнюк» обнажил своё
мурло. Инициативу время было брать в свои руки и завершающий аккорд
проиграть самому.

– Я не мелю! – твёрдо и раздельно произнёс он, – а вам клеветать
на себя не позволю. Повторяю – я ем и пью, как все нормальные
люди, и ничего не имею с теми пьяницами, о которых вы упоминали.
Ошельмовать меня не удастся! Если я и бываю с ними вместе, то
это совсем не значит,что я с ними заодно. Проверка меня на прочность
в любом смысле вам ничего не даст. А если эти нездоровые высказывания
будут продолжаться, то я вынужден буду принять контрмеры, ограждающие
меня и мою семью от дрязг и наветов, и вы можете за свои неправомочные
действия лишиться того места,на которое уселись с таким трудом.
Прошу иметь это в виду!

Савельев завершил тираду, неожиданно развеселясь от озарившей
его мысли: с этого скандала при таком начальнике, как Хасьев,
он в больнице либо утвердится, либо – конченный человек. «Tercius
non gaudet!» – «третьего не дано!». Не дано и второго, ибо у него,пока
что энергичного и достаточно самолюбивого, хватит сил постоять
за себя. Слава Богу, он не безропотная скотина, чтобы молча сносить
побои. Так что, пусть зарубит себе на носу одно – на Руси не все
караси, ершей поболе!

– Ты что мне угрожаешь?! Ты чего угрожаешь мне? – от волнения
Хасьев стал пунцовым и задёргался балаганным паяцем.

– Я не угрожаю, я предупреждаю.

– Он мне угрожать вздумал!

– Я ещё раз повторяю, что не угрожаю,но дважды предупреждать не
буду, – сказал Савельев и подумав – «а вот здесь следует оборвать
первым!» – вышел вон и, не сдержавшись, размахнулся и – треснул
дверью, хотя и не любил этих демонстраций. Но так уж вышло от
полноты чувств.

Выходя из конторы, Виктор Николаевич услышал, как распалившийся
Марк Григорьевич вылетел следом в бухгалтерию и начал, крича,
спрашивать обомлевших от крика счётных работников:

– Вы слышали?! Вы слышали как он меня оскорблял?

Савельев шёл в отделение, придерживая развевающиеся полы пальто
и радуясь остужавшим порывам ветра. В голове теснилось разное.

8

Представительный потомок благородной фамилии Щёголевых сидел в
ординаторской третьего отделения за своим столом и с плебейской
торопливостью, словно он грыз мелкие семечки, был поглощён предельно
аристократическим занятием – грыз ногти.

Известие о скандале в кабинете главного уже широко и подробно
обсуждалось свистящим шёпотом всеми сотрудниками.

Слухи в больнице опережали события.

Вадим посмотрел на вошедшего Виктора взором, в котором нетерпеливого
любопытства было гораздо больше, чем вины, хотя, в определённой
степени, не он ли – главный виновник всей этой молодецкой потехи?

– Знаешь, – тяжело опустившись за стол, проговорил Савельев сразу
севшим голосом,– я поругался с Хасьевым. Но настроение такое,
будто и не ругался вовсе, а просто не выспался. Как-будто ночь
не спал, а злости совершенно нет.

Сплёвывая заусенцы, Вадим Александрович стал обзывать Хасьева
«главнюком» и сволочью, и расспрашивать о подробностях случившегося.

– Это всё Вероника, дура, виновата, – прервал он Виктора, – это
она всю кашу заварила. Не совалась бы туда, куда её бестолковая
башка не лезет и не было бы ничего. Приду сегодня домой вечером,
я вот ей, подлюке, дам! Она у меня узнает, как лезть в мои дела.
Она же ставит меня под удар этого идиота...

Савельев воздержался комментировать сказанное. Чёрт их дери вместе!
Он вздохнул, посмотрел с укоризной на Вадима и процитировал сам
себе из Киплинга: «Умей прощать, но не кажись прощая, великодушней
и мудрей других.»

– Ничего-ничего, в другой раз будет если не мудрее, то уж поосторожнее,
– словно подслушав его мысли, высказался коллега.

– Не знать бы больше никаких других разов! – тяжко вздохнул Виктор
Николаевич.

– Берусь утверждать: такие, как Марек, получив в зубы, начинают
в дальнейшем держаться осмотрительнее. Более того, он тебя теперь
и бояться будет. Это хорошо! Знаешь, иногда надо, чтобы тебя боялись.

– Разве жить и бояться – это по-человечески?

– Ничего-ничего, должен бояться нас этот выродок. И будет бояться,
не волнуйся!

– Никогда не понимал людей, которым хорошо жить – плохо.

– Разные натуры у людей. Тебе нужен мир во всём мире, а не только
в Армавире. Другой же, мятежный, ищет бури. Для нормального функционирования
организма ему нужны постоянные боевые действия. Без войны он,
как микроб-аэроб без кислорода, и размножаться не может.

– А когда я ему сказал, что между нами может быть война, он завизжал
«что ты мелешь!».

– Да это же от того, что он пока не понял, кто ты. Он ещё не до
конца раскусил тебя. Вот попомни мои слова: он прибежит доругиваться,
пока горячий. Жди – сейчас явится. Хасьев не может допустить,
чтобы разговор кончился не так, как это ему надо.

– И со всеми он так?

– Со всеми. Сюда бы корреспондента – здесь бы воздух сразу очистился,
а люди перед ним стали бы, как орехи раскалываться и рассказывать
о беспримерной сволочности этого... Ах ты, гадость коварная!

Вадим Александрович за глаза был уж как праведно гневлив! И костерил
Хасьева что называется «в хвост и в гриву». Открытых проявлений
враждебности в его присутствии не допускал, но постоянно говорил
об этом:

– Вот он у меня дождётся! Я его как-нибудь при всех выпадлючу!
Я его начищу при случае, будет сиять, как медный таз, радостью
и любовью ко мне.

Виктор Николаевич глянул в окно – не идёт ли начальник? – и сказал:

– Какой там он коварный! Ковёрный... Будь Хасьев повыдержанней,
веди он скандал порасчётливей,действуй он менее суетливо и более
обдуманно, его и впрямь можно было бы приравнять к коварным политикам.
Но этот скверный визг, эта дёрганная подвижность и вообще плохо
контролируемые поступки убеждают лишний раз в том, что политик
он безусловно пошлый и хабалистый. И без всякого коварства откровенно
наглый. Безнаказанно наглый. А я спускать не намерен.

Про себя же, немного успокоившись от разговора со Щёголевым, он
подумал: хороший человек не может быть агрессивным, а Хасьев агрессивен,
следовательно он – нехороший человек. С ним всё ясно, по крайней
мере, для себя. А Вадим прав в том, что Марк боится. Он действительно
трусил. Это было видно по всему. Одно его забегание с апелляцией
в бухгалтерию чего стоит! Но трусит он не потому, что трус, а
потому, что боится разоблачения. Да-да,не беря на себя много,
можно утверждать: он боится разоблачения. А может быть и большего,
хотя и хорохорится. Не зная возможностей Савельева, боится разоблачения
всяких своих тёмных делишек, бабских похождений и, как следствия,
семейных перекосов. Боится потерять исключительно доходное, пусть
и хлопотное – «Марк Григорьевич, милый, не откажите – положите
в больницу нашего Петю (Ваню, Таню, Аню и пр.), мы Вам будем так
признательны. И очень благодарны!» – место главного врача. Да
мало ли чего можно лишиться разом, за здорово живёшь! Кто его
знает, этого Савельева? Правдоискатель, может он и сам метит в
начальники? Так что, Вадим прав – хорошо, что он боится. Пусть
боится! Да и прах его побери, гнуснопевца, со всеми его пороками!
На чёрта б он сдался со всей своей кипучей деятельностью, если
бы не мерзкое отношение к людям. К тому же, он не собирается его
разоблачать. Как говорит великий армянский народ? «Змея, которая
меня не жалит, пусть живёт хоть тысячу лет». Приснись он мне в
гробу в белых тапках, чтобы я с ним связывался, с прохиндеем таким,
но и в мою сторону, надеюсь, он поймёт с одного этого раза – ни
ногой! А там пусть хоть весь обтрясётся от страха. Поймёт, поймёт
- он малый неглупый. Так сказать, «Гномо сапиенс».

Савельев усмехнулся своим мыслям.

– Ты чего? – Вадим осмотрел ноготь на мизинце и отстриг от него
зубами ещё кусок. Продув, ловко сплюнул через весь диван в таз
под рукомойником.

– Да так, в голову пришло, что «великий» наш император Марк Григорий
– это Нnomo sapiens.

– Не Hnomo, а Homnomo, – Вадим хохотнул и, зажимая нос, затрясся
от смеха, – тоже мне «Наплевон Беняпарт». Ха-ха-ха! Как поётся
в одной популярной песне: «Нету воина храбрей, чем напуганный
еврей!». А из песни слова, сам знаешь, не выкинуть, так что ты
его тоже всё-таки остерегайся.

– Мне он уже не страшен. Страшит неизвестное, а я его понял.

Щёголев сидел за столом,как на раскалённой плите: то секунду смотрел
в окно, то прислушивался к шагам и крикам персонала в коридоре,
то блуждая взорами по потолку,начинал тарабанить пальцами по подоконнику.
Наконец, не усидев, он рывком соскочил со стула и, заложив руки
за спину, забегал по комнате, ломая пальцы и чертыхаясь.

– Надо же было так всему случиться, а! Вот чёрт. Дело приняло
совсем нехороший оборот, а если он явится сюда, как я предполагаю,
то – совсем труба. Какая гадина! И предположить такое было невозможно.
Как он всё-таки жмёт под себя, а... Мер-р-рзавец! Гнусная скотина!
А что, разве он человек?

Но и тебе, Витька не надо было идти и раздувать кадило. Он, сволочь,
так и до меня доберётся, начав с тебя. Но этому не бывать. Не
бывать! Главное - не подавать вида, даже если подал повод.

– Окстись, станишник! Как же не «раздувать кадила», когда он взялся
нести меня по всем закоулкам. Тем паче, ты меня прости, я ведь,
с того самого первого раза, с тобой и не пил более. И что я тебе
это говорю, будто ты сам не знаешь?

– А хочешь, я сейчас пойду и ему в глаза скажу: мерзкое животное?
И мне ничто не помешает!

– Ну – скажешь, только что это даст? Если только сказать – что
даст?

– Пусть хотя бы моё мнение знает.

– Тебе-то что от этого – легче?

– Легче! Потому что он будет знать что я о нём думаю, как о сионисте
проклятом, который делает всё для истребления русского народа.

Нехорошо ругаться Вадим начинал всегда одинаково: первым делом
он унизительно обзывал Хасьева (в отношении прочих он был также
беспардонен) и давал ему клички. Потом рвал в клочья самую уязвимую
плоть наиболее непривлекательных черт личности начальника и, наконец,
заводясь и заходясь, он с наслаждением каннибала смаковал мозговую
косточку его национальной принадлежности.

Как раз этот аспект Вадикиных угроз и был напрочь непонятен Виктору
Николаевичу. И непонятен он был по двум основным причинам.

Во-первых, у них в семье не культивировались ни чувства, ни мысли,
ни речи подобного толка. Савельеву, интернационалисту по духу,
если уж и приходилось делить людей, то исключительно на хороших
и плохих, весёлых и мрачных, умных и глупых, и прочих – каких
угодно,но только не по обидному признаку на предвзято-националистские
группы. Ему была и непонятна, и неприятна такая неприязнь и отвратительно
унижение в связи с этим кого бы то ни было. Савельевы любили и
грузинский акцент, и эстонскую основательность, и узбекский плов
и танец м о л д о в е н я с к у. Им нравилось, когда в людях,
без чванства, молодым вином било в нос присущее именно этой нации.
Ничего предосудительного они в том не видели и не могли видеть,
ибо это нормально. Виктор Николаевич в этом смысле был не из рода,
а в род.

А во-вторых,отец Щёголева, русский – да что там! – кондовый кацап,был
женат на еврейке. У Вадикиной матери даже лицо типично иудейское.
Ну и что из этого? Левитан, к слову, при всём своём еврейском
происхождении, исконно русский художник. Вот и то,что антисемитизм
в высказываниях – это не дело, абсолютное не то. Его и без того
достаточно в грязных и малокультурных головах, а они ведь врачи.
Даже в этих условиях – всё равно врачи, люди образованные.

То, что Вадим был искренен в своей неприязни к Марку, сомнений,
конечно же, не вызывало. И вместе с тем, наблюдая за их взаимоотношениями,
Виктору Николаевичу, уже неплохо изучившему обоих, нетрудно было
заметить,что эти отношения отличаются, мягко говоря, некоторым
своеобразием. И обнаруживалось оно в процессе жизни, буквально,
на каждом шагу.

Прежде всего бросалось в глаза то, что Вадим при любом удобном
случае всем видом подчёркивал своё независимое ни от кого положение,
а поскольку Хасьев в больнице был и суд, и власть, это прежде
всего проявлялось в разговорах с ним. Он то дерзко ответит Марку,а
тот смолчит. То уйдёт домой намного раньше положенного – тот опять
ни слова. То соберётся и (зачастую не сказавшись) уедет с семьёй
на несколько дней к родителям. И снова ничего.

При том режиме гнёта и давления, который насаждался в лечебнице
начальником, Щёголев пользовался относительной свободой передвижения
и существования. А подчас он позволял себе такое, чего и в сотой
доле не мог позволить себе кто-либо, И, как ни странно, это позволялось
не столько самим Вадимом, сколько самим Марком. Хасьев бывал более
чем терпимым к выходкам заведующего третьим женским отделением.
Не без того,случалось между ними всякое, но чаще главный врач
смотрел сквозь пальцы: не отвечал на дерзости,молча сносил иронические
колкости,уходил от перебранок. И если уж Вадим Александрович совсем
выводил его из себя, то почти всегда только посмеивался снисходительно
тихим булькающим смехом, да по-отечески ласково урезонивал расшалившегося:

– Ну ладно, ладно... чего там? Кончайте! Кончайте дурить, Вадим
Александрович. Хватит! Поболтали языком и хватит, давайте работайте.

Это было настолько нетипично, настолько непохоже на его ухватки
жёстко и резко вести себя и разговаривать с окружающими, что невольно
напрашивался вопрос: от чего такое привилегированное положение?
На каком основании такие льготы? Чем завоёвано преимущество? Почему
такое избирательное отношение только к Щёголеву?

В материальном мире рано или поздно всему находится объяснение.
Нашлось оно и этому до поры до времени необъяснимому феномену.
Как-то спьяну Вадик сам взял да и рассказал Виктору о том, что
его папа – коммерческий директор крупного завода «Сантехарматура»
– лицо влиятельное даже «в самых верхних сферах», всячески ублажал
Марка Григорьевича, только чтоб сыну спокойно работалось, только
чтоб его за пьянки и дебоши не дёргали и не выгоняли ниоткуда.

– Чтоб «главнюку» и на ум такое не западало! Горячо любящий меня,
скандалиста, папа,– ужасающе выкатывая в лицо Савельеву глазные
яблоки,кричал Вадим, брызгая слюной и бесшабашно икая,– обставил
этому... весь дом такой сантехникой, о которой разве что Леонид
Ильич не мечтает. И потом, ты же знаешь, что и мама моя не на
последних ролях, она сейчас – главный бухгалтер кафе «Дружба»,
что недалеко от дома твоих родителей (здесь Вадик захохотал, ущемив
нос). Да здравствует деловая дружба между народами! Я в будни
выбрасываю в помойное ведро то, что немногие ставят на стол в
праздники. Марк и от неё кое-что, КОЕ-ЧТО!, имеет. Он куплен «от
и до». Пусть только попробует у меня рот открыть! Обо всех его
махинациях известно через меня папе. И, если что – папа задушит
его, падлюку такую, в его же собственной постели. Разумеется,
– и он опять захохотал, – не прикасаясь к нему собственными руками.
И Марк это знает.

– Дорогой ценой, оказывается, достаётся твоим родителям глухая
Ольховка. Добро бы ещё платить за место в «кремлёвской больнице»,
но за эту дыру!... – удивился Савельев.

– Ничего, ничего! Какого воспитали, такому пусть и радуются. Но
зато он мне не указ, а я – пташка вольная. Я в отличие от всех
– князь!

– Бог с ним совсем! – сказал Савельев, вспомнив эту историю, но
тебе не делает чести нести его по всем шовинистическим кочкам.
Будь выше!

– Что-о! Да я с ним буду делать что хочу. И говорить ему буду
всё, что хочу. Заявляю тебе категорически: я в рабах у этого подонка
ходить не намерен! – Вадим Александрович аристократически сплюнул
заусенец и вытер об халат обслюнявленный палец.

9

По ступеням лестницы, поднимаясь на второй этаж, протопали. У
Савельева содрогнулось в недобром предчувствии сердце. Щёголев
прав – это продолжение.

И точно: дверь порывисто открылась и в ординаторскую,в прямом
смысле слова, мелким бесом влетел импульсивно-ртутный Марк Григорьевич.

Савельев при его появлении поднялся из-за стола и встал спиной
к стене. Кроме, как у неё, искать опоры в этой комнате ему было
не у кого. Поэтому спокойно, без паники! Паника хороша только
в стане противника.

Вадим сделал безразличное лицо и стал смотреть за окно в зимние
пустынные дали.

Все некоторое время молчали.

Хасьев, засунув руки в карманы незастёгнутого халата, несколько
минут дёрганно прохаживался по кабинету, словно навзвинчивая себя
для предстоящего разговора (хм, разговора...). Потом неожиданно,
так что доктор Щёголев вздрогнул, закричал на Савельева:

– Ты что орёшь? Ты чего орёшь,я тебя спрашиваю? Ты понимаешь на
кого ты орёшь? Как ты смеешь разговаривать со мной, главврачом,
таким тоном?!

Савельев, уже почти оттухший от склоки и не желавший её продолжения,
ругнулся про себя. Помедлил секунду и, вздохнув, – придётся унять
дерзость, выкланивать справедливость не намерен! – решительно
ответствовал:

– Мне дорого моё имя и я не позволю его трепать.

– Что твоё имя? Что «твоё имя»? Кто ты такое? Ну, кто ты т а к
о е?

– То есть, как кто я такой?! Я – человек и не позволю, чтобы моё
имя порочили и позорили разными подозрениями. Вы выдаёте кажущееся
за действительное. Но ведь со мной у вас не выйдет так просто,
как бы вам того ни хотелось. Мне моё имя дорого!

– Ему, видите ли, «дорого его имя»!... А что ж ты сам его не бережёшь?
Сам, в первую очередь! Кто дал повод вести такие разговоры? Ты
сам, своими действиями спровоцировал их. Кто же виноват?

– Я не виноват.

– Это как посмотреть, а так – утверждение голословное. Ему, видите
ли, его имя дорого! Так и берёг бы его с самого начала. А то –
«я не виноват...» Виноват уже тем, что я видел тебя, Савельев,
в компании пьяных сотрудников. Ну какой, скажи, с точки зрения
нормального человека, может быть у трезвого общий с ними интерес?

Совестливые мысли и чувства теснили прочие и мешали Виктору Николаевичу
находить необходимые ответы. «Дурак, – бойко выстукивало в голове
сердцебиение, – какой же я – дурак! И действительно, какого ляда
я шёл тогда вместе с ними? Прав Хасьев, сто раз прав – сам виноват!».

– Я уже говорил вам, что если я среди них, то это ещё не значит,
что я с ними заодно. Из того, что я говорю или иду с пьяным, ещё
не значит, что я с ним вместе выпивал.

– Ты бы не делал этого и не надо было бы отмываться, а так – докажи
теперь, что ты не грязный.

– Грязными людей делают сплетни.

– Сплетни!... А кто их распускает?

Савельев решил хлестнуть наотмашь.

– Вы. Они носятся всеми, но инспирируются вами.

– Что! Что ты сказал? ЧТО ТЫ ТАКОЕ СКАЗАЛ! Если ты такой чистый,
ответь: лично тебе я такое говорил? Нет, ты мне ответь: лично
тебе я говорил?

– Я говорю о том, что слышал.

– Нет, я тебя спрашиваю: я тебе это говорил?

– Я говорю о том, что мне передали.

Наивный, не бывавший в таких переплётах Савельев, и не предполагал,
что он уже «зевнул фигуру» и ему светит «детский мат» начальника,
и потому легко поймался на стереотипно повторяемых в подобных
случаях словесных ходах.

– Я тебя ещё раз, последний, спрашиваю: напрямую я тебе это говорил?

– Нет.

– Нет? Значит слухи носишь ты, а не я.

Савельев обмяк. Да уж, ругаться тоже надо уметь. Хлестнул – нечего
сказать... Ну так и не удивляйся, что самому въехали «по мордасам».
Эта перепалка – тебе переделка, любезный Виктор Николаевич, и
в прямом, и в переносном значении. Это тебе урок на всю жизнь:
не будешь никогда, ни за что и ни при каких обстоятельствах ни
с кем выяснять отношений! Ничего, кроме гадости, из этого не выходит.
И правильно, и не лезь больше в дрязги. А пока...

– Ну что же ты вдруг замолк? Съел? А то прямо-таки «ему дорого
его имя». А там, где ты до этого работал, оно тебе не было дорого?
Расскажи-ка, почему ты здесь объявился? Хочешь, я тебе скажу почему?
Паршивый ты, видимо, был участковый врач, раз в психиатрии оказался.
И психиатр ты будешь – дерьмо!

Вадим Александрович во всё время ругани сидел недвижно и безмолвно,
с сугубой принуждённостью засмотревшись на то, чем была богата
заоконная жизнь. Однако, все вылетавшие фразы – какой там, буквально
каждое слово! – он заинтересованно комментировал, реагируя мимически:
то жевал губами и саркастически кривил рот, то удивлённо поднимал
брови и делал недоумённое выражение лица, то щурил глаза и едва
приметно ухмылялся. Для стороннего наблюдателя его «де Фюнесовские»
гримасы, подвижно сменяемые во время скандала, при том совершенно
отвлечённом виде, будто за его спиной ровным счётом ничего не
происходило, могли любителя посмеяться и вовсе довести до колик
в животе, но ни Савельеву, ни Хасьеву сейчас было не до смеха.
Они стояли друг против друга, вернее недруг против недруга, и
с взаимной остервенелостью не щадили ни нервов, ни авторитетов.
Идти напролом – головы не жалеть!

При последней фразе Марка Григорьевича Савельев побледнел, а Вадим
Александрович, проявляя внезапно колоссальный интерес, подался
ближе к стеклу.

– Без учёта какой вы человек, вы сами, по-видимому, были плохим
санитаром, если уж стали таким «хорошим» психиатром, что не можете
в людях разбираться, – резанул Савельев и, набрав в грудь воздуху,
заключил, – и если у вас не глаза, а помойные ямы, то не стоит
удивляться тому, что всё попадающее в них, представляется дерьмом.

Вот так Савельев! Беснуйтесь, тираны!

Щёголев упал с подоконника, сделал круглыми глаза и, поставив
их на Савельева, как медицинские банки, от удивления едва не уронил
челюсть.

Хасьев не сел, а повалился на диван.

Внимание же Виктора Николаевича странным образом сосредоточилось
на шишкинской картине над диваном.В «Корабельной роще» царили
золотой полуденный покой и летняя смолистая тишина. И такое удивительное
умиротворение обволокло его душу, как если бы то, что происходило
в комнате, он смотрел по телевизору с выключенным звуком и был
тому исключительно зрителем.Ему показалось, что посмотри он на
картину раньше,так за величавым шумом крон и не услышал бы выкрикиваемых
Хасьевым оскорблений. Это вызвало у него мимовольную улыбку и
привело в ярость противостоящего.

– Так, всё! – тот подскочил с дивана, – вы наказаны! Я накладываю
на вас административное взыскание за ведение с главным врачом
перебранки, унижающей его достоинство, и снимаю с вас полставки.

Савельев улыбнулся шире: начальник, как любой конъюнктурщик,позволял
себе разговаривать с людьми в зависимости от того, кто стоит за
спинами этих людей. И чем независимей человек в обращении, тем,
следовательно, он более плотной и устойчивой фигурой умолчания
социально защищён. Пусть, аспид, думает, что и за мной есть лица,
обеспечивающие свободу слова! Не потому ли он вновь стал подчёркнуто
официален, перейдя на «вы».

– Вот видите, как вы своим авторитетом дорожите. Почему же вы
отказываете в этом праве мне? Мне своя честь дорога.

– Ах вот как – «своя»! Ну знаете ли... – взбеленясь, затараторил
Марк Григорьевич, – значит таким образом: за непочтительное отношение
к начальству,за неподчинение, за проявляемое унижение вышестоящего
и есоблюдение субординации я отстраняю вас от работы, – от волнения
поперхнулся и закашлялся, – можете считать, что мы не сработались.
Я не сработался с вами.

– А я с вами тоже работать не желаю. С меня достаточно,чтобы вас
понять. «Чтобы знать вкус вина, не обязательно выпивать всю бочку»,–
говорит Шарль де Костер.

– Ага-а, лишнее свидетельство – у вас и шутки специфические. Юмор
алкоголика. Вам не место в психиатрической больнице и вы отсюда
уйдёте!

– И не подумаю. Уйду не я. Я пока отсюда уходить не собираюсь.
Не вы меня в Ольховку на работу направляли. Считайте, что и я
с вами не сработался. И если вы не прекратите неправомочные действия,
мне придётся их обжаловать во вполне компетентных организациях.

– Куда угодно идите, кому угодно звоните, но мы вместе работать
не будем. Я не намерен видеть вас в своей больнице.

«Своей»! Опять припадок начальственной истерии. И, как финал:

– Я отстранил вас от работы. Собирайтесь и уходите из отделения.

Виктор Николаевич открыл было рот,чтобы заявить: вы – не главный
врач, а самый настоящий самодур и хулиган, как Хасьев, не желая
уступать ему последнего слова, ахнув дверью, вылетел в коридор
и застучал каблуками, перебирая ступени. Помедлив, в таз под рукомойником
свалилось мыло.

– Мда-м... – глубокомысленно изрёк Щёголев, – это хорошо, что
ты его взъерепенил. Хорошо! Да только не очень.

Виктор Николаевич пронзительно посмотрел на него.

– Всё, всё, всё! Это я так. В ваши отношения я не вмешиваюсь.

Дверь тихонько отворилась и в ординаторскую вошла Сарра, чтобы
вынести на помойку наполненный таз.

Попеременно глянув на врачей, она с любопытством шепеляво спросила
у Савельева:

– Чего Григорьевич шумел на вас? Из-за ботинок?

– Каких ботинок?

– Да вон, Вадима Александровича.

– Да из-за каких же ботинок?

– Тех, что вы его вчера в тапках домой провожали.

– Ну, так где они, – подал голос Щёголев, – отвечай, если знаешь!

Потоптавшись, она вышла и вскоре вошла с сияющими от встречи ботинками.

Вадим смотрел на неё с нарочитой взыскательностью.

– Откуда они у тебя?

– Пока вы ходили по грязи в Ольховников, уж и не знаю зачем...

– Дальше, дальше!

– ... я пошла мыть у вас в кабинете. Тут вы пришли и переодели
ботинки на тапки, а я подхватила и унесла их мыть – они ужас какие
грязные были.

– Так, ну и что? – Щёголев вел дознание, не давая передышки.

– Вернулась, а дверь запёртая на ключ. Стучала – никто не открыл.
Ну я их себе под кровать и сунула. Там они и стояли. Нате – носите
дальше.

Щёголев перевел взгляд с Сарры на Савельева.

– Как тебе это нравится? Кто же мог такое предположить? А ведь
чёртте где искал, даже дома в подвал лазал. Представляешь, такой
вещи и не удумать! На минуту не мог. Да и амнезировал начисто.
Ну что ж, труженица, хвалю! Молодец, чисто вымыла, хвалю!

– А куда вы делись, что дверь запёртая стала, я всю голову обломала?

– Так, давай, неси таз, неси! Молодец говорю, что чисто вымыла.

Оставаться дальше на работе не имело смысла. Надо было что-то
предпринимать, ограждающее от возможных демаршей главного. По
приходе домой Виктор, стараясь не волновать излишними эмоциями
Тоню, пересказал ей всё как можно сдержаннее, вновь переживая
пережитое. Супруги решили, что надо поставить в известность заврайздравотделом.
К Симаковой Виктор собрался идти один.

– Я – с тобой! – запротестовала Антонина.

– Куда тебе с твоим состоянием! Лежи.

– Нет-нет, я себя достаточно хорошо чувствую. Пойдём вместе!

Он с неохотой поддался её уговорам, опасаясь в дороге всякого.

Елена Никитична спокойно и серьёзно выслушала их. Причём, говорила
в основном жена, а Виктор, коли так обернулось, уж и не мешал
рассказу и беседе женщин. Разговор вышел именно женским, с таким
располагающим вниманием отнеслась к ним заведующая райздравом.
Поняла переживания молодых. Обещала поддержать. Савельевы уходили
от неё ободрённые и благодарные.

Визит к Симаковой, несмотря на волнения, кончился для Тони благополучно,
но день сам по себе оставил неприятнейший осадок. Он был прожит
никчёмно. А это к великому прискорбию всё равно, что впустую смятый
лист чистой бумаги, бездумно кинутый на пол кусок доброго хлеба,
жестоко и бесчувственно вырванный шмат живой тёплой жизни.

Вот именно! И не просто день, а ДЕНЬ ЖИЗНИ. Чувствуете разницу?

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка