Комментарий | 0

Война и тыл

 

                                                                       Виталий Горяев. Мать.
 
 
 
 
 
ДНЮ ВОЛОНТЁРА ПОСВЯЩАЕТСЯ
 
 
Не в рифмы слова и не в ритм нынче строчки:
- Вернитесь, ребята, вернитесь, сыночки!
Вяжу я из шерсти овечьей носочки,
они для того, чтоб вернулись обратно.
Носки помнят дом.
Где ромахи и мята.
Они помнят песню из недр Сталинграда.
Носки вас согреют тепло и упорно
- носки волонтёра!
 
Резинка тугая там, где голенище,
они облегают вручную, вслепую.
Как в песне – «где ты проходил», я целую,
целую песок, камни и корневище
страны всей моей!
Все дубовые корни.
Страны всей моей смолянистые кряжи.
Целую следы ваши! Свет будет горний.
Носками целую. Овечьею пряжей.
 
Вернитесь, ребята, живыми обратно!
 
Затылочки ваши армейски побриты.
Аптечки, жгуты, сигареты, калашник,
повязки, бельё – все родимые наши.
Лишь вы мне – элита!
 
Как Симонов буду строчить каждый день я,
что «Жду», что у «детской кроватки не сплю я»,
вяжу, как пишу шерстяное творенье,
как вязью священной, рисунки, что руны.
Они обереги.
Они, как спасенье.
Молюсь я ночами. Молюсь каждый день я.
И снова ночами.
И снова. И снова.
Стою на коленях.
 
Глаза ваши синие, серые, карие – вы все золотые мне.
Все!
Чем отдаривать
мы, женщины, сможем за ваши геройства?
Какой нашей жизнью? За кровь вашу, кости?
За ваши раненья сквозные Христовы?
Эй, враг, ты носков волонтёровых бойся!
Они – осиянные и обережные,
на них, как иконы, рисунки прилежные.
В них столько девичьей-старушечьей нежности:
носки волонтёрские связаны бережно.
Там ниточка к нитке.
Узор там к узорочью.
Враги, вы нас бойтесь! Сволочи!
 
Коняги да птицы старинные ввязаны,
дома, города, вся страна наша русская,
ещё заклинанья глубинные бязевы,
как Феникс, что помнит свой пепел без устали.
Так мы помним родину, что Атлантидова.
Носочки с секретом. Молитвами.
 
Вернитесь! Со всех войн столетних с османами,
супротив ордынцев, полков бусурмановых,
с Великой отечественной – не убитыми!
Носки мною связанные
- мною свитые!
Дороженьку помнят до дома обратно.
Вернитесь, ребята!
 
Уже все уплыли ладьи, что ушкуйские!
Уже корабли все проплыли армейские!
И атомные наши лодки, что лучшие.
И Ноев Ковчег, песни певший библейские.
 
Прошли, пронесли флаги красно-армейские,
прошли-пронесли флаги наши советские.
Роднее нет вас в нашем мире. Вы – близкие!
Без вас жить немыслимо…
 
Носочки, носочки, мои волонтёрские!
Скажите вы им – слов моих всего горсточка:
Мы ждём вас обратно.
Вернитесь, ребята!
 
 
 
 
***
Не жалеть живота своего. И любви.
Не жалеть живота –  вижу в вязи иконок.
Это сызмальства слышу, как Отче наш и
я – военный ребёнок.
 
А вы думаете, в девяностых годах
при разделе страны, было как-то иначе?
Был Чеченский конфликт. Был Афган. Карабах.
Сколько было над нами палачеств!
 
Вырывали нас, корни трещали, из недр.
Я – военный ребёнок. Я – кедр.
 
Оттого и не выдернули, не смогли.
Ибо русские люди сильны небесами.
Мы так долго насквозь прорастали корнями,
прорубали корнями мы камни земли.
 
В Марсы бились, во звёзды в Сатурны сердцами.
И сплелись, словно пепел, огонь и углИ.
Мы – военные люди. Такими пришли
в этот мир, сплошь пронизанный смертью и тленом.
есть у нас – бронник, кружка, жгуты и котомка,
есть у нас калаши, промидол внутривенно.
От военного что вы хотите ребёнка?
 
У нас даже пелёнка узором – Россия.
Заступались. Спасали. Хоть нас не просили.
Роль такая у нашей страны, у мессии.
 
Эй, кто там либеральный друг, недруг мой школьный?
Ты как думаешь, что воевать нам охота?
Помирать, погибать, быть закинутом в штольню
мёрзлой шахты, убитым быть вместе с пехотой?
Неохота. Особенно утром спросонок.
Но у нас каждый русский – военный ребёнок.
У кого-то отец.
У кого-то дед в войнах
отличился, был ранен. Пришёл с поля боя.
 
Я сама родилась на границе в Ташкенте!
И про город, град хлебный, про войны всё знаю
и про «ур урус» знаю, про жертвы, поверьте,
И как голая истина плакала с краю.
 
Про гортанное имя, жестокую выю,
племена и раздраи, плов с жиром бараньим.
 
Мне купили тогда в светлом сне пианино,
мне купили тогда в чёрном сне топ из ткани.
По песчаной дороге сквозь степь в караване
громкий слышала гул сквозь нытьё перепонок.
Я – военный ребёнок.
Ты – военный ребёнок.
С малых лет – с кацавеек, штанов, рубашонок.
 
Нам не страшно. Нас бойтесь.  Страшитесь, страшитесь:
точно так же, как мамы под сердцем носили
мы воспитываем наших умных детишек
не жалеть живота своего за Россию!
 
 
 
 
ВОРОНА
 
Во степи, во лесах певчих птиц племена,
в лето, в осень, в весну, в непроглядные зимы
ничего не ворует ворона. Она
добывает сама острым клювом массивным.
 
Не воровка сорока-ворона! Окстись!
Царский профиль. И перья, что шёлк Маргиланский.
Полотно палантина – Цветаевой кисть,
чтобы грызть ягод цветь в век сугубо солдатский.
 
Подставляя ветрам спину. Грудь – на, убей!
Сколько много охотников до боевого
воронёного в небе крыла. На гербе
она древних датчан, на гербах Лиссабона.
 
В честь вороны есть в Венгрии в сторону Альп –
бело-жарких вершин изо льдов, вьюги, снега.
Входишь, сразу направо вдоль жёлтеньких ламп,
в честь вороны там названа библиотека.
 
Красно-острые когти шли на амулет,
ярко-рыжие клювы сочились закатом.
Видно песню пора видеть нам на просвет,
разрывая гортани петь про хасбулата.
 
Ты спроси у вороны – она, что Кабул –
жесточайшая, древняя, гордая в мае.
Под горою пещера.
Теперь карауль
как оттуда взлететь, скотчем переплетая
сама себя к самолёту.
Всё станет песком,
станет камнем. Ботинки, что полные водки.
После взрыва не стёкла, осколки, ошмётки –
разлетаются перья вороны ничком.
 
Птица – это политика.
Это – алмаз.
А ворона, что нефти сестра. Как летали
над воронкой они, были точно из стали.
Словно жёлтые змеи метались огни.
Как люблю я их чёрные, женские ночи!
Говорят, защищают нас даже они.
Им не выклюешь синие русские очи.
 
 
 
 
 
***
Есть край, где всегда ждут.
Есть край, где никогда не выходят из детства
потому, что накладывают на рану жгут,
останавливают кровь, что течёт из сердца.
 
А откуда, откуда ей течь ещё?
Из лёгких? Из мышц? Из костей – текут кости.
В том краю солнце угольное печёт,
оттого у нас хлебные есть колосья.
 
Чтобы сразу, когда к столу, на, тебе – хлеб,
чтобы сразу, когда к столу, – ватрушки, печенье.
А сегодня праздник, как раз, в декабре,
называется праздник – Введенья
 
Пресвятой Богородицы первый раз в Храм,
как трёхлетний ребёнок пятнадцать ступеней
смог пройти без поддержки. Всегда дети: «Сам,
а точнее сама», – говорят.
Тем не менее.
Дочь – всех жизней. Послушай, опять и опять
обстреляли Донецк и Майорск люди – звери.
Для того Она шла, чтоб затем помогать,
накрывать, сберегать, сохранять, чтобы верить,
отдавать своё тело всем чревом в горсти!
Наивысшего смысла. Взойти по ступеням.
Этот край потеряв, снова приобрести
через праздник Введенья.
 
Чтобы можно понять: как людей возвратить –
невозвратных, двухсотых, любимых, бескрайних.
Как идти, как брести вдоль камней, мимо плит,
где разрушенный храм…
разбомблённый…
поранен.
Простодушно открытый на все, сколько есть
семь ветров. А ветра не сморить. Не унять нам!
Но нам надо идти дальше,
дальше! Сквозь Крест,
сквозь распятье, «похожее так на объятья»!
Через строки – обнял так, что сам стал крестом!
Через строки – он умер, воскреснув потом!
Через строки, что он не вернулся домой.
Он был – Санькя. Он Санькя. Всегда. Санькя мой.
Санькя – наш.
Санькя – русский. Как мы, молодой.
Что сначала?
Известно: протест, митинг, бунт.
Это площадь Болотная в центре Москвы.
Это Пушкина площадь. Он в кроссы обут.
Протестант. Баламут. На брегах он Невы.
Он в дожде. Без дождя. При дожде. При вожде.
Он везде. Маяковского держит он шаг.
На протесте. На блогерстве. На кураже.
Но февраль. Двадцать третье. И больно дышать.
 
А на следующий день он утром пошёл.
Он гранаты вздымал.
Он струился, как шёлк.
Он под танки ложился. Под мины. В куски
разрывался, но шёл, словно Пушкин «взбешён»,
Башлычёв. Егор Летов. Он был вопреки.
 
Вот растёт в поле дерево. Может быть, он?
Вот печёт в поле печь. Может быть, все же он?
Вот стоит в поле крест. Может быть, тоже он?
А вот Саур-могила. И звон в небе. звон!
 
И пошли мы искать его. Долго мы шли.
Снайпер целился. Но мы позли. Он стрелял.
Полегли командиры вдоль чёрной земли.
Полегли комиссары. Полёг сам гусляр.
Только Санькя не лёг. Жгут да бронежилет,
а ещё квадрокоптер в руках у него.
Он не пулями жахает – ФавОрский свет
просияет, бывало, над синей травой.
 
И ослепнет вся нечисть и в ад упадёт.
И пошли, и пошли дальше мы на восход.
О, родимый, родимый, вернись к нам домой!
Если ты есмь живой.
 
И стояла по грудь там живая вода.
И мы в ней прорастали. О, сколько идти,
инда, Марковна?
Нам отвечала: всегда!
И держала, держала цветочек в горсти.
И малюток несла, самый малый при ней,
а постарше за юбку держался. Так что ж,
Мариуполь прошли, он был весь из огней.
Вот Херсон. Ничего. Соберём за сто дней.
В сто ночей. В сто лучей. В стариков. Молодёжь.
 
Нам объятья нужны,
чтоб распятьями стать!
Инда, Марковна. И побрели мы опять.
А он – сильный такой. Он красивый такой.
Он горой нынче стал. Он герой наш, герой.
Милый мой. Лучший мой. Замечательный мой.
Он вернулся из плена. Горел. Но живой!
 
 
 
 
БЕСОГОН
 
Никита Сергеевич гонит прочь бесов.
Никита Сергеевич хмурит улыбку.
И здесь и не здесь он, как будто бы здесь он,
и словно бы в кресле, и словно бы в зыбке.
А вы как подумали?
Видите,  лес вы?
Щемящий своим простодушьем, открыт он,
разверст и распахнут до ям и до рытвин.
А в нём: мавки, навьи, русалки есть, бесы.
а в нём целой свитою все персонажи
из Гоголевской по-рождественски пьесы.
Никита Сергеевич, добрый наш, княжий,
апостольский, царский – из леса, из чащи
Никита Сергеевич гонит прочь бесов.
 
По лестнице выше и выше он гонит,
по пыльной площадке, дубовой брусчатке.
Глаза под очками сияют в овале,
один он за всех гонит бесов по паре,
по твари хвостатой, по пёрышку птице,
по сизой, как будто журавлик, синице.
Он знает, ложь – хуже.
А ну её, к ляду!
Без мелочной, словно горошина, правды,
ему нужна правда – большая-большая!
Которая – ввысь!
Всем воздушным вверх шаром!
 
Никита Сергеевич гонит прочь бесов.
Из Нижнего Новгорода,
Примосковья.
вдоль серых бараков, не сносят их в Кстово!
Сто раз говорил президент, но не сносят.
Обманывают президента, не сносят.
Людей всех обманывают, не дают им
квартир пречудесных!
А в этих бараках гнильём пахнет пресным.
А в этих бараках лишь темень и плесень,
а в этих бараках  грязь, пыль да волосья
во всех коридорах раскиданы.
Но нас
обманами, письмами бюрократизма
не сносят!
Снесите во имя Отчизны!
Снесите вы их, не позорьте окрестность!
 
Никита Сергеевич гонит прочь бесов.
Они заселились кругом, словно в пьесе
у Чехова. Бесы обманны, стогранны.
Они безнадёжно во всех кабинетах.
Кричим мы – осанна.
Поём мы – осанна.
Аминь. Аллилуйя.
Скрываются бесы.
 
От кухни, что общая на всех соседей,
капустою пахнет и щами к обеду,
котлетами соевыми и закваской
и мокрым бельём на сушильной верёвке.
И пахнет медово от синей коляски,
там мальчик трёхмесячный спит, хмурит бровки.
Совковое всё.
И совковые мы все!
Хотя тридцать лет, как не стало Союза.
И флага не стало того, теста. Груза.
Но вырос другой груз до скрежета, писка.
…Обои зелёные. Окна в заплатках.
Диван. Два матраса, сундук и кроватка.
 
Я это всё знаю. Здесь часто бываю.
Есть комната здесь у меня угловая.
Где сбитая лестница из жухлых досок
(сама гвозди я прибивала – пять плоских,
 и семь с козырьком, чтоб под пол не свалиться,
и чтоб не разбились старухи-соседки…)
Никита Сергеевич, бес, что корица,
прикормленный, рыжий, доест он объедки
из старого ящика, чай остаканит,
нащупает старую ложку в кармане
и прочь удалится по улочкам тесным.
 
Никита Сергеевич гонит прочь бесов.
У девушки в тонких чулках наизнанку,
где слабые косточки под длинной юбкой,
за дверью совсем пожелтевшей, уютной
играют так жалобно, словно шарманка,
не песню,
не музыку,
плач спозаранку.
 
Когда же снесут эти, к бесу, бараки?
Всё враки.
Всё враки,
всё враки
да враки.
В бараках спиваются люди во мраке.
Эй, кстовские власти, сюда всем оркестром!
Эй, кстовские власти, гоните вы бесов!
 
В углу пара сношенных женских ботинок,
в комоде мужские носки и тельняшки.
Даёшь ты изгнание бесов старинных!
Даёшь ты изгнание бесов, что пляшут!
 
Никита Сергеевич, родненький, батя!
Ещё поднажмите, гоните, гоните!
Туда, где им место, где леший, где тати!
Молитвой гоните!
Безмерной молитвой!
Всеобщей молитвой!
Щемящей молитвой!
Коль мы – Атлантида!
И вы – Атлантида.
Все мы – Атлантида…
Мы небу открыты.
 
И вновь Криворучко: со скрипом калитка
всегда открывается, шаркают пОлоги.
Мы золото ищем. И мы все геологи.
Геологи  русского  переизбытка!
 
 
 
 
***
Слёз не стесняйся, видя, как солдат,
целуя мать, невесту, под набат
уходит строем по дорогам дальше.
Родименький! Прости ты нас, прости,
сжимаю я платок в своей горсти,
он учит родину любить нас нашу!
 
Под пулями любить её сильней.
Глотками дождь хватая жадно: пей!
Любить оторванными минами ступнями.
Нам хорошо: сидим себе в тепле,
по улицам гуляем: чай, суфле.
А я молюсь отдавшей сына маме
туда – в войну,
туда, где боль и кровь,
туда, где угольное солнце берегов,
где олигархи намертво вцепились
друг другу в глотки, воют: не отдам!
Куда вы денетесь?
Всё возвернёте нам –
Днепр, где крестили прадедов, и Киев.
 
Солдатик, солнышко, ты солнце из всех солнц,
там рвётся, умирается, там фронт,
хоронится, сжигается, рвёт всмятку.
Поэтому благоговейно всем
любить Россию до сейчашних тем,
как стойкую, отважную солдатку.
 
Берёзки? Да! Берёзки целовать,
любить, что в мраморе там, в Сталинграде мать.
Я ватник деда достаю из шкафа.
Целую каждый порванный стежок,
целую каждый шов и ватный клок.
Иначе нам нельзя!
Иначе крах нам!
 
Переругают.
Перематерят.
Детишек пустят шлюхам на разврат,
как в США, как в Англии и прочих.
Я лучше сгибну здесь за нефть, за газ,
за золото, пшеницу, за алмаз,
чем в Польше драить грязь чужих обочин!
 
Россия смотрит на меня сквозь слёз угар,
а я за ней, как в храм, где млад и стар.
Она от воплей слепнет, обнимаю!
Но о солдате русском только в высь
нам говорить, как о прекрасном из
прекрасного, бесслёзного. Прижмись,
как люди, радуясь, как о Девятом мае!
 
 
 
 
***
…И когда меня к Сыну Ея пропустили,
с Магдалиной, со скорбною Мамой Марией.
 
Пропустили. Впустили. Все двери наотмашь.
И все окна открыли. Дороги. И очи.
О, Мария великая, сын ваш в окопах,
о, Мария чудесная. Сын ваш – наш очень!
 
Его длинные пальчики порохом пахнут,
а не ладаном сладким, ванильным, душистым.
Его дни пахнут – веком, столетьем! Рубахи
его пахнут Донецком, таким золотистым.
 
…Что на завтрак?
Все яйца у нас – золотые.
На обед? Золотая, приплывшая рыбка.
И когда меня к Сыну Ея пропустили,
и когда мне открылось в таком изобилье
Его руки, глаза, лик и полуулыбка;
мы все ждём, что повестка придёт через горы,
прилетит, как синица летала морями,
у повестки есть крылья, есть точка опоры –
это военкомат, что на Лыковой Дамбе.
 
Я обычно делю людей, ставших опорами,
на людей, как гора,
на людей, словно море мне,
на гигантов, атлантов и на великанов,
на людей континентов, равнин, океанов.
 
Всех, кто в эту двухсотым стал, их в небо – выше,
а не в землю зарыть, небо сделать нам чище,
небо сделать нам глубже,
пусть там будут – в плюше,
в камуфляже, с аптечками, эсмархом, эхом,
лёгким-лёгким, летящим, перинным, скворечным.
- Хочешь, зёрнышко?
- Ягоду?
- Хочешь орехов?
 
В мире самом прекрасном и самом нездешнем.
 
Где поют: «Расплела косы, руки раскинув,
и легла, телом вжавшись, к тебе на могилу,
ты мой милый!
Пригожий…
Никогда не забуду, не брошу,
под миной
разметало Его: собирай Его кости,
собирай детский смех, что как будто бы гвозди
там, в ладони у Сына. У Сына Марии…»
 
А мы были. Мы были. Безудержно были.
Мы не стали землёй, деревами и пылью.
Просто взмыли. И стали совсем журавлями.
Навсегда журавлями.
Вот, что скажем маме!
 
- Мама, мама, гляди на Моё ты распятье.
Мама, мама, надень самолучшее платье.
Мама, мама, когда я раскинул объятья,
то весь мир я объял. Потому стал распятьем!
(так сказал Башлачёв иль примерно сказал так…)
 
Но мы вновь станем братьями с братьями. Хватит
не любить нас Европе и с ней Закарпатью.
 
Вот оно приплывает. Оно наступает.
Вот оно размыкает – оно, как искусство,
это чувство любви к людям. Всем. Всем стоустно,
хоть из горла единого. Мир станет раем:
небо в землю врастёт.
Всё!
От края до края!
 
 
 
 
БАБУШКИНЫ ПОЛОВИЧКИ
 
Ничего не осталось. Совсем ничего.
Ни тарелки, ни фартука, ложки, платочка.
Лишь цветастый застиранный половичок,
крепко сцепленный ниткою – белая строчка.
О, тряпичный мой путь от окна до двери
коммунальной квартиры по улице Стачек!
Говорил же Иосиф и другой говорил,
что «из комнаты не выходи», возвращайся!
 
Домотканые тёплые половики,
каждый коврик, что праздник, что Пасха, что эрос.
Моя бабушка Нюра. В четыре руки
мы клубки с ней плели, как эпоху, как эру.
 
Из старья, из тряпья. Из рубашек и брюк.
О, какие мы делали ленты цветные,
как стрекозы, как бабочки. И возле рук
это плавно взлетало, порхало вокруг;
открывался старинный пахучий сундук
и ложилось на дно. В память, в явь и во сны. И
накорми наше море большим кораблём!
Накорми нашу сушу двором, сквером, пеньем.
Знаю: смертные все…Но не бабушка! Льном,
пряжей, шерстью и шёлком клубок за клубком
мы с ней делали то, что умеем.
 
Моя юность: прыщи, кашель, Летов и Цой,
моя юность: проснуться от слёз горячо.
Я не знаю, что делать с моим мне лицом:
никого, кто поддерживал, нет за плечом!
 
Распродали все коврики. Не сберегли.
Ничего не осталось. Совсем ничего.
Что наделали, сёстры, родные мои?
Я хотела сказать. Но молчу. Статус-кво.
 
Мои добрые, умные, вы мои – все.
Мои злые да глупые. Все мне нужны.
…Ткётся ниточка к нитке, что лента в косе,
ткётся жгут со жгутом на другой полосе,
на бобине, на прясле да на колесе.
Так соткали почти что уже полстраны!
 
А как время настанет твоё помирать:
ничего-то не нажили, только тряпьё
и, ненужных другим, колобочков гора,
но они мне дороже всего, коль – моё!
И страна, что моя, мне, поверьте, нужна.
И мой дом потому, что он кровный. Он мой!
И мой ветер неистовый, что не унять.
И сереющий холмик, поросший травой.
 
 
 
 
***
Нет, нет, ни за что, уважаемый Иосиф Бродский,
передайте Карлу двенадцатому, что не бросим!
Ибо пришиты к коже тоненькими стежками
наживо: рвётся с кровью, рёбрами, сердцем, руками.
Я не могу уехать,
я не могу остаться,
если же я на улице белой в нарядах акаций.
Не в Трускавце на курорте. Но – на разрыв боль в аорте!
Некуда ехать… В Польше слишком стальные двери…
Мир состоит из участья, верить хочу я! Верить!
Верить пусть слабо, на грошик, мизер, чуть-чуть, на каплю:
войны закончатся миром, а не распятьем – объятья!
И поцелуем в щёки, братско-по-сестрински:
- Здравствуй!
Жёвто-блакитный вольётся в белый-синий-и красный.
Пули в груди цветами вырастут из-подгрудья.
Видишь, там поле маков?
Видишь, там с мёдом улья?
Верить хочу я, верить пусть по наивности малой.
Карл был разбит двенадцатый всё-таки под Полтавой!
Гордые шведы, ляхи сколько бы не ходили,
сколько бы не манили вас, малороссов, или
Галицких, Русь-червонных,
кельтов да венгров исконных,
лучше срастись и остаться в белые кисти акаций,
чем так всю жизнь плеваться. Бог наш един распятый,
речи, глаголы, яти!
Иже ты нас не отверзи! Снова пришей нам земли,
реки, моря, озёра, рощи, леса, апрели,
снова в едином теле наши куски империи,
наши куски кровящие, вырванные, саднящие.
Всё остальное подобия в цинковых малых надгробиях!
Если не мир, то – цинк!
Знайте, Иосиф Бродский,
друг ваш живёт на плоской,
там где арбузы, равнине! Может быть, он и милый,
но мне отсюда не видно,
я просыпаюсь – заснул он, где я засну, он проснулся!
Всё-таки лучше вместе. Вместе – это по-русски!
 
 
 
 
ВОЙНА И ТЫЛ
 
Дедушка Артемий Васильев
погибший в сорок втором непогибший
потому, что он часть меня. Он – место силы!
Моей русской, былинной. Стрибог, Сирин, Вишну,
он Добрыня Никитич, Алёша Попович,
Феофан Прокопович.
 
Часть моей родословной, которая дышит.
Дед Артемий погибший, но непогибший.
Он стоял долго в яме среди русских трупов
под Демидово. Рядом со вырванным чревом
была девушка – русские косы… в тулупе,
рядом мальчик – семи лет, похожий на древо
то ли сизой осинки (хрустело, звенело
возле деда),
а то ли подкошенной белой берёзы.
Дед (подбитые ноги) лежал долго между
холодеющими на ветру в странных позах.
Говорят, что война, что война – мясорубка.
Там жутко.
 
Дед лежал третьи сутки.
 
А затем пришли наши. Нашли и достали.
Положили его на носилки и сани.
Повезли. Замотали жгутами, бинтами
и накрыли тулупом от девушки, в талии
чуть зауженном. «Ей ни к чему. Вам нужнее!»
 
Так несли моего дорогого, родного
неумершего деда вдоль сизой аллеи,
вдоль сожжённого напрочь села. Не умею
я читать! И писать! И кричать не умею
оттого, что меня ещё нет. Стану позже.
Я из деда погибшего встану сильнее,
я из бабушки плачущей встану добрее,
я из мамы, отца из родни деревенской
стану женской!
 
А сейчас год, когда – раздорожье.
И когда дед сражался, чтоб мы с вами – были!
Чтоб фашисты не лезли к нам Господи, Боже!
В нашу родину, чтоб не стреляли в затылок!
 
И поэтому, люди, так важно в тылу, чтоб
мы держали весь фронт, заслонив своим телом,
и сейчас это важно! Не «в ясти, не втуне,
не глаза позакрыв». Принимайтесь за дело!
 
Тыл – он важен. Пока вы живые, вставайте!
Никаких Новогодних вам празднеств, Рублёвки!
Будет нам москалёво, всевечно и ватно.
Всем – как Троица.
Всем – как картина Рублёва,
одинаково.
 
…Деда несли на носилках,
может час, может семь минут, десять ли, пять ли,
мне его бы висок, там где тонкая жилка
чуть рукою, подушками пальцев погладить!
 
Он живой был. Он есть. И он здесь. И он рядом.
Он везде. И нигде. Смерть, ну где твоё жало?
Ой-ё-ёй, мой родной, что убит был снарядом.
Я во сне глажу щёку – ну, ладно, ну, ладно…
Чую запах сирени, дождя, краснотала…
 
 
 
 
ПИТЕР
 
Всякое лыко в строку – бери, люби.
Лыко – оно, как шёлк дерева разных пород.
Мякоть его из ложбин, лип и тугих рябин,
лыком мой пахнет мир: город, метро, завод.
Каждое лыко в строку – горы, поляны, лес,
кнопочный телефон, сенсорный телефон.
Быть бы такой всегда: шёлк, добродушие, лесть.
Левую, чтоб щеку мне – класть на любую месть,
ласковую ладонь, чтоб на любую жесть,
чтобы любой охламон, словно бы Купидон.
В каждую мне строку – лыко. И в звёздный ряд
вплавленное зерно. Мёртвые не прорастут
строки! Когда болят,
строки, как виноград
веной идут стихи, словно бы самосуд.
То и гляди: рванут!
Лыко, что тот тротил,
мощность и плотность, состав: выдернет потроха!
Кто же тебя любил, девочка, кто любил?
Тельцем скукоженным ты – лыковая уха,
каждое лыко в строку, лыка теперь вороха…
Нынче Москва тиха.
Питер в дождях-слезах.
Как же так? Тельцем – швах
да с гильотин и плах.
Если же выбирать между двух городов,
или собой скреплять: рёбра, лодыжки, графу,
ты – мост! Из двух рядов,
ты – мост, скелетик в шкафу.
Девочка! Как же так? Кто же собой пустоту
после тебя займёт? Здесь или там. Или тут?
Нету талантов таких. Рвутся иные. Они
не в глубину растут. И не в себя умрут.
Вечность тебе. Им – дни. Неким секунды – красны.
Девочка, а тебе город весь красным струил.
Нет у меня больше сил,
выкрикнуть бы! Изрыгнуть!
Но я в себе давлю
чувства. И лгу всем, лгу:
каждое лыко в строку.
Лыком свернулась петля. Девочка…птичка моя…
Карлсон не прилетит, чтоб не ушибла земля,
птичий скелетик твой, лыковую строфу.
Ты заслужила лафу.
Знаю, зачем я нужна! Знаю. И буду знать!
Всем, кто талантлив, я – мать!
…Лыко тебе в строку. Если пригвождена.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка