Комментарий |

Одушевление предмета, или Семейный блюз на сквозном ветру

Одушевление предмета,

или

Семейный блюз на сквозном ветру

(психиатрический роман-хроника)

главы из романа

Начало

Окончание

8

Антонина тихенько постучала в дверь. Через короткое время
послышалось движение и на пороге, в визгливо образовавшемся проёме,
появились насторожённые глаза бабы Тоси, смотревшие на неё
снизу, из-под цепочки.

– А-а, то вы, Антонина Николавна... Ну, заходите-заходите. Не стойте
тама, оно – холодно!

Бабушка прихлопнула дверь, скинула цепочку и, отворив пошире,
впустила Тоню.

– Проходите у хватеру. Я щас.

И она захлопала, заклацала и защёлкала запорами.

Взгляд вошедшей Тони остановился на скромной, в рушниках, божнице в
углу, с маслянисто теплившейся рубиновой лампадкой. И таким
покоем, уютом и стариковской неспешностью жизни повеяло на
неё, что захотелось плакать.

Но, пересиливая себя, отвернулась и осмотрелась.

– Вы у меня первый раз, располагайтесь – не стесняйтесь, –
непрерывно тараторила баба Тося и рукой пригласила гостью проходить в
комнаты,– а я сей момент чаёк спроворю. Да посидим,да
попьём его с вареньицем. У меня аж ещё с того года есть,
малиновое. Вы ж не торопитесь? Вот и ладноть.Я такая радая, что вы
ко мне вот так пришли! А может йисть хотите? Нет? Ну, тогда
давайте-ка хлебестнём чайку! А я слышу кто-то стучит – кто бы
это мог быть? – а на вас и не подумала,а это как раз вы и
оказались. Проходите, садитесь.

В первой комнате вещей мало. Справа при входе – у окна, за цветастой
занавесью – вешалка. Под ней, среди разномастной обуви,
стоит очень интересный предмет из чугуна в форме жука-рогача.

– Это Степана Никанорыча. Специально для сапог, – пояснила вошедшая
Анастасия Прокопьевна, – он об него оченно любил сапоги
сымать. Зацепит об рога каблук, другую ногу ему в спину упрёт и
стаскивает. Никакой обуви, окромя сапог, и не признавал.
Хучь дома, хучь в гости иттить.

В доме чисто, много цветов. На окошке лепятся горшки с геранью,
примулой, фуксией, «Ванькой мокрым». И царём стоит непременный
цветок алоэ. Против света, за печкой – тахта, на ней
лоскутное одеяло и две большущих подушки в вышитых наволочках. Выше,
разновысоко, полочки с игрушками вместо фигурок. На одной –
рыжий членистоногий кот, ломаясь в суставах, припадочно
падает, если нажать на кнопку в его цилиндрической подставке.
На другой – белый пластмассовый ослик, в голове которого
кусочек железа. Когда к его морде подносят однополюсный магнит в
виде надоевшей редиски на колечке, он начинает с
отвращением очертенно вращать ею. Колечко редиски сейчас у него на
хвосте и поэтому ослик спокоен.

Печка топится жарко – бабушка по-женски любит тепло, но жалуется
Тоне, примечающей всё:

– У етим годе Сидор Тимохвеевич плохой уголь завёз. Штыб, один штыб.

А от штыба что? Тепла нет,одна жужелица. Да и разгорается долго. На
котельную дали хороший, а мне одна пыль досталась. Надоть
будет до Григорьевича пойтить, нехай распорядится старухе
ведро-другое хорошего дать.

Напротив печки, одна на всей стене, ныне уже повсеместно
исчезнувшая, чёрная тарелка репродуктора «Рекорд – 4», образца 1920
года, системы д и ф ф у з о р, на местном лексиконе –
«перепёлка». В отведённые часы, металлически шепелявя, она занимается
«радиоверещанием». Метром ниже – большой сундук, окованный
жестяными полосами, пробитыми фигурными гвоздями.

Во второй комнате – не музей, но тоже есть на кое-что из забытого
посмотреть. В углу, у окна, под тёмновишнёвым лаком, буфет с
остатками простой посуды. В углу напротив – бабушкина
кровать, стена при которой закрыта к а п е р т о й – плюшевым
ковром, который был приобретён в своё время за безумную цену – 1004 рубля. На старые деньги. Впрочем, изображённая на нём душераздирающая сцена похищения «мадам Корапчи»
стоила того. Умопомрачительно красивый всадник с усами и в
чалме,окружённый свитой, пришпорив и без того резвого аргамака,
увозил её, прильнувшую к его груди, подальше от остроконечных
минаретов, безжалостно прокалывавших небо, которое, видимо,
вследствие этого истекало кровавой зарёй.

У окна – комод на три ящика. На нём – вязанная крючком скатёрка,
узорчатый прямоугольник которой заставлен базарной безделицей,
тогда очень модной в сельских домах. Что ж, корить ли людей
за то, что при всей тяге к прекрасному, они населяли и
увеселяли свой дом и нелёгкий быт этой бесхитростной безвкусицей?
Зато, по их понятиям, красиво! На крышке комода, в центре,
жеманно запрокинув милую головку, сидит раскрашенная
гипсовая кошечка-копилка с прорезью между ушами и глазами
бесприданницы, за деньги согласной на всё.

Рядом, в запаянных сургучом стеклянных колбах плавают в глицерине,
колебля толстобрюхие груди, восковые лебеди среди восковых же
почему-то роз.

Очень забавные вещицы! Если их тронуть, лебеди, изогнув спесивые
шеи, начинают сладострастно колыхаться, тычась носами в розы.

Там и сям – фотографии. На отдельных трогательные надписи, вроде
«Люби меня, как я тебя, и будешь вечно ты моя», «На память
родному племяннику от дяди в честь моей 35 годовщины», «Если
встретиться нам не придётся, значит наша такая судьба, пусть на
память тебе остаётся неподвижная личность моя», «На вечную память!» (спаси, Создатель, словно на траурном венке!) и тут же бравая – «Жди меня и я вернусь – в дом твой,
там и приземлюсь».

По бокам от комода – лёгкие, перехваченные в талии, тонконогие
тумбочки из бамбука с четырёхгранными вазончиками зелёного стекла
и в них бледнолиловые пучочки крашенного ковыля,
безостановочно плавающего пушистыми плюмажами от едва приметных
повеваний воздуха в комнате.

Куда ни глянь – везде рюшки, мережки, подзоры да вышивки болгарским
крестом и гладью. Довольно опрятно и всё на своих местах.

– Засмотрелись на фоты? Да... Тама и я ещё молодая, и муженёк мой
тожеть – первый, и Степан Никанорыч, и уся родня.

– Любопытно посмотреть. Жизнь отпечаталась и нет её. Где она теперь
эта жизнь? Где эти люди? Где эти кошки и собаки? Где оно,
прошлое?...

– Зеся, зеся и зеся, – Анастасия Прокопьевна показала пальцем на
лоб, на сердце и на живот,– и ещё вон тама! – указательный
палец упёрся сначала в пол, потом в потолок, – тама уже усе,
одна я тута осталась.

Бабушка сморщила лицо и шмурыгнула носом. Антонина поняла, что своим
вопросом вызвала неловкость и постаралась её замять:

– Нравится мне у вас, баба Тося. Спокойно так.

– Вот и хорошо. Заходите чаще. Пусть вам будет приятней, – бабуся
вытерла нос кулаком, но «зацепившись» за фотографии, не
унялась и продолжала, подойдя к комоду, – вот этот солдат, с
автоматом на шее, и есть мой Степан Никанорыч. Эта фота из
Германии. Только он уже тогда не солдатом был, а старшиной.
Счастливый! За всю войну только два раза ранило. В руку. И один
раз оконтузило.

– Извините, а почему вы никогда не вспоминаете первого мужа? –
Антонину заедал бабский интерес.

– Рано умер. От поранений. Хвороба был, усё кашлял.

– А когда вы за него вышли?

– Да сразу ж после войны и вышла. Он был на пятнадцать лет старше.

– Ого!

– Что ты! Время-то какое ж было, сами знаете: старики, дети... Кто ж
ещё, как не он? И ему радая была. Да что ты про него
взялась расспрашивать?

Мне Степан Никанорыч родней был.

– Я не о нём лично,хотя любого из нас только начни расспрашивать,
так и целый том рассказов наберётся. Я больше про фотографии.
Удивительная штука! Бывает затеешь уборку, даже и
генеральную, уберёшь уже полкомнаты и не дай Бог тебе попадётся на
глаза какая фотка! Потом начинается интерес к другим. И вот уже вынимаешь целые альбомы, и уборка
забыта-заброшена, сидишь и разглядываешь открытки. Дела здесь,а ты –
где-то... Очнёшься, кое-как тщательно уберёшь и сам удивляешься как
всё скомкалось.

Баба Тося убежала снимать с огня, застучавший крышкой, чайник.
Вошла, отряхивая ладони о юбку, и позвала Антонину к столу,
занимавшему середину комнаты, прямо под оранжевым абажуром с
бахромой по краю и подвешенной под лампочкой на поперечной нитке
красноклювой детской цацкой – жёлтым целлулоидным
попугаем,который при задевании, дробно гремел в зелёном хвосте
каким-то горохом. Анастасия Прокопьевна сняла со стола развёрнутую
газету и Тоня увидела на скатерти с вышивкой «ришелье»
карты, разложенные в определённом порядке.

– Я вижу вы гадаете.

– Да... Гадаю.

– На какое-то желание?

– Да какое у моём возрасте желание! Так, делать нечего, говорить не
с кем – вот и развлекаю сама себя.

– Не скажите! А желание знать о себе, любознательность – это в любом
возрасте. И вы ещё женщина не старая...

– Я не старая, я – давнёшняя.

Тоня сходила за заварным чайником, заварила чай и помогла бабе Тосе
расставить чайные принадлежности. Взяв себе в розетку
немного варенья и подышав ароматом напитка, она призналась:

– А я вот сидела дома, сидела. Мой на работе. Вот и решила сходить к
вам в гости. Скучно одной.

Она помялась несколько и прихлопнула, якобы зевок, ладошкой.

О-о, кто бы знал, как её душа тяготилась невысказанным! Как
мучительно тяжело, когда не к кому обратиться за помощью! Как ей
хотелось сочувствия и, чтобы её выслушали со вниманием и
соболезнуя! Как ей мечталось открыться сердцем! Но кому?... Кому
здесь ей можно открыться без опасений быть обсуждённой всеми, как не бабе Тосе? Она, вроде бы, к ней по-доброму и с расположением. Немало угождала и угощала от своих,более
чем скромных, щедрот.

И хотя Антонина в долгу не оставалась, простота и задушевность, с
которыми старушка ей мирволила, убедили её в возможности
пооткровенничать и получить более или менее дельный совет. «Пусть
и больная, и назойливая, а жизнь повидала и своё мнение имеет. Даже если и не то подскажет, не
страшно: творчески переработаный нами чужой опыт – наш опыт. Чтобы
не делать своих, будем учиться на чужих ошибках. К любому
средству прибегнешь, лишь бы утешиться».

– Уж мне-то известно каково одной, – поддакнула и высказанному, и
мыслям баба Тося, – не жизнь, а брандахлыст. По этой
арихметике один да один никак в два не превращаются. А своего...
временя упускать совсем не хочется, – и откосила косым глазом в
сторону Антонины, не без увлечения интригой, ибо в
настроении, с каким та явилась, в самом факте визита с намерением
только посидеть и поболтать, никак не вяжущемуся со
взволнованным перебиранием пальцами, долгими замираниями в разговоре и
по тому изображаемому спокойствию, с которыми молодая женщина помешивала чаёк, хитромудрая
бабуся сразу смекнула от чего той стало скучно и от чего
она дома одна: сама такая была. Виду же, однако, не подала.
Смолчится – себе сгодится. С разговором не торопила. Всему
свой срок. Пока чаёвничали да перебирали по мелочи.

– Почему я о первом муженьке своём не очень-то люблю вспоминать?
Из-за его матеру. Страшная была женщина! Унижала меня усяко.
Когда начинала, бывалоча, ругаться, то обычно кричала:

– Я знаю кем ты была!

– Кем же? – спрашивала я, – воровкой, проституткой, жуличкой?

– Хуже. Ты – безродная, ты – сирота!

– Ай-я-яй, мама... я её некоторое время даже при таком ко мне
отношении всё же м а м а звала, да разве ж можно сиротством
попрекать? А мне его сестра, когда я ей как-то пожаловалась,
говорила: «Не обращай внимания на её ядовитость, она мне ещё гаже
говорит». Но я была восприимчивая, слушалась, когда меня
учили. Вот, как вы, не хуже. Так что, суровая у меня свекровка
была! И не всегда справедливая. Помню, к нам должны были
придти гости.

Я, как на тот колобок, по всем сусекам поскребла – время-то какое
было! - а пирог испекла. Так его мать пирога так и не подала:
гости ей чем-то не понравились. Вот в какую кумпанию я
попала! Да и сам-от капризен был. Как будто и фронт прошёл –
должен был бы сочувствие иметь. Да куда там... Мать его
воспитывала с вольностью, отказа ни в чём не знал, кроме самого себя
никому не сочувствовал. Характерный бы-ыл, ой! Зуй
Иванович. Кошек, правда, любил. Кошек любил до самого забвения! Хотя
такие натуры в любой любви себя не забывают прежде усего. А
кошек я терпеть не терплю – в доме вонь от них и шерсть. Я
лучче с Дружком последним поделюсь, чем кошке чего дам.

– И я кошек не очень жалую. Не лучше нас, баб. Такие же когтистые.

– Вот-вот, с переду когтисты, с заду – говнисты.

– Ну-ну, дальше, баба Тося, дальше рассказывайте.

– А дальше – то же самое: жизня продолжается. Дэ-продолжаем! У нас в
колонии тута, после войны, работал врачом один грузин. Так
он надумал с больными зарядкой заниматься. Построит усех
утром, покажет упражнение и говорит: «Продолжай-дэ!».
Продолжайте, значится. Так вот, продолжай-дэ! продолжай-дэ! – его и
стали у нас звать «дэ-продолжаем». Устретились мы со Степаном
Никаноровичем. Тожеть фронтовик, школу фершальскую имел,
был у в семье.

Усе его погибли под бомбёжкой. Как сошлись – рассказать?

– Конечно! Если можно.

– Можно-можно. Отчего ж нельзя? Только вы кушайте. Когда у серёдке
полно, так и краешкам весело. Ну, так вот. Никанорыч мой
приехал сюды, как тута ещё Гайнулин один был. Уж он лечил, так
лечил – чудесно! И к бабке не ходи. Он и меня лечил. С его
лечения от меня припадки отошли. А чем лечил, спросить? Смех сказать. Наведёт марганцу, каким подмываются, да внутривенно мне его и вгоняет. «Лучшее средство для лечения
эпилепсии, – говорил, - это нам такой завет от старых мастеров
лекарского дела.» Не верите? Да вот она я, леченная по
старинным рецептам.

Антонина, не сомневаясь, с удивлением покачала головой.

– Не диво. Когда болеешь, чем угодно лечиться будешь, лишь бы на
пользу было.

– Степан Никанорович обратил на меня внимание: услужливая я была и к
нему с уважением. Из семьи первого я уже ушла и снова жила
в больнице, но вольно. Когда здесь колония была, с этим было
попроще. Нынче Григорьевич держит усех строго, а тогда
каждый кормился тем, что добудет. Вот уж и я к своему фершалу
была любезной.И на то случай представился – вызвалась я ему
рубашки постирать. Понравилось. Да и отчего ж не понравиться?
Усё чисто. Я – аккуратистка и порядок содержу. Он это
отметил. Дальше – больше. Привечать стал. А когда вот эти дома
сдавать стали, ему предложили хватеру и он меня с собой в жёны
узял. Я же говорю, что среди работниц выделялась
исполнительностью, расторопностью и умела общаться. Он меня за то, что
умела общаться и была любезной, так любил, что звал п у с е
н ь к о й.

Бабушка в счастливом смехе прикрыла щербатый рот ладошкой.

Так и чего ж мне с ним было не жить? Что я – сама себе лиходей? Вот
только деточек у нас не было. Я же больная!

– Это от этого не зависит.

– Но вот почему-то не было. Уж Степан Никанорыч и не корил
меня.«Нет, так и не водить-стать нам их с тобой. Я уже стар, а как ты
меня обихаживаешь, так мне лучшей ничего и не надоть. Без
йих побудем». А сам-то хотел...

Помню, зашёл к нам как-то один из сотрудников на чай. Были похожи на
вас - ещё только женившись. Сидим, разговоры ведём про то,
про сё. За деток заговорили. Я ему, гостю-то: «Пойдут у вас
ребятишки. Это ж так приятно, необыкновенная радость для
того,кто впервые услышал, что ребёночек сказал «папа -мама»!
Тут Никанорыч мой сразу вскипел и так резко ему, но понимаю –
для меня: «Да, мы тоже испытали эту радость!». Во как
сказал! Навроде с обидой.

Чего не было, того не было – врать не стану, а вот такой случай запомнился.

И всё на этом. Что, к чему, чего? Не знаю. Но, видать, осуждал в душе меня.

Ладно... Бог его простит: деток нет и его уж нет, горемычного.
Царствие небесное! Люди мрут, нам дорожку трут.

Беседа с бабушкой производила на Антонину, если и не гипнотическое,
то определённо завораживающее действие. Этому ещё
способствовали тишина в доме, ритмичный шаг ходиков и монотонная
неторопливость рассказчицы. Впору заснуть, до того уютно на
сердце и хорошо с бабушкой, которая, сама настрадавшись, и
поймёт, и пожалеет.

– От того уж, как на вас смотрю, усё доченьку свою нежилую
представляю. Утешаюсь я вашим видом. Женщине испокон роду хочется
кому-то матерой быть: деткам ли, мужу... У нас это у крови!

– Да я и не возражаю. Ваше отношение ко мне очень даже нравится.

– И я вами очень благодарна, Антонина Николаевна.

– Что уж вы меня так величаете? Зовите меня проще, по имени. Мне так
приятней будет. А без материнского слова, без поддержки
трудно бывает жить.

Иногда тянет к кому-то прислониться, как к тёплой печке.

– Вот видите как вы говорите, а подушку тогда, что я вам дала, назад
принесли. Не узяли.

– Я не сама – Витя потребовал. Не любит он от людей ничего
принимать, говорит: стыдно. Мы уж как-нибудь сами, говорит.

– А я, когда делаю доброе, то начинаю душой возвышаться от своих
чувств. Вы ж должны старуху понимать и не обижать. Виктор
Николаевич – сурьёзный мущина, но должно быть по-вашему.

– Да я и делаю по-своему, а он...

– А вы не контры, не напролом, а с обхождением, по-женски. Смиряясь!

Ты должна бояться – ну что ж, буду вас совсем на «т ы» звать, не обижайся...

– Что вы, что вы – конечно!

– ... надо бояться, потому что когда боятся, тогда жалко бить. Так
уж повелось, что мужской голове всегда женщина мешает.

– Моя мама в таких случаях говорит: «У хорошей жены муж – за оврагом».

– А-а... кто из нас хороший? Кабы не мы, сатаны, мужики б ангелами
были. Корень зла в нас, в бабах!

– Правда ваша: характер у меня отвратительный, деспотичный. Я сама
себя раз в год люблю. Но он тоже несправедлив. Хотя бы
потому, что не принимает возражений.

– Он – мущина, ему возражения тяжело сносить. А мы, женщины, иногда
край не чувствуем и пилим уже там, где не надо. Нам бы
воздержаться, а мы, знай, режем! Мущины и женщины – разные люди,
от этого непонимание.

– То, что мы – разные люди, ещё не повод для оскорблений.

– Ох-и! Так уж и оскорблений?

– Да. Не хочет ребёнка – это что для меня, как для женщины, разве не
оскорбление? Так прямо и заявляет:»Мне не нужен ребёнок,
которого принесёшь мне ты. Мне нужен сын, который придёт ко
мне сам!».То есть, чтобы в нём нуждались...

У бабы Тоси от любопытства аж губы смяклись. Вона дела какие – даже
и не думала!

– А вы ж усё молчки, усё не жалитесь, я и не туда. Хорошо у йих, думаю!

– Куда как плохо! Когда мы не были мужем и женой, Виктор, мой Витя, был мне ясен и понятен, как божий день. И мне казалось,что это ощущение будет неизменным, вечным и бесконечным. А теперь?
Говорит: «В том-то и беда, что характер твой погублен с детства
теми условиями, которые для него оказались непосильными». А я
ему: «И ты ещё гордишься тем, что я не жила в таких
условиях, как ты! Да ты сумей сам создать такую жизнь, чтобы мог
гордиться. А то, что ты жил хорошо возле отца и матери – это не
твоя заслуга».

«Отчего ж? – говорит,– от самого человека тоже многое зависит. Не
все с родителями живут хорошо, многим неймётся, хотя родители
– основа характера.

Сам человек – это характер, а его родители – основа, почва. В ней
коренится всё наше, всё родословное». Упрекнуть меня...

Тут Антонина, вконец разволновалась и, не в силах сдерживать дольше
душившие её слёзы, упала головой в руки и зарыдала. Баба
Тося, прослезившись, гладила её по волосам и успокаивающе
причитала:

– Надо терпеть. Наша бабья сила в долготерпении. Баба должна
дотерпливать там, где мужику невтерпёж.

Антонина подняла вдрызг зарёванное лицо и, судорожно заикаясь, почти
выкрикнула:

– ... Упрекнуть меня в том, что я не имела той почвы, из которой
вырастает красивый, здоровый цветок, по крайней мере,
нетактично. Как быстро он всё забыл! А ведь я его по крохам собирала
и не только для себя. Когда это было свежо в памяти, он
говорил, что если бы не я – плохо бы он свою жизнь закончил.
Теперь он меня по крохам собирает, в противоположностях:
старается собирать худшие крохи и, ослепнув, даже хорошие
разгребает, чтобы найти худшие.

– Ну, ну, ну, милая женщина, ну что же вы так? Вам так никак нельзя
- вы уже в тяжело беременном положении. Берегите детку! Бог
даст – усё образуется.

Тоня продолжала задыхаться от огорчения и обиды.

– Бабушка,только вы сможете меня понять – как мне тяжело! Мы ещё
прожили так мало и дни мелькают мгновеньями.Если их представить
в виде колеса, то все сливаются в один круг, а ведь было не
только чёрное, но и белое.

– Да уж, детка, да – так и есть. Каждый день – не одно и то же. Ну,
успокойся, голубка! Ну, усё, усё, моя хорошая, усё. Ишь,как
тебя разобрало!

И то ведь – обидно.

– Обидно, ох, как обидно! Если я такую обиду смогу ему простить, то
только в том случае, когда он скажет, что был неправ по
неведению и сам просит простить его. А так – ни за что!

– Ну что ж, Тонюшка, Бог ему судья, а тебе – помощник. Успокоилась
уже? Молодец. Знаешь что? Расскажи мне о себе, о детстве,
тебе легче будет – это точно. Человеку завсегда от детского
легче.

Утихомирившись, Антонина задумалась ненадолго и вспоминающе
засмотрелась в одну точку. Ещё раз вытерла глаза заботливо
положенным бабушкой полотенцем и начала с горестного вздоха:

– Радостного мало было... До школы моими воспитателями были старые
бабушка и дедушка. В первом классе – скарлатина с
осложнениями. Мама работала заведующей сельским магазином, ей некогда
было меня покормить, не говоря уже о том, чтобы почитать мне
книжки. Из-за нехватки времени она меня отправила снова в деревню, к дедам. Днём я переворачивала вверх дном весь дом, играя в «домики». Когда другие дети возвращались
из школы, мне было весело – мы сами делали карты и играли.
Старики были постоянно заняты работой и только-только
успевали в течение дня дать мне поесть, а пока я ела, пожалеть
меня: какая я хилая да худая.

А вечером начинались мои мучения. У меня после скарлатины стала
страшно болеть голова. Пока было можно – я терпела боли, но
дальше, к ночи, они становились нестерпимыми и я начинала громко
кричать...

– Моя детка! От чего – маму звала?

– Нет, маму не звала. От боли! Детская душа моя взывала к
милосердию, вопя о помощи. Иногда, когда мой крик надоедал старикам,
они вызывали из соседней деревни фельдшера. Я его всегда
ждала с такой надеждой: он давал таблетки. Они болей не снимали,
но я после них засыпала, измучившаяся и обессиленная. Утром
уже болей не было,а к вечеру всё повторялось сначала. И так
всю зиму. А весной мама взяла меня к себе. Ах... я хоть и
хрупкая выросла, но живая и хочу чуть лучшего обращения. Или
не заслуживаю? Тогда постараюсь всё отдать ребёнку, что
осталось в душе нерастраченного. Эх, баба Тося, на душе холодно,
чего же ещё ждать! Презираю себя за малодушие, а что делать
- не знаю.

– Нехорошо-то как. Проучить его надо, но только так, чтобы он понял
и сочувствие поимел, а не разозлился.

– Да тут и так не знаешь как угодить! А в чём и перед кем я так
провинилась, что мне надо жить в одних упрёках? То посуду не
вымыла, то рано легла спать, то пятое, то десятое. Уже стало
забываться, что меня когда-то ценили на работе, уважали
пациенты. Без книг тоже не жила, а тут – одни попрёки заслуживаю.
Живи и жди, когда за дверь выставят совсем. Были бы у меня
нормальные дом, мать, как у всех людей, уехала – не
задумывалась бы ни на минуту. Да ладно, двадцать пять лет прожила
одна и оставшиеся двадцать пять тоже как-нибудь проживу одна. Не приучена, видать, жить в
семье, что поделаешь! Больно, ох как больно от одной только
мысли, что придётся расстаться, но и жить так дальше не стоит.
Жить от случая к случаю... Ага, в этот раз помирились –
хорошо, а что готовит следующий случай: мир или расставание? Не
могу, устала уже.

– Нет,разводиться не надоть. Люди как говорят? Хорошие жёны
разведёнными не ходют. Хорошие жёны – за мужьями сидят,– бабушка
выскребла варенье, облизала ложку и, плямкая губами,
поцмоктала, потом опрокинула в рот остатки давно остывшего чая и
повторила ещё раз, утвердительно, – развод нам не годится! Это
последнее дело. А вот... уехать куда-то ненадолго и вроде бы
как попугать Виктора Николаевича – это надо подумать. Куда
же? Если до своей маме далеко, а знакомых здеся нету, то
лучшей усего к его матеру ехать - быдто ничего и не случилось.
Просто, обыдёнкой, приехала напроведать – как, мол, вы
тута?... Ну вот, наелась-напилась – на что и маменька сдалась, –
баба Тося отёрла вспотевший лобик углом белого платочка.

Антонина не проговорила и сотой части того, что ей хотелось поведать
собеседнице. Однако решила, что всего в один раз, хоть всю
ночь проговори, не переговорить, поскольку слишком долго
копилась в ней обида и слишком глубоко была затиснута в
душевные щели. «Фурункул» вскрылся, мучившая боль унялась, но
«фитиль» остался в теле, набрякшем вокруг зияющей раны,
сочившейся страданием. Её привлекла ненавязчивая мысль бабы Тоси о
недолгом отьезде.

Может и правда полегче станет? Может и правда они с Виктором
обалдели от совместного проживания в стеснённых условиях
конуры-клетушки? Может и правда это будет хоть какой-то встряской в
ситуации, которая кажется безвыходной?

Приняв окончание чаепития за намёк ей уходить, Тоня поблагодарила за
хлеб-соль и чувствительный разговор:

– Советом вашим непременно воспользуюсь. Без материнского совета –
ох как трудно жить!

– Уж это верно! – согласилась бабуся,– да и почему ж его не дать,
если видишь что не так у людей, а совет – вот он, лежит без
дела, – и она со смыслом зыркнула в сторону карт, – они не
врут, карты правду говорят!

– А погадайте и мне. Может и мне счастье выпадет, не всё ж горе одно.

– Да я ж ведь так, для себя...

– А мне и этого хватит, если хорошее будет.

– Будет, будет тебе счастье в жизни, милая женщина, – заверила баба
Тося, мутузя колоду. Карты засновали в довольно проворных
старушечьих пальцах, – ох, как любил играть в карты Степан
Никанорыч! Любимое занятие. Особенно уважал «семейную 9».
Знаете, в этой игре, если дама-пик выходит – это называется «милиционер», а кон в партии собирается довольно значительный - в ту же минуту разваливается уся игра, рушатся усе
надежды. Так это его так веселило, что он опускался перед
стулой на колени и, упадая головой на сиденье, рыдал от смеха.
Как дитё!

Распасовав, она стала прихотливо раскладывать.

– ... Это в сторонке ты лежишь, крестовая. Так, так, так, что тут у
нас на первое? Содержит он – твой – какое-то крупное
известие и через своё желание имеет бубновую... даму в сердце, –
оценивая произведённое впечатление, бабушка кинула мимолётный
взляд на Антонину,– хлопочет об ней и ударяется. Затаил он
свидание. Но на сердце у него – пустые хлопоты. Хлопочет
сердечно он попусту. Вот, видишь – «на сердце» у него выпадает
валет пиковый, а это пустые хлопоты.

Затем баба Тося разбросала карты в два ряда по три и, раздвинув
веером, стала открывать их.

– Так... «Для него»: злится и ударяется из-за твоего, девушка,
интереса. «Для дома»: хлопочет о бубновой даме с её интересом. А
«на сердце» у него благородный интерес к бубновому свиданию.
Был у него какой-то пустой азговор с «червями». А будет у
него крупный разговор с червонной дамой и болезнь. Дело всё
закончится бубновым разговором. Вот так – по картам выходит,
не обижайся на меня, у него есть бубновая дама.

С неожиданными мыслями о «бубновой» сопернице Тоня ушла домой.

Проводив соседку, Анастасия Прокопьевна убрала со стола и стала
готовиться ко сну. Расчесав густым гребешком жидкие волосёнки,
уложила их так, чтобы они не мешали ей спать. Выдвинула
из-под кровати тяжёлый глиняный горшок. Помотала руками в рукавах
надеваемой ночной рубашки и с удовольствием ощутила её на
ещё довольно крепком теле сухую, свежую и крахмально
стромкую, предусмотрительно нагретую перед этим на дверце духовки.
Оперлась о край кровати и раздумчиво засмотрелась на свои
чувяки.»Нет упокою среди людей. Никак нет! Нет его дажеть среди
людей образованных...». Перекрестилась трижды и прошептала:

– Охо-хо, Господи, спаси, сохрани и помилуй нас, рабов твоих!

Потом, не выходя из задумчивости, стянула с себя рейтузы, поднесла
их к носу и, поморщившись, определила: ещё день потерпят.

9

«Всё отражается на всём»... Это уже аксиома. И, согласно
исследованиям Конрада Лоренца, добавим: и запечатлевается. Всё,
отражаясь, запечатлевается. Импрентинг!

Есть такие постулаты-муфты, в которых противоположные категории
соединяются, словно руки. Всё запечатлевается во всём.
Запечатлеваясь, хорошее проникает в дурное, чистое в грязное,
родительское в детей и наоборот, и - так далее. До бесконечности.
Не говоря уже о наших, набивших оскомину, достоинствах,
которые есть продолжение наших недостатков.

Это понятно? Если вообще, то понятно, а если к чему, то не очень. Не
совсем понятно или совсем непонятно? Ну тогда,чтобы
уразумели неразумеющие, скажем так: «Возлюбите ближних своих, яко
самих себя!».

Так-то понятней, но не намного легче. Как их возлюбить, когда не к
каждому рождается любовь? И как нам быть, когда родившаяся
любовь, пройдя полный вегетативный цикл развития, благополучно
или под влиянием неблагоприятных факторов, умирает? Когда
ты сам, как бесплодная смоковница, кроме шума листьев, ничего
не можешь дать ближнему. Не говоря уже о мире. Но и о нём
речь, хотя бы в масштабах того, который ты создал в своём ли
воображении, в душе ли. В своём ли доме. А в нём реальный
человек. Жена, Савельев, твоя жена. Мать твоего будущего
ребёнка, который пока не родился, но уже есть.

Люди творческие знают – «печали оплодотворяют, радости рождают». В
смысле творчества может быть и так, но справедливо ли это
утверждение и для любви? В отдельных случаях возможно, во всех
прочих – слишком много возражений. И надо ещё спросить:
счастливы ли зачатые в печали? И почему опечаленное сердце
начинает рождать любовь ко всему, кроме того, что его опечалило и
готово пролить любовную благодать на кого угодно, кроме
того, кто его опечалил? От огорчения замыкается человек, от
горечи непонимания. Наставники нас учат: благородно, творя
добро, не ждать благодарностей. Да и не благодарностей за
содеянное ждут наши благородия, но отзвука, намёка. Принято, мол.
А так – похожи на кричащих в пустоту, и хоть бы эхо в ответ.

Позвольте, позвольте! Должна же быть обратная связь, ибо иначе – не
ведаем, что творим. И вместе с тем никто из нас, желая
что-либо кому – то, з а и с к л ю ч е н и е м с л у ч а е в д о б
р о в о л ь н о с т и, не лишает себя удовольствия и
желания слышать благодарности. Сам товарищ Сталин, уж на что был
генералиссимус, и то признавался, что и ему «известно это
собачье чувство – благодарность».

Да и как же иначе! Мы же не насекомые, движимые лишь двигательными
программами генетического кода и инстинктами, безусловными
рефлексами. Не может быть движения ради движения. Не может
быть дела ради дела. Во всём должна быть целесообразность. Не
может садовник сажать деревья ради самого процесса посадки. И
не стоит детей рожать только ради родов. Значит и не может
быть любви ради любви. Всё во имя чего-то. Как на царских
памятных медалях в честь закладки храма Христа Спасителя – «Не
намъ, не намъ, а имени Твоему». А вот и безбожники как ныне
поют по деревням:

«Колхозный сторож – Иван Кузьмич
Во имя мира пропил «Москвич»...»

То есть, безымянные авторы подчёркивают: не как-нибудь налакался, но
содеял за идею. За идею я и дею! А что, разве не бывает
любви ради самой любви? Разве человеческая потребность любить
не есть эта самая чистая любовь, как и чистое искусство,
которое есть «искусство ради искусства»? Конечно, на практике мы
встречаемся и с родами ради родов. И таких случаев в
последнее время, к несчастью – сплошь и рядом. Но это же
нечеловеком надо быть, чтобы родив ребёнка, оставить его беспомощного
и безответного!...

Так что, всё во имя кого-то или чего-то. А как же иначе? И не надо
упрекать думающих аналогично в излишнем прагматизме, ведь всё
совершается, опять же, не ради одной благодарности, нет! Не
будем забывать, что в мире суесловном всё обусловлено и
даже то, что безусловно! Сильные раздражители, которых в
повседневной жизни более чем достаточно, подчас благоприятно
действуют на течение многих патологических процессов. Великое
дело кортико-висцеральные соотношения! – не устают справедливо
повторять физиологи.

Нам бы их послушать.

То же самое, но другими словами говорят теологи: «Не мечите бисера...»

Вот – неблагодарность ранит. Так уж устроены люди: ответить злом на
зло может каждый,а добром на зло – это удел героев и
богоравных. Но много ли среди нас, грешных, богоравных? Да и не все
в быту нашем, коммунальном, рвутся в герои, хотя постоянно
устраивать себе героическую жизнь – это пожалуйста, все
мастера. В остальное время обычные люди мыслят обычными
категориями:

– Когда бы мне не мешали, я был бы счастлив!

В таких случаях таким обычно говорят:

– Если ты сам себе не мешаешь, никто тебе не помешает. А если кто-то
всё же мешает тебе, так ты уж хотя бы сам себе не мешай.

Непонятная ситуация в доме у Савельевых: «Доброе утро!», «Добрый
вечер!», «Приятного аппетита!» и «Спокойной ночи!», а так –
молчат. Не понимает этой ситуации Виктор. Не идёт на разговор
Антонина, обиженная его поведением в дни болезни. Сознание
мутится, как только он представляет необходимость выяснения
отношений, которое всегда ненавидел. Онемела душа – вот и
молчат каждый в своём углу. Атмосферу создаёт жена. Это
совершенно определённо. Один вид её отчуждённого и насупленного лица
гасит слабое желание приблизиться и высказаться. Виктор не
представляет чем может закончиться такое глухое безмолвие и
как долго оно продлится. Но то, что оно становится абсурдным
– очевидно. Надо бы что-то предпринять и вырваться из этого
психологического тупика, но ни на что нет ни решимости, ни
соображения. Смалодушничал, теперь вот... Развод, так уж
развод бы, жить – так жили бы. Но нет ни того, ни другого и от
этого скверно, как на собственных поминках. В таком
положении выжидать опасно: может начаться перитонит, а рука не
поднимается на радикальную операцию. Кто-то может быть и скажет,
что лучше всё-таки ждать, пока обстановка сама не
разрешиться. Может быть оно и верно, однако, никому в голову не придёт
таскать за собой гангренозную ногу – или отсечь её, или
гибель всему организму. И уж больно дурно пахнут гниющие
отношения... Невыносимый дух разложения на составные. Вонь гонит
вон!

«А не смотаться ли мне на денёк-другой к своим,– решает,
обрадовавшись, Виктор, – развеюсь сам, а приеду – может оно как-то тут,
в моё отсутствие... Да что там долго распитюкивать – еду!
Всё, решено. А для предлога возьмусь сопровождать Галку
Чернову к сестре. Та пишет, что вряд ли сможет приехать в
ближайшее время. Отлично! Замечательный планчик. За осуществление».

Надо заметить, что эта мысль не пришла Савельеву в голову вот так, с
порывом ветра. Она вызревала исподволь, а твёрдому решению
поспособствовали обстоятельства. Какие именно? Перечитывая
истории болезней, беседуя с больными, вникая не только в суть
документов, но и человеческих судеб, Виктор Николаевич
обратил внимание на то, что многие из лечащихся, пребывая в
больнице годами без психоза, во вполне компенсированном
состоянии, имеют достаточно обширный круг родственников, с которыми
ведут весьма оживлённую переписку, но которые, тем не менее,
не очень охотно навещают их, болеющих, не говоря уже о том,
чтобы выписать больного домой или отправить его к ним в
лечебный отпуск.

Но не все такие, дай Бог им здоровья, не все!

Не все глухие слышат, как говорится. Некоторые родичи, словно
отдуваясь за бездушие других, приезжают не только раз в год, но и
каждое воскресенье, и кошёлки тянут, набитые снедью –
«Ванюшу покормить и угостить ребяток. Неволя. Табачок и тот
поштучно. Скучают хлопцы по домашненькому!».

В отношении психбольных существует положение, по которому родители
обязаны осуществлять уход за детьми, а дети за родителями.
Всем прочим родственникам никто не вправе вменять подобное в
обязанность. Осуществление призора – дело для них
добровольное. С точки зрения кровных отношений есть родственники,
которых нам посылает сам Сатана. Глаза наши да не осквернятся
кошмаром их видеть! А с точки зрения морали – вопрос
дискутабельный, потому что не дело, когда утрачиваются родственные
связи. Никуда не денешься, однако: родственники по духу нам
ближе родственников по крови. Набравшись жизненного опыта и
дерзости (плевать на родственников-дураков!) можно утверждать
это. Но раз по закону так, пусть будет пока так, как есть.

Виктор Николаевич поделился своими намерениями «освежить» контингент
с Хасьевым и неожиданно для себя получил активную
поддержку:

– Давно пора повыписывать многих. Залежались! Там, у вас, половину
отделения турнуть надо и чаще проводить такие перевыборы.
Развели, понимаешь, стационарное слабоумие... Конечно, давайте
– что за разговор! Договаривайтесь с родственниками и
отправляйте кого куда следует.

И разрешил сопровождать Чернову, выписав командировочное
удостоверение и распорядившись оплатить расходы на проезд.

Для знакомства – миниатюрный клинико-социальный портрет Галочки:

С бурятским выражением лица, коротконогая, полная женщина неполных
тридцати лет. Начавшаяся в детстве, простая форма шизофрении
опростила, не успевшую до болезни сформироваться, её натуру.
Потому ли, а может ещё почему она разговорчива, как
истукан, и работяща, как ломовик. Всю сволочную и тяжёлую работу в
третьем отделении постоянно выполняют две человеколошади:

Сарра и Галя Чернова. Не потому ли, узнав о её предстоящем отъезде,
санитарки запричитали:

– Да оставьте ж Гальку в отделении, Виктор Николаевич. Шо мы без ей
делать будем? Вон их сколько лежит, околотухами, неряшливых
и неопрятных, создающих вокруг себя туалетную атмосферу, их
везите! А Гальку... О, безжалостный вы человек, Виктор
Николаевич! Теперь нам самим муздыкаться.

К положительным привычкам Гали, помимо трудолюбия и сейфовой
непроницаемости, несомненно следовало бы отнести также то, что она
не имеет тяги к мужчинам и – более того – такие на них
исподлобья мечет взгляды, что они предпочитают сторониться.

Из вредных привычек: курит до ногтей, а ногти грызёт до лунок.
Имеются и характерологические особенности: не терпит волос на
голове и потому стрижена всегда «под нуль». В связи с этим
носит неизменную белую косынку, повязанную по-пиратски – узлом
на ухо. В связи с чем она постояннно носит белые, уже ставшие
серыми, прюнелевые полуботинки – сказать трудно, видимо,
привычка. Необходимо отметить ещё один момент: к Савельеву она
с большим почтением и, кстати, ремонт в его «библии» из
трёх приглашённых делала по сути она одна.

А почему, собственно, выбор Савельева остановился именно на Черновой?

Совпадающих причин несколько. Во-первых, её сестра, к слову сказать,
живущая за три квартала от родителей Виктора Николаевича,
чуть ли не в каждом письме восклицала: «Ах, сестрёнка, как мы
все по тебе скучаем!». Во-вторых, когда Савельев предложил
сестре приехать проведать Галю, подробно описав и дорогу, и
расписание наиболее удобных видов транспорта, она ответила
деликатным отказом – де спит и видит Галочку в своём доме, но
приехать пока не может. Доктор интуитивно почуял неладное,
особенно когда в бухгалтерии больницы, готовя
сопроводительные документы на эвакуируемую, узнал, что сестра Черновой, не
будучи опекуном, тем не менее сполна получает Галину
сравнительно неплохую пенсию. И он пошёл рыть землю: денежки брать
охотники, а навестить когда или, скажем, яблочек прислать,
так их нету – не бывать такому бесчинству! Ну и в-третьих,
личное – не надо выдумывать повод для объяснения своего
приезда домой: его послали.

В поезде, когда Савельев предъявил проездные документы на
психбольную, им тут же было предоставлено отдельное купе и, как
водится, перепуганная проводница была предельно предупредительна и
любезна: чай, печенье, чистейшие простыни, хотя ехать всего
шесть часов. Любивший розыгрыши, доктор на полном серьёзе
предупредил её, что он сопровождает социально опасную больную
и в дороге может быть всякое. И правда, после этого
проводница входила в купе с опаской и боком, насторожённо
поглядывая на угрюмую спутницу врача, и, у кого-то попросив,
почему-то принесла шахматы.

И в вагоне, и по выходе из него по приезде, и по дороге домой –
везде, на всём пути следования – всеобщее внимание: такой
представительный мужчина, в добротном пальто и пыжиковой шапке, и
такая, странного вида, спутница – в телогрейке и прюнелевых
мужских полуботинках.

Окружающих поражало чудовищное, до гротеска, несоответствие этой
пары. Плевать! Зато человек после стольких лет отсутствия едет
наконец к родственникам и обретёт свою семью.

Пока дошли до сестры, Галя Виктору Николаевичу чуть рукав не
оторвала – всё боялась и цеплялась за него: город пугал! Встречу с
домашними Черновой Савельев пережил, наверное, эмоциональнее
всех. Сама Галя чисто шизофренически не отреагировала
никак. У её сестры глаза раскрылись при их появлении на пороге
максимально, но на удивление доктора – без радости. Зато
Савельев опять же просветлел сердцем: больная душа обретает
долгожданное пристанище и будет теперь среди своих, родных ей,
людей. В тепле, в уюте и ухожена.

Уходил в приподнятом настроении: сделал доброе дело!

Дома все были рады его приезду. Сразу же пошли беседы – что да как?

И начались бесконечные разговоры на тему «не делать глупостей». А у
Виктора одно лишь на уме: я с ней жить не буду!

– Ты в своём уме? Угомонись! Она в таком положении. И от тебя. Не от
кого-нибудь, дурень, а от тебя. Где же ты, такой-сякой
безжалостный, раньше был? Зачем ребёнка бездумно затевал?...

«Чёрт его знает, когда бы я ни приехал домой, мне никак не удаётся
отдохнуть и расслабиться! Мечтаешь добраться до родимого
крова,до вожделенной обители, коснуться рукой и взглядом
знакомых вещей, а на деле – ерунда и глупая балачка выходит и
желанного отдыха нет. Так и в этот раз! Прав был в определённой
степени Мао Дзе-дун, когда декларировал – «у каждого
поколения должна быть своя война», а наши идеологи слали ему свои
проклятья.

Народ попроще решил, что старик совсем сдурел, хотя на деле –
хочешь-не хочешь – так всё и происходит. Каждое поколение ведёт
свою войну. Должна ли она быть – это ещё вопрос, но то, что
такая война ведётся каждым поколением – бесспорный факт.
Естественно, в роли врага выступает то одно, то другое, но без
проблем не живём ни мы, ни наши родители. Ни родители наших
родителей и так – в глубину веков. Меняются только проблемы и
методы борьбы.

Эх, успеть бы пожить до большой войны с Китаем! Не дай Бог грянет и
не успеешь самые насущные дела поделать. После Даманского
народ живёт в страхе перед великим южным соседом, который в
военном отношении несуразен до ужаса: в плен не возьмёшь,
перевоевать – и не утруждайся, победить бессмысленно –
умопомрачительное население. Просто пойдут с котомками через границы
и – гибель всему!».

10

В Ольховку Савельев вернулся в понедельник, 1 марта, в 4 часа утра.

Холод, пурга, заносы. Случайная попутка подбросила его до больницы.
Застряли в двух шагах от дома. Снег – по пояс. Полчаса
откапывали машину. Наконец добрался до своего порога. Тоня ждала,
не спала. Холодными руками холодно обнял её тело. С
наслаждением, устало вытянулся на постели. Полежал с минуту с
единственной мыслью: как минимум, три часа – мои, успею
отдохнуть.

И заснул.

В больнице Виктора Николаевича ошеломило известие: Галя Чернова в
отделении. Почему в отделении? Как в отделении? Как понимать?

– А вот так и понимать, – сказал Хасьев, ехидно похихикав, – именно
вот так, как слышали: Галя Чернова в отделении. Отвёз,
называется... Вина за это целиком и полностью на вас. Почему не
договорились с сестрой по существу вопроса? Почему такое
могло произойти? Вы за дверь, а сестра, долго не разбираясь,
привезла её на вокзал и посадила в первый же, идущий в обратном
направлении, поезд. Во сколько вы приехали на место?

– В 21.20, как говорят железнодорожники.

– Ну вот, а в 22.50, как говорит Галка, она покинула любимый город.

Какое коварство! Какое скотство! Вот это родственнички! Савельев был
вне себя. Как можно? Психически больной человек, она в
пургу и лютый мороз вернулась пешком в больницу, протопав десять
километров в своих прюнелевых полуботинках. Счастье
Галкиной сестры, что в эту минуту она была на безопасном от
Савельева расстоянии – он бы ей сказал!...

Кончилась неделя. Обычная рабочая неделя. Пятница. Пришёл Савельев
после работы домой. Вымотался. Охота расслабиться и в тишине
посидеть. А в доме и тишина, и света нет. И Тони не слышно и
не видно. Спит? Так нет, даже печка темна и молчалива.
Сквозь щели рассохшейся рассохинской двери тянутся тонкие
электрические нити – там свет, там голоса, а здесь что-то не то,
от чего не по себе...

Виктор щёлкнул выключателем.

На столе записка. Тонина рука:


«Витя!

Мне, думается, тянуть дальше не имеет смысла. Мы взрослые люди и нам
незачем обманывать самих себя. Не хочу навязываться и быть
тебе обузой. Живи, как знаешь, а я буду, как умею, но такой
жизнью – не желаю!»

«Ну вот, – с раздражённым облегчением подумал Савельев, – о чём
«мечтали»,то и свершилось. Скученно живём и скучно. Но – хай
гирше, абы иньше!».

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка