Комментарий |

Одушевление предмета, или Семейный блюз на сквозном ветру

Одушевление предмета,

или

Семейный блюз на сквозном ветру

(психиатрический роман-хроника)

главы из романа

Начало

Продолжение

Глава шестая

1

С утра по всей Ольховке лёгкая на ногу суматоха: среда – обход
главного. «Среда пришла – неделя прошла», – говорят в больнице.

Обход, как парад, начинается в 10.00. И с той же педантичностью.

Хасьев, бочком, выходит из своего скромного кабинета в саманном
Кремле и, обойдя чистилку для обуви (из спинки списанной
кровати), рядом – корыто для мытья сапог в ненастную погоду, с
вмёрзшими в грязный лёд квачами,затем, обогнув цветочную клумбу,
сейчас, понятное дело, без цветов, обрамлённую
поставленными под углом кирпичами, о которые, невидимые под снегом, вся
Ольховка посбивала башмаки и едва не переломала ноги, он, по
этой причине высоко поднимая колени, сворачивает направо,
проходит под аркой центрального входа в больницу и появляется
наконец, как из Спасских ворот, на дороге, ведущей к
отделениям и именуемой всеми п е р с п е к т о м.

В такой день, если не непогодь, Марк Григорьевич обычно с непокрытой
головой и без пальто. На нём ослепительный, белизны
вершинных снегов, скрипучий и хрумкий от уротропина (это вместо
крахмала) халат, заранее приготовляемый сестрой-хозяйкой
первого отделения – Ниной Терентьевной.

Неприступный и сосредоточенный, Хасьев редко ходит по «перспекту»
один. Чаще всего рядом мелко поспешают или Вовян, или Сидор.
Вот и сегодня за ним гонится Стец и на ходу, с беспорядочным
маханием руками, докладывает о больничных делах. Марк
несётся «Запорожцем» перед «Белазом» и слушает его вполуха, не
оборачиваясь и не общаясь.

Неожиданно он поворачивается к бестолошному Голиафу и кричит. Он
вообще разговаривает с ним всегда громко, как с глухим или с
иностранцем, но сейчас именно кричит:

– Ну при чём же тут райздрав, Сидор Тимофеевич? При чём тут райздрав?

Мы ж сами так хотели да не вышло. Так что, это от нас исходит, а не от них!

– Ото ж: сами хотилы, та й Хотий нэ дав.

– Райздрав!... Да если б мы всё через райздрав решали, то уже давно
нищими ходили. Подключайте потаторов, пусть они у себя на
производствах поспрашивают. Так не бывает, чтобы нельзя было
достать!

– Та дэ воно шо чево?

– Надо искать, надо проявлять инициативу. Хватит спать с открытыми
глазами. Голова должна работать, а не паразитировать на теле!

Пока они идут, в отделениях телефонный перезвон, стоны и аханье:

– О-ой, главный, видать, не в духе – вон Сидору отчебучивает. Эк он
это умеет делать!

– А тот ему своё: бе-бе, ме-ме! Сидора не больно-то прошибёшь. Для
него таких молодцов, что в бочке огурцов.

– И скажи на милость: чего они друг за дружку держатся?

– А за то и держатся, что их вместе держит.

– Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй.

– Где хвост начало, там голова – мочало!

У хозяйственных складов Стец покидает начальника и идёт претворять
его решения в жизнь.

Здесь, думается, будет уместным остановиться и предложить как раз
вот что: по аналогии с понятием и должностью н а ч а л ь н и к
а в табель о рангах следовало бы ввести понятие и должность
к о н ч а л ь н и к а, в числе руководителей фигуры
совершенно обязательной и очень характерной именно для
хозяйственной службы именно советского стиля организации дела. И, если
бы в связи с введением института к о н ч а л ь н и к о в,
вдруг возник лёгкий ажиотажец по поводу этого авантажного
дельца, то Сидор Тимофеевич Стец вне всякого сомнения был бы вне
конкуренции: таких ребят только в дело, так сразу – и крышка
гробу, и конец всему!

Пока Хасьев продолжает путь один, Сидор Тимофеевич, как говорят в
народе, п и н н а н у л из гаража кого-то из потаторов и тот в
направлении «поди туда, не знаю куда» вылетел вон на
мотороллере. Оглушённая пальбой мотора, окрестность содрогнулась
при одном его появлении.

Маленький, совершенно невидный, буквально ничтожный агрегат, с
похожей на кукиш коляской, понёсся по п е р с п е к т у с
танкоподобным грохотом и рёвом. Савельев бросился к окну и, с
трудом разглядев его, подумал: если, хотя бы на одном таком
механизме, вьехать в Америку, то она вся повыпрыгивает в окна с
криком: «Русские идут!». И будет права в своём непереносимом
и неостановимом ужасе. Для нас же, россиян,подобное – и не
происшествие даже, а привычное и обычное явление: некий
посланец на не совсем, конечно, новой машине ринулся в райцентр
на поиски необходимого ширпотреба для ремонта отделений после
разгула стихии.

Главный знает, что за ним следят в десятки глаз и поэтому, поправляя
жеманным жестом развевающиеся волосы, время от времени
стремительным взором впивается в напряжённо-молчаливые окна, от
чего наблюдатели безмолвно и бездыханно падают со стекла на
пол.

«При виде царских колесниц толпа во прах валилась ниц!» – рифмует
про себя это, веселящее его, действо Савельев. Третье
отделение, второе ... Марк Григорьевич идёт дальше и начинает обход
традиционно – с первого.

Остальные в ожидании томятся.

Но, вот и к нам: в дверь стучат! «Няня, стучат!». Санитарка, гремя
ключами, откупоривает отделение.

Хасьев, на обходе неторопливый и значительный, входит первым.
Сегодня он почему-то особенно величав. За ним – старшая сестра
больницы, Евгения Кононовна Буцюк, за ней – заведующая
больничной аптекой, фигурой – борчиха, кушингоидная Александра
Васильевна Тыщенко, замыкает шествие генералитета - парторг,
Галина Лаврентьевна Загурская, которая всякий раз недоумевает:
зачем ей-то на обход ходить?

Комсомольской организации, как таковой, в больнице нет и потому её
представителя на этом важном политическом (так считает Марк
Григорьевич) мероприятии не видно.

У входа их встречают Савельев, Рассохина и сменная дежурная –
Корчецова. Валентина Степановна, дожидаясь, держит в руках
лоток-почку с проспиртованными ватными шариками, а через руку –
вафельное полотенце, смоченное хлорамином, для обработки рук.

Загурская, улучив момент, тянется к Савельеву и шепчет:

– Нашего (глаза – на Хасьева) вчера приняли в члены партии. Правда,
пока кандидатом. По такому случаю причепурился.

«Вот так-так!... И добавить к этому что-либо трудно, – Савельев осел
душой, – неужели у принимавших гляделки на заду и они не
видят что за человек перед ними? Неужели о его проделках и
методах работы с сотрудниками там ничего не известно? Возможно
ли вообще, чтобы такой человек был коммунистом? Одно из
двух: либо принимающие сами такие же, либо опять то же самое –
«товарищ Сталин ничего не знает». Как иначе можно обьяснить
случившееся и как можно соотнести аморальную и
безнравственную натуру с понятием коммунистической морали и
нравственности? Он же – сионист, шовинист, просто говнист, кто угодно,
только не коммунист! М-да... теперь партия берёт его под свою
защиту и он в своих позициях укрепляется. Считай, становится
безнаказанным.

А больничный народ так надеялся, что Марка вот-вот снимут, ведь на
него жалобы идут – по три десятка в месяц. Невесело
размышлять об этом факе, тем паче, что и собственный папенька –
коммунист, а значит и Хасьев теперь ему соратник, товарищ и
фактически – единомышленник... О-о, нет, никогда! Обалдеть можно
от одного упоминания этих имён рядом. Да что там отец, отцы
наши – разве такими коммунистами раньше были? Это были
истинные большевики. А большевики и нынешние коммунисты – это
далеко не одно и то же. В тех людях не было стяжательства, они
были открыты и бескорыстны. Всё, что они делали и за что
жизни клали,было для страны и для людей во имя идей. А ныне дух
наживы забил все поры прохиндеям и неизвестно куда и к чему
это приведёт и государство, и общество. Ясно одно – это
будут перерожденцы и вырожденцы,ведь они всё для себя и в
первую очередь о своей выгоде пекутся, потому что поняли: идеалы
– не одеялы, они распаляют, но ими не согреешься.

Что им до всеобщего благоустройства мира, когда хороша и своя
квартира! Недаром стал ходить трёп: чем отличаются большевики от
коммунистов? Первые видели Ленина живым, а вторые – его в
гробу видели. Эхе-хе...»

Неожиданно из-под ног Анны Михайловны высовывается грязная рука с
извивающимися пальцами и слышится требовательное, за спинами,
хыканье.

– Ноня?!

– Вы бы хоть на время обхода её отсюда убирали, – пеняет главный, -
это ваша недоработка, Виктор Николаевич. Во время обхода
больные должны находиться по своим палатам.

Не говоря ни слова, Савельев делает знак Рассохиной и та тянет за
рукав санитарку и что-то шепчет ей. Анастасия Карповна
хлопотливо пытается утащить Ноню. Однако, Неизвестная ошалело
вырывается, тянет руку к врачам и назойливо хыкает. Никак!...

Вызванная, жандармом появляется Сарра и, обход – не обход, орёт на
идиотку:

– Чего стала? Пошла вон, бесстыжая, тьфу! Дай людям пройти.
Застегнись и уходи! Всё не накурится никак. Ей надо заусенцы с-под
ногтей в папиросы напихать, чтобы противно было курить.

Она бесцеремонно разворачивает Ноню фасадом к коридору и, упираясь
ей в лопатки, с силой толкает её перед собой, от чего,
нежелающая уходить Ноня, отпадает на спину и, насильственно
разгоняемая, начинает бежать, стремительно перебирая уродливыми
ногами впереди себя. При этом голова гонимой запрокинута, а
рука моляще тянется назад. В этой позе она напоминает
прощально машущую даму, откинувшуюся на подушки ландо, уносимого
неукротимой силой рока.

Итак, собственно обход. Процессия двинулась по палатам.

Вместо Щёголева сегодня её ведёт Савельев, если так позволительно
будет высказаться в присутствии главного врача, который
безусловно сам возглавляет всё в этой больнице. Представительство
движется от койки к койке и Виктор Николаевич, как принято,
сообщает имя больной, адрес, дату поступления в стационар,
аббревиатурный диагноз и проводимую терапию. Тут же, у
постели, на полусловах, латинских терминах и, чтобы пациент не
догадался, на общепринятых в психиатрическом а р г о отдельных
буквах, обсуждается план его дальнейшего ведения.

Только за одно любил обходы Савельев: у Щёголева это выходило с
блеском! Весь в движении, мимика играет, слова летят дробью... В
Вадикиных докладах каждая больная представала во всём
неповторимо личностном своеобразии. А личностное своеобразие
здесь действительно неповторимое.

Длительное время в третьем отделении лечится больная Шверина Матрёна
Фроловна. Религиозно настроенная шизофреничка с течением
заболевания на фоне лепры, поэтому она одна в отдельной
палате. По бредовым мотивам Матрёна Фроловна считает Савельева
своим племянником и всякий раз, когда он появляется у неё перед
взором, она многажды крестит его и норовит поцеловать в
руку, приговаривая: «Вот мой Спаситель!» или «Мой Спас, тебе
мои уста!».

Хасьев открывает к ней дверь и встаёт у порога.

– Вы ко мне? – спрашивает Шверина, – опять комиссия отца Денисия!

– Да нет, Матрёна Фроловна – это обход. Как ваше самочувствие, как
жизнь вообще?

– О-о, а с вами и мой Спас! Дай, славный мой, я тебе ручку поцелую.

Почему ты мне передачку не принёс? Когда ты меня выпишешь? Ты же
видишь, как тут у меня холодно.

Она Хасьева будто и не видит, разговаривает с одним Савельевым.

Главный в это время, не сходя со своего места,находит непорядки в её
палате и делает замечания и указания сопровождающим. Потом
снова обращается к ней:

– Матрёна Фроловна, ваше шерстяное одеяло – ветхое и поэтому спать
под ним холодно. Оно истончилось. Надо поверх него ещё и
байковым укрываться, поняли?

– Поняла: чтобы шерстяному одеялу не было холодно, его надо укрывать
байковым.

– Ну молодец! – оборачиваясь на окружающих, смеётся Марк
Григорьевич, – а что вы днями делаете, чем заняты?

– Верую в Бога. Разговариваю с ним. Доверяюсь. Пою псалмы. Хотите -
и вам спою что-нибудь из Библии или Евангелия?

– Спойте, пожалуйста.

– «Легко на сердце от Боженьки святого...

У Савельева от неожиданности округлились глаза. В свите засмеялись,
потому что не засмеяться было невозможно от оригинального
богоутверждающего звучания известного кинофильмовского марша.

– ... Он нам скучать не даёт никогда!
  Все люди верят в него, как в родного,
  Что населяют большие города.

  Он нам и строить, и жить помогает,
  Зовёт к себе и ведёт нас вперёд,
  Кто с имем Боженьки по жизни шагает,
  Тот никогда и нигде не пропадёт!».

– Ну какая же это Библия? – говорит Хасьев, – это уже ваше
творчество. И смех, и грех получается.

– Смех – дело святое, а за грех – Бог простит, – отвечает ему
невозмутимая Шверина.

В одной из палат, качаясь маятником, сидит на стуле чистенькая,
пожилая больная Мищенко. Она – мать троих дочерей. У неё
исхудалые, в венозных шнурах, руки женщины, измождённой трудом и
одиночеством. Впервые в жизни они лежат на коленях праздно. Она ни на кого не смотрит, не отвечает
ни на один вопрос, но на протяжении нескольких часов
подряд,вот уже второй месяц повторяет одно и то же слово:
«Работа... работа... работа...» Это ж как должна въесться в голову
работа, чтобы превратиться в ней в одно слово? Забыты родные,
ни звука о детях, к жизни вокруг ни малейшего интереса и
только одна «работа... работа... работа...» до бесконечности,
словно в ней единственный смысл её насекомого существования.

Савельев слышит, как Тыщенко негромко спрашивает у него:

– Виктор Николаевич, что – и от этого можно избавиться?

– В общем-то да, только через длительное время.

– Бедная баба!

– Болезнь никого не щадит.

Хасьев поднимает угол одного из матрасов, а там... Он свирепеет.

– Где сменная? Почему принимали смену и не смотрели под матрасами?

Надо быть предусмотрительнее! Надо принимать смену, как положено.
Почему у больной в кровати склад еды и барахла, почему? Надо
работать на работе, а не одними разговорами заниматься.

– Да мы же только что всё переворачивали к обходу.

– Надо не просто переворачивать, надо по уму всё делать.Вы же
работаете в психиатрической больнице! Это ж не халам-балам. В
нашей работе не может быть недоработок. А вы ещё и спать по
ночам умудряетесь, помимо того, что оговариваетесь. Вот вас, потерявших бдительность, когда-нибудь
задушат по вашей же халатности, тогда я на вас посмотрю. А
вы, Анна Михайловна, не считаете себя виноватой? Вам не
кажется, что вы плохо работаете?

– Не кричите, Марк Григорьевич. Мы проверяли все постели перед
обходом вместе с Валентиной Степановной. Это Танька Карабанова
уже после осмотра всё понатащила.

– Евгения Кононовна, разберитесь с этим случаем на Совете сестёр.
Надо кончать с расхлябанностью!

Он поворачивается и Анна Михайловна показывает ему в спину язык.
Буцюк замечает непотребство и осуждающе качает головой,
заверяя:

– Хорошо, Марк Григорьевич, обязательно разберёмся и сделаем
соответствующие оргвыводы.

Дрянная всё же манера у него: говорит, перебивая и не слушая
собеседника. Ты говоришь и он балаболит. Делаешь паузу и он
выжидает. Ты начинаешь и он в разговор. Только смолкнешь и он язык
проглатывает. Всё время идёт накладка. Но он забивает. Голос
у Марка Григорьевича резкий и звонкий, а вот у Савельева –
глухой и, чтобы того пересилить, ему приходится говорить с
большим напряжением. Две минуты, пять – потом изматывает.

Хасьев – манерно амбициозен, с полным ощущением собственной
исключительности. Да и вообще очень трудно разговаривать с
человеком, который говорит и уверен, что говорит и поступает
абсолютно правильно. Хотя в замечании своём он бесспорно прав.
Подумав так, Савельев усмехнулся про себя: такого же мнения
придерживается Ноздрин, считающий, что если имярек – мой
начальник, то он безусловно прав, а я могу и ошибаться.

2

Ох, до чего ж нудно идёт сегодня обход!

А может быть от того, что Виктора Николаевича шокировало сообщение о
кандидатстве Хасьева? Возможно. Как-то не без того... Мысли
всё время крутятся вокруг известия: ну какой же он
коммунист!

Принимавшие его товарищи явно промахнулись, ошибка вышла. И в
прошлом ошибки были? А как же! Ведь не видел гениальный Ленин
разницы между высококультурным Плехановым и малообразованным да
ещё и коварным Джугашвили, который согласно р-революционной
доктрине заменил мораль и нравственность мандатом и
маузером. Вот и получается: «один сокол – Ленин, другой сокол -
Сталин». Эх, крикнуть бы в своё время отцу Отца народов:

– Кого ты явил миру, сапожник?

А он и сам, несчастный, этого не знал и не мог предвидеть. Да и
другую карьеру прочил сыну.

У входа в столовую, спиной к притолоке, на привычном месте, в своей
неизменной позе – руки в рубашке, просунутой между ног –
стоит, скукожившись, больная Худякова. Она, под стать
собственной фамилии, страшенно худа, мутноглаза, острижена наголо и в
своём шизофреническом дефекте совершенно безумна, как пишут
врачи в дневниках – «фразовой речью не обладает».

Худа Худякова не потому, что ей не дают есть или у неё привычный
отказ от еды, как это нередко бывает у психически больных, но
потому, что глубокие нарушения обмена веществ даже при
малоподвижном образе жизни и более чем обильном питании (а ест
она, порой, чрезмерно),не способствуют нормальному
функционированию организма. Хотя немало есть больных ещё более дефектных
и более подвижных, чем она, и тем не менее с избыточным
весом. Чёрт его знает от чего всё так! Научно обоснованного
ответа на этот вопрос пока нет. Разве что,
анатомо-физиологические особенности индивидуума обьяснением. А простые люди в
таких случаях говорят: если вы хотите это знать, пойдите –
спросите у них, скажите нам, тогда и мы вам скажем. В этом
смысле переживаний не должно быть – Худякова ест и ест хорошо,
но плохо усваивает.

Однако, проживёт она столько, сколько ей на роду написано.
Шизофреники живут полную человеческую жизнь. А что, разве не бывает у
них преждевременной смерти? Бывает. И умирают они от тех же
причин, которые вызывают преждевременную смерть у всех
смертных.

Периодически Худякова поводит головой и неприятно щёлкает истёртыми
зубами. Вся её речь – это четыре слова , а точнее,
выражения, которые можно было бы и не приводить, если бы не одна
фраза, брошенная при случае санитарочкой из смены Корчецовой,
Валентиной Семёновной Лавриненко:

– Нормальным людям сказать, что мы от наших больных по сто раз на
день слышим, так они и не поверят. Да и как скажешь такое?

А сказать такое можно только так, как есть на самом деле: «Не
дрочи!», «Не перди!», «Не жеребись!» и «Не балуй!» – вот, что в
течение суток можно услышать от Худяковой по тому или иному
поводу. Из носа у неё висят беспрестаннные сопли и такие, что
под ними аж губа пропрела.

– Неужели нельзя покончить с этой мацерацией, Виктор Николаевич? Что
за непонятная беспомощность? – Хасьев пытается рассмотреть
как там и что у Худяковой.

– Не жеребись! – и она, не сходя с места, негативистически
отворачивается от него.

Он пытается взять её за руку и развернуть к себе.

– Не балуй!

– Надо попробовать гормональными мазями. Надо больше лечить, а не
разводить колониальное безразличие. Надо делать то, что надо!

Эх-ма, не всё так скоро и так просто, как пытается требовать главный
врач. Савельев работает, он возится с больными, но в
условиях этой больницы, даже при неплохом медикаментозном
снабжении, не всё обеспечивается уходом и лекарствами. Нужны
здоровые условия пребывания, нужен физиопроцедурный кабинет, нужна
лечебная физкультура, нужен массаж... да много ещё чего
нужно, но мечтать об этом при тех возможностях, которые отпущены
Ольховке, всё равно что мечтать о гольфе или утренних
конных прогулках верхом. А мечтать, нет слов, не вредно, но после
необоснованных мечтаний придурошная действительность ранит
больнее. Следуя логике подобных фантазий, Вы, разумеется,
можете приехать на море и в январе, но это не значит, что
купальный сезон там будет в разгаре. Так что, давайте будем
говорить о реальном!

Но говорить о реальном, значит необходимо говорить о научно
разработанных рекомендациях по лечению именно этой категории
пациентов, а их нет. Здравый смысл подсказывает, что в психиатрии
всё должно стать иным, более подвижным, действенным,
органичным, что ли,как говорят на театре. Охранительный режим в
наших лечебницах из блага превратился в зло: они стали сонными
царствами, в которых нет ни физической и никакой другой
культуры вообще, особенно на периферии. Кто-то возражает? Ну
тогда пусть зайдёт в любой больничный туалет – заведение, с
которого следовало бы начинать осмотр любого госучреждения с
точки зрения оценки его культуры, отношения к людям и всего
такого прочего.

Да и что у нас в стране научно обоснованно?... «Ну как же! Что за
вопрос? – закричат некоторые чиновные товарищи из
ответственных и высокопоставленных, – он и необдуман, и неправомерен.
Всё, что делается в нашей стране, имеет строгое научное
обоснование и рекомендации составляются светлыми учёными головами,
продумавшими каждую мелочь». Хочется спросить: какую
именно? Да что ни возьми, начиная от идеи революционного
преобразования общества и вперёд через героические комсомольские
стройки, сплошную коллективизацию, культ личности и репрессии,
творческие изыскания Трофима Денисовича, коридорную систему
коммунального житья в домах типа «Новый быт», осушение болот,
женские тракторные бригады, создание зон активного
рисосеяния, рытьё каналов, вплоть до поэтапно разработанной идеи
совсем уж научного коммунизма, создание материально-технической
базы которого должно в основном завершиться к 1980 году –
всё это и бесконечное множество других вполне научных по
убедительности масштабно обоснованных народных бедствий, то
есть, прожектов, имя которым кампанейщина, на памяти и наших
родителей, и нашей. Не впечатляет? Что ж, тогда из совсем
недавнего: поворот северных рек для обводнения юга, водоразбор до
дна Аральского моря, технологически аргументированное
уничтожение Кинжал-горы в Минводах...

Ах, нет – баста! Это всё – высокая материя государственного уровня,
а вот так, запросто, кто ответит: какой, допустим, высоты
должны быть дома в условиях компактного проживания, чтобы не
давить психологически и чтобы люди чувствовали себя людьми –
два-три этажа или и двадцать три не страшно?

Какой вообще величины должен быть тот или иной город, чтобы в нём
было необременительно жить – пятьдесят тысяч жителей, пятьсот
или миллион? И если это научно не показано, откуда тогда
взялись города-монстры? А каково безопасное количество запусков
космических ракет – один в час, два в месяц или сто в сто
лет, чтобы это не сказывалось на здоровье людей и не было
губительным для природы?

И ведь всё это вопросы не сдуру, как с дубу, но необходимые, ибо нам
надо жить, а не выживать.

Скажут: да у нас существуют целые проблемные институты, которые...

Ага, есть! А общая дикость вокруг удручающая. Да вот и скажи, где в
таком случае научные рекомендации и почему они не
выполняются? На заре века трудящиеся боролись за восьмичасовой рабочий
день, а в 70-е годы у медиков рабочий день
двенадцатичасовой, поскольку работа – на 1,5 ставки. Это что, тоже научные
предписания? Может слаба их схоластическая сила, раз они
сплошь и рядом нарушаются? И что это за научное обоснование,
если его перетягивает жизнь, ведь на ставку не работает почти
никто – не прожить!

Вот обход у кровати Любаши Аркайкиной. Она суетливо говорлива и
начинает беседу сама:

– Ну, здравствуйте, специалисты. Я – человек женского пола, 1912
года рождения. Педагог. Фиксирую, что у меня – 1 рубль 4
копейки на сегодня.

А сколько же будет завтра, если нынче 18 февраля? И почему вас так много?

– Что, Любаша, опять к нам в гости? – спрашивает Марк Григорьевич.

– А что такое – уже и выписывать нельзя? Я себя прекрасно
чувствовала, нет – забрали! И откуда? Стыд сказать: из бани. Женщины
мылись, а я им стихи читала:

– «От павших твердынь Порт-Артура,
  С кровавых маньчжурских степей,
  Калека-солдат истомлённый
  К семье возвращался своей...»

Врачи! Давайте помнить вождя и его супругу! Нет, не врачи, врачи -
это ветеринары, а вы – доктора, вы же людей лечите. Но до
чего ж обидно и тяжело, однако, что здесь находится Евстолия.
Она совершенно не имеет совести, а на посту санитарки играла
на моих нервах. У неё вес – 105 килограммов, она сама
хвалилась мне об этом, а потом брала и кидала меня под уколы Нины
Тимофеевны. Где же человечность?

Да! Здравствует Советская власть! А у меня отнято всё копеечное, что
я имела, осталось только два предмета, нет – три: часы
ручные с Урала, очки на глазах и в лифчике – мизерность.

– А вы о своих припадках можете рассказать?

– Могу. У меня за всю жизнь их было три. Первый,когда умер отец. Мне
лет четырнадцать было. Второй, когда умерла свекровь. И
третий, когда я узнала, что моя мать на себя руки наложила.
Помню, мы вошли в дом, а она - угоревшая лежит, тут меня и омрачило.

– Я вижу вы неплохо устроились, по-домашнему: открытки на тумбочке,
фотографии, роза, как живая, в стаканчике...

– Извините, доктора – но не это главное. Я к вам в большой
претензии. Вот, вроде бы, больница...

– Что значит «вроде бы»? Как это, «вроде бы, больница»? – язвительно
запульсировал Хасьев, завертев головой по сторонам и глядя
почему-то не на Аркайкину, а на Буцюк.

– Нет уж, не перебивайте. Позвольте высказаться откровенно. Я и сама
знаю, что это больница, только что у вас за медкорпуса
такие? Не хватает икон по углам да старых картин, но они тут и
не нужны, так как наука всего достигла и религию разоблачила. Волнуюсь я, что много малограмотных
пожилых людей долго мучаются здесь через врагов. Прикрываясь
старой верой, они разложили всех больных, многих научили
красть, врать, а женщин курить. Нецензурность в полной воле,
как и половые сношения, в любое время дня и ночи. Те больные,
которые помогают кулинарам, кушают, что хотят, и носят
отдельным мужчинам, не прикрывая. Где я? И в какой палате есть
Лида, эта - развращённая? Проверить её половые органы и
заставить забыть грубость. Ошибки можно на ходу исправлять и
такое будет не ниже хорошего. Давайте наладим дисциплину!

– Иди ты, ещё один начальник выискался, – шепчет Рассохина.
– Для этого необходимо экономить энергосвет на втором этаже и ходить в туалет, не капая на пол. А Танюшка обещала на следующем дежурстве рассказать нам как надо выращивать г о р и з о н т е м ы – цветы...
Хасьев развернулся и пошёл в другую палату.
Любаша подняла руки к груди и, перебирая в воздухе струны воображаемой гитары, голосом глуховатым, с цыганской слезой и не лишённым тепла, запела:

– «Не уезжай ты, мой голубчик,
  Печальна жизнь мне без тебя...»

Оборвав песню на полуслове, она требовательно прокричала вслед:

– Эй вы, метисы, лечите меня скорей! Пока не поздно.

Больная Болдырева плохо спала в эту ночь. Жалуется, что ей кажется
будто она немая.

– Лежала почти до самого вашего прихода. Не могу языка повернуть,
всё кажется, что он не мой.

– «Не мой» в смысле не ваш или немой? – не поняв, уточняет Хасьев.

Задумалась.

– А это как?

– То есть, онемел?

Её на ночь накололи и она не сразу улавливает разницу между
одинаково звучащими словами и потому, несколько раз переспросив,
отвечает тем не менее прекрасно:

– Он – мой, но он меня не слушает, от того и немой.

И вот на пути обхода Нина Роговая. Она, как всегда, у входа в
палату, на любимом, по-видимому ещё довоенном, венском стуле. На
костыле, оковалком, больная нога, в руках – вязанье. При
приближении процессии, она втыкает спицы в клубок и прячет
мануфактуру за спину. Потом, закатив глаза под лоб и жутко
подёргивая белками, Нина, словно нищенка у церковных ворот,
начинает пустым визгливым голосом монотонно выкрикивать:

– А вот идут наши доктора!... Вот они уже приближаются наши целители!

И откуда ж быть нашему здоровью, если бы не они, умницы, с ихнима
золотыма ручкама! Дорогой, Марк Григорьевич, дорогой, Виктор
Николаевич, дорогие сестрички, бла-адетели наши милостивые,
да пусть бы вы жили сто лет, чем мы - дураки. Крутимся целый
день у вас под ногами, не даём вам покоя, бедным, ни днём,
ни ночью!...

– Нина, не шуми, Христа ради!

Роговая опускает глаза-луковицы, а сейчас л у п о в и ц ы и говорит:

– Поздравьте меня, доктора, у меня сегодня дата.

– Какая?

– Завтра я родилась.

– Поздравляем. Живи долго! И не кричи, как на паперти.

Хасьев обходит вокруг Нины и вытаскивает из-за её спины рукоделие.

– Чем занимаешься в свободное от крика время?

– Сижу да сужу, да носки вяжу – вот и вся работа.

– Для кого?

– Что?

– Носки.

– Кому?

– «Что» да «кому»! Носки, спрашиваю, для кого?

– Тёте. Одной. Родной моей тёте.

– Какой тёте?

Хасьев, ухмыляясь, изучает лица сопровождающих.

– Какой ещё «одной-родной» тёте вяжешь, если в твоих носках уже весь
Коротеевский район ходит не то, что Ольховка. «Тёте»!...
Анна Михайловна, я, кажется, предупреждал, чтобы Роговую не
эксплуатировали, не так ли?

– Да я же с уважения, Марк Григорьевич.

Из палаты выскочила растрёпанная Юрова и прямо к Хасьеву.

– Доктор, скажите, а вы что – еврей?

– Так разве об этом ещё и говорить надо?

– А правда, что в Одессе 50% жителей – евреи, а остальные – их жёны?

– Как в Одессе – не знаю, не жил там, однако, уверен, что если бы и
100% населения Одессы были их жёны, то евреи нашли бы
возможность и в таком случае неплохо устроиться.

Бестолошную Юрову тянут, толкают в палату, она злится и задирается.

Хасьев смотрит в пол, играя желваками. Обход скомкан.

Дурдом. Дурдом... Дурдомский собор... Дурдомовское пекло...
Дурдоменная печь, в которой горят и плавятся люди и людские судьбы,
выгорая в шлак.

Ладно уж... Если отвлечься от последнего неприятного эпизода, когда
бы Савельева спросили, он бы непременно сказал, что если и
есть в медицине наиболее бросающийся в глаза пережиток
сталинских времён, так это обходы.

Что может быть нелепее!

Каждый день медики ходят на работу, каждый день видят пациентов,
беседуют с ними, слушают доклады дежурного персонала об их
самочувствии, прекрасно осведомлены обо всех неполадках в
отделении... Нет! Обязательно раз в неделю напыщенно величавая,
псевдоторжественная процессия движется мимо пациентов,
выстроившихся у своих кроватей, как танкисты у танков на параде.

И кому нужны эти парадность и официоз, если перед этим, истомившиеся
больные, нагружённые нейролептиками, то валятся на
суматошно заправляемые санитарками постели, то, поскольку не
разрешают ложиться, чтобы их не тревожили, залезают под койки и
валяются там в полумраке и забвении до «часа ИКС», а потом вылезают с клаптями пыли на ушах?

Никому она не нужна эта беспощадная глупость!

Но так принято и не отступить. И автор – несерьёзный человек, если
так охаивает такое необходимейшее дело, как обходы! Да уж,
конечно. Особенно его бесит,когда громогласно – при всех! –
ведущий обход спрашивает: «Какие у вас жалобы?», «Чем
недовольны?» и «Какие к кому у кого претензии?».

Чушь идиотская!

Да кто же, если он нормальный или имеющий хотя бы каплю рассудка,
будет при всех излагать свои жалобы, а значит наживать себе в
лице врача - врага, высказывая кем-то или чем-то
недовольство? А начальники зададут вопрос и быстрей, чтобы не слышать
ответа (недочётов-то везде – ой-ё-ёй сколько!), убегают
прочь, рявкнув в дверях завотделением:»Почему у вас такое
безобразие?!», и тут же, идущему в трепете следом – «Разберитесь!»,
и – вон.

Нелепей и бездарней этого действа не придумать!

Нет, не на обходе, а в доверительной беседе, и желательно наедине,
может раскрыться сердце и раскрепоститься душа, поэтому двери
врача должны быть открыты в любой час его работы, а не
«от... и до ...» и сам он должен быть прост и доступен. Врач не
смеет быть чванливо напыщен и кичливо высокомерен! Само по
себе образование, а медицинское тем паче, никого не возносит
над другими, ибо знания наши в понимании жизни всегда
ничтожны, а опыт жестоко обманчив. А если уж лекарь, якобы леча,
не знает своих пациентов, то ему и профессорские обходы не
придадут ума, грош такому цена!

Впрочем, слышен голос:

– Но как же быть, ведь больные жалуются, если никто не делает обходы?

– Да их и не следует делать.

– Почему?

– Придётся обьяснять, раз человек не понял. Во-первых, подобного
рода жалобы идут от привычек. Во-вторых, не делать обходы – это
не значит забыть кого лечишь, врач обязан быть с пациентом
неразлучно, чтобы тот не чувствовал себя покинутым навеки, в
ужасе вдруг понявшим, что ему ни до кого не докричаться,
ведь медицина была придумана на заре времён, как служба
помощи, а не врачебной занятости. Обходы же предельно формализуют
отношения, а в медицине они должны строиться на душевности.
Ведь на парадах, а обход – это самый настоящий парад, кроме
«Здра... жла!...» и «Ура-а!» и говорить не о чем.

Слышен стук входной двери, Нонины стоны и чьи-то шаги от входа к
процедурной, где Хасьев собрал всех после обхода и ведёт его
разбор, сиречь выговаривает.

Дверь распахивается – на пороге упыхавшийся Ноздрин. На носу –
запотевшие очки, из-под халата – подстреленные аспирантские
брючки и сам весь какой-то разлохмаченный.

Хасьев посмотрел на коллегу так, точно у того в ухе торчал банан.

– Что такое, Владимир Алексеевич? Что случилось? Почему так? –
развопросился главный.

– Да там... – Ноздрин запереступал ногами и оглядел всех. Все
смотрели ему в рот, – там ваша жена... звонили из ГАИ и из
больницы: Бронислава Давидовна с Рассохиным в машине перевернулись.

Марк Григорьевич амором рванул на выход. За ним – Ноздрин. За ним -
Рассохина. За ней – все больничные матронессы.

3

Первую секунду в процедурной тихо. Но ещё через мгновенье
поднимается такой невообразимый гвалт, какому не всегда бываешь
очевидцем. Не в словах, а в движении это выглядело бы борьбой
нанайских мальчиков. И самая первая фраза, которая, шурхнув,
ракетой взмывает в воздух и повисает над всей этой суматохой, с
шипеньем рассыпая колючие искры:

– Так ему, гаду, и надо!

Савельева сёстры уже не стесняются: он с ними, он – свой. При нём
можно высказываться откровенно, не продаст. А ведь Хасьев
предупреждал его, что сближение со средним звеном ни к чему.
Необходима дистанция.

– Вы, как-никак врач, Виктор Николаевич, а сёстры – уже другой
уровень. Подобное упрощение должностного положения проистекает из
ложного представления о демократизме. За это не уважают.
Наш народ – чуть ближе, так будет ставить ни во что.

И т.п. На тех же колёсах подьезжал неоднократно и Ноздрин.

– Главный недоволен тем, что ты так себя поставил с персоналом. Ты
зарабатываешь дешёвый авторитет и подрываешь наш. Мы – врачи,
должны быть одинаково солидарны и требовательны.

– Не собираюсь подчиняться хасьевским прихотям и капризам. Пусть и
не надеется мной помыкать! Так ему и передай, раз уж ты за
почтальона. Я буду жить не по его указке, а по своему уму.
Почему я должен выслушивать эту белиберду?

– Потому что политику в больнице делает он.

– Нет, Владимир Алексеевич, не потому. А потому, что вы боитесь
угрозы вашим дерьмовым авторитетам, если в негласные лидеры
выйдет кто-то, в частности – я, а вы останетесь только идолами
устрашения. Понял в чём суть?

И поэтому я не желаю быть солидарным ни с тобой, ни с твоим дорогим Марком.

Я не желаю быть солидарным в том, что не согласуется с моими
убеждениями, характером и пониманием ценности отношений с тем или
иным человеком.

– Да-а, ты пожалеешь, если твои слова станут известны Григорьевичу.

– Ну, прежде всего я их не скрываю, далее – в них нет криминала и,
наконец, мы разговариваем сейчас вдвоём и, если Марку станет
об этом известно, ты не добавишь ничего нового к моему
знанию о тебе.

– Да ты... шуток не понимаешь. Я тебя по-свойски предупреждаю, а ты
в бутылку лезешь.

– Ш у т к о н о с.

Сидит Савельев,слушает и думается ему невесело: как же должен
опротиветь людям человек, как он умудрился своими теориями так
восстановить против себя окружающих, что они, не стесняясь друг
друга, в открытую, призывают на его голову все возможные
кары, клянут его имя и – о, Господи! – радуются несчастьям его
и его близких! Понятно, всем мил не будешь, но чтобы вот
так дружно проклинали тебя в спину – это и представить себе
невозможно.

Шум, шум вокруг. Говорят по-разному, но об одном. Мысли высказывают
схожие и потому нет нужды индивидуализировать изречения.
Мысли вслух – мысли общего пользования. И при едином общем
настроении нет необходимости знать кто говорит, но есть интерес
знать что говорят.

– Ох, живы ли или убились насмерть? Коня за рулём такой отчаюга!
Бедная Нюра, хоть бы с ним ничего не случилось...

– Да та баба тоже ничем не виноватая, только что сам Марк – скотина
этакая!

– Так ему и надо!

– Так и только так. Перетаковывать не будем.

– То ж не ему, а ей.

– Ничего, она – его.

– Бог – нэ тэля, бачит и з видтыля.

– Всё на ходу: живём и умираем.

– Вот это удар – во всю задницу!

– Кочедык ему туда!

– Нехорошо человеку желать горя, но он мой враг и я ему смерти желаю!

Я его зрить не могу!

– До чего ж он высокомерный.

– Он – маломерный, но заносчивый.

– Я вчера так долго смотрела на него, всё пыталась хоть раз
разглядеть его по-настоящему. Даже очки одела. Глянула – да он же
вылитый мерзавец!

– И как это он, при всей своей разнузданности и наглости, умудряется
ещё ходить гоголем?

– Возможно я в чём-то неправа, однако, я о другом: просто его
положение позволяет ему быть несправедливым.

– Нет, девки, нет. Это не положение, это – натура такая пакостная.

Гадкая натура! Которой плохо, когда другим хорошо.

– Какой-то он притрушенный...

– Для вас, а для себя – так и ничего.

– Он, требуя от других порядочности и справедливости, сам на каждом
шагу творит беззаконие и несправедливость.

– Коль ты туз, так и что – долой картуз?

– Ничего, ничего. Грудь горой, сам – герой, а победил геморрой!

– У этого, мерзкого для всех человека, не голова, а действительно
котелок, в котором постоянно кипит отрава.

– А мне моя мама, покойница, говорила так: «Светка, к хорошим людям
сама иди, а от плохих – уходи и не задирайся. Ты же этим
ничего им не докажешь и на свою сторону не привлечёшь».

– Это правду говорят, что истинно доброе понимает и делает лишь
добрый, а злой видит и творит только злое.

– Пошли, Господи, поскорее по душу его!

– И Бог его, паскуду такую, никак не накажет – всё вокруг да около!

– А его, видать, и Бог боится.

– И смерть таких гадких людей не берёт.

– Естественно, они и даром ей не нужны.

– Кому дерьмо без доплаты нужно?

– Никому! Смерть таких людей берёт с прикупом: на одного подлеца
десять честных погибает.

– Эх, девки, и до чего ж не хочется верить, что все мы – смертны...

– А мне кажется, нам надо быть более внимательными, более любезными,
более чуткими, более тактичными друг к другу и, уж коль мы
медики, то и более милосердными.

– Нам – милосердными!... А почему же он к нам немилосерден? Мы тоже люди.

– Тоже да не те же.

– Тоже с кожей да не вышли рожей.

– Человек должен знать свой порог. У каждого из нас своя ступень, за
которую и сам не перешагивай, и других не пускай, чтобы не
терять уважения прочих. Это – лестница жизни и ничто иное.

– Вот об эту ступень, наверное, и споткнулась Броня. Вы знаете,
Виктор Николаевич, это Бог её за вас с женой наказал.

– За какие грехи? Какое она к нам имеет отношение?

– А вот людишки между собой трепались очень интересно для вас.

– О чём? Не ведаю.

– Вот когда Броня последний раз приезжала, вы ещё у Марка жили, она
побыла немного, засобиралась уезжать и говорит: «Чтоб, когда
вернусь назад, я их в нашем доме не видела». Вот она и не
увидела вас! Бог шельму метит.

Уложил её в больницу. И его уложит, день придёт.

– Может люди сами эту историю выдумали? Такое ж только между собой -
откуда бы им знать?

– Полька Ступачиха рассказывала. Они между собой и калякали. А она в
ту пору печку топила.

– Истинный начальник прекрасно понимает всё, что касаемо его самого
или членов его семьи, но сразу же теряет сочувствие за
порогом собственных ощущений.

– Каждый начальник мнит себя вершителем судеб и хозяином жизни – вот
и ворочает, как хочет. Он ворочает, а мы не возражаем.

– Чтобы возражать, надо быть свободным, а мы – зависимы.

– Чтобы быть свободным, надо иметь много денег, а у тебя их нет.

– Свобода да ещё и с деньгами – понос прошибёт!

– А свобода без денег – пространство без воздуха.

– Роби, не роби – нэма пенёнзы, кутуня.

– Откуда ж им взяться, когда вон – «вы плохо работаете!».

– Мы «плохо работаем»!... Указчики нашлись! Что ни начальник,то
указчик! Мы плохо работаем, видите ли. А вы почему-то хорошо
получаете, наши начальники, у которых мы – ваши подчинённые –
плохо работаем. Мы плохо работаем, а вы на нас хорошо
зарабатываете – вот в этом весь секрет! Подчинённых надо держать в
дураках – себе выгодней. Им следует кричать,что они плохо
работают, что они – никчёмные работники и при этом, заметьте,
плохих работников не выгоняют, а только ругают. Получается,
что смысл работы руководителей только в ругани. Ругается –
значит хороший начальник, значит идёт дело. Если начальник не
орёт, не матерится, разговаривает спокойно, значит он не
начальник, а случайный человек. Он вялый, малоинициативный, он
– помеха делу. И его быстренько заменяют на горлохвата и
держиморду.

– Долой, к чёртовой матери долой руководителей-горлопанов, которые
решают, что нам делать, о чём думать, куда идти и даже как
при этом ставить ноги!

– Ой, девки, это – бунт!

– Давно пора. Я вот никак не понимаю: почему моя жизнь, дела и
настроение должны зависеть не от моего ума или желания,а от
решения начальника?

– Да здравствует свобода! Каждый – сам себе хозяин!

– Себе,что ль, куда податься? Зуд на эту тему во всём теле. Как
надоело жить в грязи и невежестве при постоянных временных
трудностях! Да ещё и под началом таких оболтусов, как Хасьев и
Ноздрин. Захватили власть и им всё можно. Помыкают судьбами
остальных только на том основании, что дорвались до кресла и
начальничества. У нас в России так: что ни начальник, то либо
изверг, либо дурак, либо и то, и другое вместе; то есть,
самодур в самом поганом расцвете этого понятия, брехливо
раздающий свои беспочвенные посулы. Сверху донизу так! Кого ни возьми – Никиту ли, нового
Ильича, и до, и после – всё будет только так. Нашему народу слово
«с в о б о д а» неведомо или ведомо лишь в кавычках,
раскрыть которые не удаётся даже для себя одного. И после десяти
лет отсидки, без права переписки.

– Да уж, уехать бы... Вон, евреи, за рубеж потянулись потихоньку.

– А сейчас жизнь такая: вышел и потихоньку дверь закрой.

– То евреи. На то они и умные. А не умные, так хитрые. Свой падлючий
пример под носом. Там, куда они едут, и вообразить себе,
наверное, не могут нашей жизни.

– Точно также, как и мы не можем себе представить жить по-другому.

– А как можно жить по-другому, когда ты всю жизнь в напряжении: то в
доме раскардаш – у тебя одной на всё рук не хватает, то
пьяный мужик, то больные дети, то корова никак не растелится...
И ради чего ты здесь работаешь, ради чего? Да ради н и ч е
г о!

– Вон, начальник считает, что мы на работу отсыпаться ходим и от
своих коров отдыхать. У начальника завсегда так: он занят. Как
начальник, так он то на заседании, то на совещании, то в
президиуме, то на парткоме, то в райкоме и о чём его ни попроси
– всё сложно, всё трудно, всё стоит невероятных усилий. Как
только разговор о нас, так сразу: вы недогружены, вы
недорабатываете... Разве можно считать полноценной жизнью
прозябание, при котором приходится постоянно сопротивляться
негодяям? Собачья жизнь. После неё хоть к г и ц е л ю, не то что за
рубеж.

– Ах, как хочется свободы и независимости ото всех и во всём!

– И всё-таки свобода!

 – «А нам в семнадцатом году
    Была свобода дадена.
    Чего я той свободы жду,
    Когда начальник гадина?».

– Ой, Нинка, никогда не говори того, что могло бы тебе навредить.

– Да это частушка такая. И раз есть частушка на эту тему, значит
такое уже с кем-то было, не одни мы страдаем. А чего бояться –
тут все свои.

А вообще-то правильно: мне следует меньше болтать. И о себе тоже, а
то люди начинают смотреть на меня глазами моего языка.

– Вот и втяни его подальше, в задницу. Твоя свобода ждёт тебя в постели.

– Неправда твоя! И ночь – не спасенье. Заснёшь, а отдохновения нет:
снится всё та же работа, работа, работа. Мы уже, как
Мищенко, можем сидеть на стуле, а голова будет отстукивать –
работа, работа, работа, потому что, кроме работы, ничего в голове
и нет. А начальник: надо работать на работе!

– Надо!... Это что ещё за н а д о такое? Только и слышишь – «надо!

... надо!». А кто-нибудь спросил меня,как оно мне надо это н а д о?
Может быть это всеобщее н а д о – смерть для меня? Когда мне
это н а д о говорят таким кровожадным голосом, очень
хочется сделать именно наоборот, именно как н е н а д о, чтобы хоть так досадить неприязненной и
назойливой настойчивости!

Ну и наговорились! Какая уж тут работа! Не до неё. Да и без этого
работа – не Алитет, в горы не уйдёт.

Хоть так, в разговоре, душу отвели и то немного полегче всем.

Через час стало известно: Коня Рассохин – без повреждений, если не
считать синяков и ушибов. Бронислава Давидовна
госпитализирована в районную травматологию с компрессионным повреждением
позвоночника. А случилось всё так: на подьезде к Ольховке, на скользком участке, «Москвича»
обгонял гружённый МАЗ, который, пропуская встречную машину, на
обходе круто принял вправо. Уходя от удара, легковушка
полетела, вращаясь, в кювет. Трижды грянулась оземь и стала на
колёса.

Савельев пришёл на перерыв домой и застал Тоню на коленях перед
помойным ведром: рвота – вулканом. Не рвёт человек, а заживо
перелицовывается. Исхудавшее лицо зеленковато и в крупных
каплях пота.

– Сообрази сам на обед чего-нибудь, а я о еде и думать... – и она
снова до вздутых вен на шее, задёргала животом, сплёвывая
вязкую слюну, - мне кажется, меня от тесноты нашей рвёт. Была бы
комната побольше, мне наверняка легче было бы, а так... Ой,
не могу!

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка