Комментарий | 0

Случай Грина

 

                                                                                                                                       

                                                                                                                                        Потому, что Бог хочет…

Шестов Л. «Киргегард и экзистенциальная философия»

 

Рациональная философия, имеющая наибольшее распространение, известность и влияние, по-преимуществу занимается поиском смысла. Смысл – искомое философского поиска; поиск первоначала сущего (архе) – это по-преимуществу и есть поиск смысла. Смысл сущего постигается через его исток. Только смысл и есть суть, только смысл и есть бытие. Смысл связан с бытием, откуда следует тождество бытия и мышления, оказывающее серьезное влияние на  жизнь, как бы ни приуменьшали практическую значимость философии.

Здесь самые авторитетные имена «школьной философии»: Гераклит, Парменид, Сократ, Платон, Аристотель, Плотин, Августин, Декарт, Лейбниц, Спиноза, Юм, Шеллинг, Кант, Гегель, Виндельбанд, Соловьев, Франк, Лосский, Лосев и т. д. На другом языке эта академическая философская практика называется «теорией познания»: познание – это не столько познание мира с его свойствами, что больше присуще науке, сколько поиск смысла мира. Смысл имеет то, что может быть познано и только познанное имеет смысл – так можно выразить кредо рационализма, переформулировав тождество бытия и мышления в тождество познания и смысла. Иными словами, познание смысла мира есть его оправдание: мир оправдан, поскольку может быть познан. Смысл – познание – оправдание – такова фундаментальная закономерность данного типа философии, породившей наиболее мощные явления западноевропейской культуры.

Однако, поиск смысла наталкивается на значительные препятствия, что спровоцировало ситуацию недоверия к метафизической, университетской, иначе, к рационалистической традиции в философии, которая удерживала легитимизирующий дискурс большого смысла в качестве оправдания наличного порядка. Скептики выдвигают многие аргументы, упрекая философию в неэффективности.  

Во-первых, рациональной философии так и не удалось отыскать смысл. Даже если полагать, что смысл в самом поиске смысла, то все равно не удается найти «бытие смысла», «плоть смысла». Смысл бытия не предполагает бытие смысла,  что может разочаровать в философии и подвигнуть, например к религии.

Во-вторых, смысл постоянно упирается в бессмыслицу и абсурд. Это весьма значительная провокация, не позволяющая развернуть позитивную онтологическую программу смысла. Нужно бороться с абсурдом, тратить силы и энергию на эту борьбу. Что, в конечном счете, тоже не позволяет обрести бытийную полноту самого смысла. Смысл здесь – средство для борьбы с бессмыслицей. Сам же смысл как таковой остается сокрытым, недоступным, бесконечно отдаленным от сознания в своей непроявленной нераскрытости.

В конечном счете, нахождение финального общего смысла для всех людей не состоялось. Это ввергает людей в состояние расколотости на частные, относительные смыслы, провоцирующее противоречия и конфликты, что дает простор политическим идеологиям сворачивать программы человеческой свободы. 

Однако, самое главное противоречие рациональной философии заключается в том, что имеющее смысл может не иметь оправдания, прежде всего, нравственного оправдания. Это, пожалуй, главная проблема для теории смысла. Здесь нельзя сказать, что смысл – это «теория», а «нравственность» – это практика. В конечном счете, жизнь в качестве живой жизни никогда не является теорией, но всегда требует нравственного отношения, в основе которого осмысление и на вершине – оправдание. Может быть определенная «теория жизни», но жизнь никогда не может быть теорией. Иначе это не жизнь. 

Не все, что имеет смысл, может быть оправдано, – так можно выразить основное противоречие, которое фиксирует нравственное сознание. Например, гибель солдата на войне имеет патриотический смысл и соответствующее оправдание. С этой гибелью принято смиряться, утешая себя тем, что эта смерть оправдана во имя высшей идеи (защиты отечества). Однако, даже «патриотическая смерть» как трагическое прерывание жизни не просто солдата, но человека очень трудно может, если вообще может, быть оправдана в материнском сердце. В случае же «случайной» смерти, (то о чем говорят как о трагической нелепости), вообще не возможно оправдать случившееся. Ужас в том, что трагическая гибель имеет «смысл», но это очень холодный и отвлеченный смысл, это смысл свершившегося события, которое предстает как медицинский и юридический факт. Но этот чудовищный факт не может найти никакого нравственного оправдания. Когда зло грубо и нагло вторгается в жизнь, разрушая все ее смысловые, житейские и прочие опоры, то о каком смысле и оправдании можно говорить?! Как правило, люди в таких случаях просто утешаются самыми простыми максимами: «время лечит», «ничего не поделаешь», «такова судьба» и т. д. 

Но в жизни иногда встречаются настолько дикие происшествия, которые способны вообще подорвать веру в элементарное добро и смысл. Концентрация несчастий на долю одного человека может быть так высока, что заставляет подозревать какой-то высший злой умысел. Какой, например смысл может иметь та ситуация, которая описана в рассказе А. С. Грина «Случай»? Художественный вымысел, который в этом рассказе минимален, не влияет на трагическую достоверность происходящего. Сюжет прост и незамысловат, но в проекции на некоторые нравственные представления заставляет усомниться вообще в разумном устройстве существующего миропорядка. Нужно подробнее остановиться на этом рассказе. 

Некто Отто Бальсен, крестьянин, честный труженик попадает в тяжелую жизненную ситуацию. Заболела и вероятно умирает его молодая жена Анна. Так думают соседи, чего он, естественным образом не может принять, видя и понимая, однако, страшную реальность. Его «упрямая, круглая голова» не верит этому, и он оказывает внутреннее сопротивление,  создавая такую этико-логическую аргументацию в сознании: «Молодая и любимая женщина не может умереть так скоро, прожив с мужем только год и родив лишь одного ребенка. Старухи каркают зря».

Однако, развитие событий неутешительно. Становится очевидно, что ему придется ехать за доктором за сорок верст. Это очень далеко, опасно, трудно. Но естественное, здоровое нравственное чувство не позволяет молодому человеку медлить, и он отправляется в этот нелегкий для его крестьянского положения путь. Прежде, чем отправиться, он вступил в перебранку со своим младшим братом на «проклятую тему» о невиновности гибнущих людей. «Никто не виноват… Гибнут все хорошие люди» – таковы возникающие «вспышки гнева» в сознании, которое столкнулось с неприступной неумолимостью бытия. Его начинают изнурять печальные картины и вопросы: «И Бальсен в грустные минуты вспоминал зеленые, залитые горячим светом поля, здоровье, радость труда, смех Анны, крепкую усталость, вкусную жирную еду и богатырский сон… В прошлом жилось хорошо, настоящее – ужасно и смутно; будущее – неизвестно…»

С одной стороны благодать счастливой честной трудовой жизни, с другой, совершенно непонятное горе, обрушившееся так внезапно, что практически парализовало волю ко всякой осмысленности. На этом фоне воспоминая об ушедшей простой радости жизни становятся еще более невыносимыми.

По мере углубления в трагизм своей ситуации и по мере продвижения по черному неподвижному мраку леса, спонтанное недовольство и неприятие сложившегося положения, выливается уже в системные и осмысленные вопрошания, дерзкие и смелые, взывающие к оправданию уже основ мироздания, которое открылось ему, будучи поколебленным его несчастьем. Сама дорога в лесу рисуется в безысходных тонах, становящихся удручающим символом жизни как таковой. «И Бальсену, глядевшему в черный, неподвижный мрак, казалось, что он едет в глухом, темном коридоре, уходящем в какое-то подземное царство… Тогда он поднял голову вверх и смотрел на густые, медленно и высоко ползущие тучи».  

Такова метафора жизни, окруженной мраком и беспросветностью. Родившиеся сомнения уже приближаются к вопрошаниям Иова: «Сидя в повозке, Отто Бальсен думал об Анне, жизни, глупом братишке Адо и своем путешествии. Мысли его тяжело и сосредоточенно устремились одна за другой. Было странно и непонятно, что горе может придти внезапно и нарушить спокойное довольство трудящегося человека. С его, Бальсена, стороны не было к этому никаких поводов. Он исправно платил подати, работал прилежно, верил в бога и загробную жизнь, иногда кормил нищих и был добрым, заботливым мужем… А все же хозяйство расстраивалось, и все же Анна лежит там, в деревне, и стонет, и мучается, а он, Бальсен, едет ночью за десятки верст, рискуя большими расходами… И мысль, снова начинала вертеться в прошлом, отыскивая тайные пружины, незримые семена, взрастившие заботу и горе. Ничего не оказывалось. По-прежнему в воображении упрямо вставали желтые пышные поля, смуглые руки Анны и тишина домашнего уюта…».

Грин предельно точно показал высший уровень вопрошаний Иова, которые рождаются в душе и сердце самого простого неискушенного человека, когда он сталкивается с непостижимой игрой случая, которая для него оборачивается жизненной трагедией, разрушением всех добрых надежд и планов. И он не может искренне понять, почему, за что. Весь доступный понимаю интерпретационный круг исчерпан. Все, нет никаких ни человеческих, ни природных, ни божественных, ни социальных объяснений и оправданий.

Но, если бы на этом рассказ был окончен, тогда можно было понять авторский замысел, который ушел, например, в сторону «испытаний» героя, которое должно привести к «преображению» его жизни. Пускай бы его жена умерла, он бы смог вынести это несчастье достойно, гордо противостоя судьбе, не сломившись и продолжив свою жизнь, проложив свой тяжелый труд во имя, например, детей. Это был бы смысл, стоико-моралистический смысл, которым изобилует литература. Но рассказ Грина был бы банальным, если бы ограничился этим. И Грин не был бы Грином.

То, что следует дальше вообще переступает всяческую черту моральных и теологических приличий, в том смысле, что показывает абсолютный ужас абсурда и абсурдный ужас, который происходит затем с героем. Что с ним происходит далее? Вроде бы ничего того, чего не происходило бы с другими людьми, которым не посчастливилось попасть в безвыходную ситуацию с трагическим исходом. Но Грин показывает как бы в увеличительное стекло внутренние страдания и переживания героя, в результате чего можно как бы воочию, с очень близкого расстояния увидеть весь это абсурдный ужас и ужасный абсурд, который становится не личным происшествием героя, его личным несчастием, из-под авторского пера он разрастается во всемирную драму, обнажая невыносимый катастрофизм человеческого существования.

Рассказ заканчивается тем, что герой вместо того, чтобы приехать в город и забрать с собой доктора для своей больной умирающей жены, попадает в плен к казакам, которые то ли по ошибке, то ли по злому умыслу, просто-напросто расстреливают его. После того, как он осознал реализм ситуации, когда «вдруг страшная мысль, огненным сверлом пронзив мозг, упала в душу», то пережил весь ужас «пограничной ситуации», когда бессмысленная и беспощадная экзистенция обрушилась на бедного крестьянина, буквально раздавив его. В его агонизирующем от ужаса, страха и несправедливой жестокости сознании, которое он хотел принять за сон, пробегали, утекающие в неизвестную черную бесконечность, картины его прошлой мирной и счастливой жизни с ее самими обычными, но такими драгоценными бытовыми мелочами, которым сейчас почему-то было суждено навсегда исчезнуть. Он вспомнил грядки небольшого огорода, и овощи, выращенные заботливой и доброй рукой его умирающей сейчас жены: «Все это было, и всего этого не будет. И сам он, Отто Бальсен, Бальсен, которого знают на сто верст кругом, куда-то исчезнет, и никто не будет знать и никогда не узнает, почему так вышло…»      

Вот здесь повествование достигает пика своей напряженности. Здесь апофатика, трагическая апофатика, выводящая частный случай отдельного человеческого существования в некую закономерность, черную закономерность бытия. Несколько сгущенная ситуация, на которую художник имеет право, рисует нам этический контур человеческой судьбы. Самое страшное, что никто не узнает, и никто не ответит. Где, где здесь смысл, какое может быть оправдание случившемуся?

Последние картины и мысли предсмертного сознания уже не в силах сопротивляться неизбежности, делают последний вздох, стремясь сделать последний вызов этой поистине чудовищной ситуации: «И снова мысль упала в прошлое, и снова перед Бальсеном сверкнули желтые, пышные поля и смуглые руки Анны. И снова было непонятно, почему теперь явились сильные, злые, вооруженные люди, взяли его и убили…»

Они действительно его убили: «Темные фигуры отошли на несколько шагов и остановились. Бальсен видел, как сверкнули длинные красные огоньки, и острая, тянущая боль стеснила ему дыхание. Падая, он увидел свой дом, светлую комнату, Адо, склонившегося над газетой, и больную, любимую Анну…  Затем все исчезло». Это конец рассказа.         

Конечно, все бы исчезло рано или поздно. Вот один из казаков, приводя приговор в исполнении, произносит такую «мудрую» сентенцию: «Все равно, брат, помирать когда-нибудь…» Услышав эти слова, всякий нормальный человек должен передернуться от цинизма и низкой жестокости, граничащей с мерзостью человеческого запустения… 

Зачем был вообще написан этот рассказ? Он как бы в насмешку над злой иронией провидения назван таким банальным словом «Случай». То, о чем в нем идет речь, действительно случается, но это не рядовой случай, это вселенская катастрофа, ставящая под сомнение самые простые понятия нашей жизни, отвечающие за ее благое устройство. «Бог дал, Бог взял» – можно было бы сказать, если бы эта фраза не звучала кощунственно именно в ситуации человеческого горя. К сожалению, нравственный горизонт людей чаще всего не простирается дальше этой пословицы, когда происходит несчастье. 

У этого «случая» есть свой «смысл», этот смысл есть завершенное событие, воплотившееся в сюжет рассказа. Но перед чем и перед кем случившееся может быть оправдано? Всегда задним числом можно найти объяснения, найти какие-то внеположенные факторы типа «назидания», «испытания», «обличения» и прочее. Но все это рождается в холодном рассудочном сознании отвлеченного морализма, который не терпит, не может допустить что-то абсолютно чудовищное само по себе. Самые страшные злодеяния находили свое оправдание в качестве разоблачения существующего или предостережения на будущее. Но что внутри самой ситуации, что переживает человек, попавший вглубь этого события? Что чувствует Отто Бальсен?      

Случайно ли то, что произошло в рассказе Грина? Это только случай как нелепость или случившееся и есть участь и судьба?

Но даже если и не «случай Грина», явная безответность которого не позволяет строить никакие моральные теории, то и обычная, «нормальная» жизнь приличного человека, умершего своей смертью, не меньший ужас и абсурд. Нужно вслушаться в самое начало «Опавших листьев» В. В. Розанова, чтобы уловить эту интонацию безысходности. Язвительно-правдивый, дотошный и честный Розанов пишет: «Что значит, когда «я умру»? Освободится квартира на Коломенской, и хозяин сдаст ее новому жильцу. Еще что? Библиофилы будут разбирать мои книги. А я сам? Сам? – ничего. Бюро получит за похороны 60 руб., и в «марте» эти 60 руб. войдут в «итог». Но там уже все сольется тоже с другими похоронами; ни имени, ни воздыхания. Какие ужасы!»

Вот это «ужасы жизни», закончившейся не «случайно» в лесу в результате разбойничьего нападения, а вполне «закономерно» дома, в уютной квартире. Итог один – человеческая жизнь оказывается в высшей степени неприкаянной, неустроенной, куда бы ее не поместить. Она сама является неким вопиющим, предельным случаем существования. Смысла нет не только в случайно прерванной смерти, смысла вообще нет, поскольку нечем оправдать жизнь как жизнь, любую жизнь. Грин, помещая жизнь, ее конец в экстраординарные условия ужаса, гипертрофирует то, что Розанов показывает как естественное завершение. Но с «точки зрения вечности» разница невелика – и в том, и в другом случае явное отсутствие смысла; обнажен «голый остав» жизни, в котором зияет бездна, пустота. Жизнь, человеческая жизнь предстает как «черная дыра смысла», стоит лишь задержать на ней более честный и правдивый взгляд.   

 

***

Как же примирить смысл и оправданность? И нужно ли такое примирение? Точнее – как оправдать бессмысленность жизни?

Что нельзя оправдать, уже не имеет и смысла; так проявляется главное несоответствие смысла и оправданности. Смысл не самая сильная вещь в мире. Есть еще промысел. Но промысел самая далекая и непонятная вещь. Но выбора нет: нужно или принять смысл или погибнуть. В конце концов, и Грин писал, исходя из уверенности в промысле, и Розанов не на пустом месте потрошил жизнь, и он, скорее всего, надеялся в лучшие и светлые минуты на промысел. На тот непонятный, далекий, но в тоже время такой близкий, теплый, иногда очевидный промысел, в который погружена жизнь человека и в котором она свершается. Главное, что промысел не имеет смысла с точки зрения рационального жизнепонимания.

Здесь очень важно понять, что промысел не обязательно прерогатива религии. Будь он таковым, большая часть человечества должна была бы признать сущий абсурд своего существования. Этого не происходит, значит, человек находит промысел в бытии, а не только в религиозной трактовке бытия.  Религией можно отпугнуть от промысла большое количество людей, которые хотят вести достойную и осмысленную жизнь вне религии. С промыслом, но без религии. Так необходимо ставить вопрос. Промысел может чувствовать, постигать и понимать человек, не имеющий религиозного опыта. В конечном счете, религиозный промысел – это претензия схоластической теологии, так называемая теодицея,  оправдать любое зло ссылкой на непостижимую добрую волю Творца. 

Основной парадокс промысла, переходящий в ужас, заключается в том, что с точки зрения смысла промысел может быть совершенно бессмысленным. И, наоборот, большинство событий, которые интерпретируются как бессмысленные, с точки зрения промысла как раз имеют смысл.

Промысел – это попытка увидеть смысл там, где его нет, по крайне мере не видно. Это вглядывание в бездну в надежде рассмотреть в ней хоть что-то светлое и доброе. Это сверхусилие, это смысл смысла, это то, чем бытие держится, несмотря на всю совокупность вопиюще нелепых, бессмысленных и случайных событий, происходящих постоянно.

Но как смысл смысла промысел может казаться сущим абсурдом в глазах всяческого человеческого понимания. Ведь непонятно, почему бытие есть; непонятно, как оно есть; непонятно, для чего оно есть; непонятно, зачем оно есть. Оно есть и все. Оно есть вопреки всяким смыслам и целям, приписываемых ему человеком, вопреки всяким теориям, объясняющим его «происхождение», «сущность», «предназначение» и т. д.

Сверхсмысл, то есть промысел, конечно, безумие и абсурд. Никогда нельзя разумом постичь общую идею бытия, идею бытия, включающую «начала и концы», всю совокупность бесконечно сложного и бесконечно многообразного проявления сущего. Где же та теория, которая смогла бы объяснить суть? Теорий много, но все они блекнут перед бездной бесконечного бытия, перед его оглушительным молчанием, и перед его таинственным мраком несказанности.

Промысел выходит за пределы человеческого понимания. И как бы морально тяжело не давалось это, иного просто нет. Все иное здесь и только здесь. Здесь безумная высота мироздания, в которой гибнут все конечные (как и бесконечные) мысли и представления. Это та сверхрациональная глубь мира, чья иррациональность равна плачу ребенка и крику выпи в ночной глуши. Вдова, рыдающая по своему безвременно ушедшему мужу – ведает безумную суть мира; мать, увидевшее рожденное дитя из своего чрева – ведает безумие мира, умирающий на смертном одре от «раковыя язвы» осветлен мраком светлого восторга; только такими способами и никакими иными нельзя постичь непостижимое.

Степень непостижимости промысла достигает своей абсолютной величины, разрушая всякую возможность познания, смысла и оправдания. Промысел, вопреки всем канонам рационалистического понимания мира и жизни не может быть познан, он не имеет смысла и оправдания. Однако насчет оправдания нужно поправиться: промысел не имеет рационального оправдания, что не значит, что он не может быть «сердечно» принят.     

Но промысел при всей его удаленности и непонятности, при всей его жестокой трансцендентности ближе всего соотносится с человеком, ближе всего понятен и доступен человеку. Глубина человеческого сердца бесконечна, и только она способна вместить всю глубину непостижимого промысла, вместить и понять, и принять нечто свершающееся в мире. Принять промысел не значит рабски и покорно смириться с чувством безнадежности перед злой неумолимостью страшной судьбы, это и не значит стоически возвыситься над суетой событий, это и не смалодушничать, и не слукавить.

Это совсем другое, это то, что дает, в конечном счете, простые смыслы жизни, это то, что примиряет человека со своей благой участью, это то, за что человек должен быть благодарен, а именно за дар бытия. Как бы ни понимать этот дар, его источник, он не перестает быть даром. Именно это и надо понимать. И главное стремление человека должно быть не только стремлением к смыслу, но просьбой о прозрении в промысел. И постичь промысел – не значит изменить обстоятельства и события, но узреть во всем, буквально во всем происходящем с человеком великодушное посещение мудрого бытия.

Тот, кто обретает способность постигать промысел, становится человечнее. Он принимает бытие, бытие трудное и трагическое, нелепое и абсурдное, злое и бессмысленное; он его принимает как дар, не теряя способности благодарить. Промысел глубже вводит человека в незаходимую тайну своей бесконечности, которую с точки зрения привычного разума невозможно познать, невозможно оправдать, невозможно осмыслить. В ней можно только быть, а, как и зачем, нужно спросить у промысла.   

    

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка