Олег Вулф
1954- 2011
1. Лесной запев
Ты в лесной сторожке укрылся накрепко,
Трансильванский сын и боярин трепетный,
пьёшь малиновку, сику и мономаховку
безотчётно, ладно и беззаботно ты.
Дань лесная бредёт к тебе очень слаженно,
и речная рыба теснит днём озёрную,
мысли к мыслям кучкуются лично-сбраженно
и о стенку взбиваются переборную.
Гамаюн-река и Шалун-река
прямо в горнице плещутся под ковром твоим,
и отчётливо всё, что издалека,
в них становится сахаром, что сладим-любим.
Гусляром приду, сентябрём-октябрём,
когда ветры скорые станут выть-завывать,
посидим рядком, погундим ладком,
будет правду свою каждый всяк имать.
2. Дорогое баловство
Дорогим баловством
кормишь меня чуть свет.
Смелее его и слаще в раскладе нет.
В нём пути продымлены
сводным перечнем гор,
пашнями севера, сугробами юга.
Таков уговор.
Я живу между этим всем,
в себе затаясь,
привечая разности,
в коих ничего не боясь,
боюсь лишь гимнов, речей,
подиумов, кастаньет,
ибо в них ничего твоего нет,
ни когда рассвет,
ни когда закат с полной варежкой
многозначных слов
бесстрастно перебирает смыслы
любых основ.
Только непризнанной беглостью
признан бег
там, где в воздухе высечено:
«Здесь живёт Человек
».
Табличку не прибивал
ни медведь, ни волк.
но её не свинтил бы
даже казачий полк.
Да и нет её, деревянной
и не было, как и полкá.
Есть только радужность твёрдости
и холодок у виска.
3. Накануне
Снова неясно вижу тебя не на дне, а в окне...
Вагон колёсен, чугунно двуосен.
Стекло отуманено. Ты не кричишь,
молчишь как-то ранено,
с улыбкой гибкой,
ничуть не хлипкой, ибо тоже
узнаёшь меня в ложе моей сторожки.
Я вижу и знаю, что происходит.
Встречаю. Провожаю. Мысль бродит.
Проехал – и через час снова в который раз
та же картина, смыслом едина:
по шпальной дорожке те же дрожки.
Я это видел в пятьдесят третьем
холодным летом, легко одетый...
Их было много – одна дорога.
Миловидный конвой над головой
и, порядка ради, впереди и сзади.
Вагон самоходен, судьбе соприроден,
едет по кругу, пишет другу
всем существом чернильных масел
сейчас и потóм с закрытым ртом.
Лжецó закольцовано и обвальцовано.
Смысл ясен, домкратно ужасен
и бесчеловечен, премного вечен,
а если не так, – убери знак
или все знаки, чтобы не было драки
внешних схождений и положений
с внутренними, такими утренними,
где люди – тени. А ты всё глядишь,
в четвёртый, в первый, такой многомерный,
в пятый, в шестой, такой холостой,
и так далее...
тихий, спокойный, всегда многослойный,
такой большой и такой смекалистый,
взглядом наваристый.
Так свобода вокруг наважденья в окне
меломанит сдвиг твоего исхода вовне
не только в тебе, но и во мне
накануне 2020-го года...
4. Снег впрок
Человек бурятский, сырой лицом.
О. Вулф
Говорить – только с этим лицом,
серым, как перед концом...
Выкованный отцом
на пороге века и зим.
Одинок. Нелюдим.
Стремить – через звук и цвет.
Бесхозность без эполет.
Мост был – моста нет...
Вода иногда стоит,
иногда ударяет в гранит.
Стучать – в стены поверх голов.
Вдруг там кров
или улов.
Разложение разовых сил
суммы разливов, где жил...
Внимать – какой-то миг,
в котором крик.
Воин – рыбак – старик...
Тишина без дорог.
За лесом уже трубят в рог.
Сидеть – и благословлять устав.
Дня нелепый состав.
Доедать пилаф.
Усталость. Потом – звонок
от написавшего «Снег впрок».
Ловить – слово, паузу, час
«в который, ну в который раз...»,
плюя на заказ и сглаз.
Хорошо вдыхать этот дым
там, где оба сидим.
5. До востребования
Ты уехал в любимое чтиво.
Я сижу в том же самом кафе,
где твоя зарубежная ксива
заказала аутодафе.
За порогом букеты акаций
затевают большую игру,
и проходы отеческих граций
суетятся на внешнем пиру.
Я поверил в твою невозможность
и губами потрогал чеку,
позабыв про свою осторожность
и про опыт на этом веку.
Благо, гений, ты всё понимаешь
там и здесь, здесь и там. Кутерьма.
Ты и внемлешь, и всё принимаешь
и сочувствуешь тоже сполна.
Созываю воздушное вече,
утоляю последний свой вкус:
Как ты там, дорогой человече?
Я ответа и жду, и боюсь.
6. Баллада по умолчанию
Здравствуй волковый Вулф!
Ты не волк даже в паре из самых
истреблённых и цугом,
и плугом, и кругом друзей.
Вижу я твой тулуп,
из потёртых и очень усталых,
и возможности тихих
и в мире, и в лире полей.
на игольчатых северных койках,
на Саянских вершинах
и в жижах синюшных болот,
буревал-горевал
на развалах и замковых стройках,
пировал-ликовал,
набивая печалями рот.
Я дарю тебе флаг
и погон золотые полоски,
золотое перо
и расцвеченный кабриолет.
Не сдаются «Варяг»
и твои золотые наброски,
как и всё что вокруг
тебя есть и чего уже нет.
7. Непостижимый неимущий
Тебя и летом не сыскать,
там, где скрываешься упрямо
и, как обидевшийся тать,
июль воруешь из кармана.
Воруешь тихое жнивьё,
надежды, списки новоселий
и то, что вовсе не моё,
чего и не было на деле.
Но нет, не потому что тать,
но потому что самый лучший
и не умеешь воровать,
непостижимый неимущий.
Всё здесь, в твоей большой горсти –
и плоскогория, и реки,
труды до сумрачных шести,
озёра, рыбы, человеки.
Я перечту, ты перечтёшь,
мы перечтём, они забудут.
Им это лето нипочём,
они в своих часах пребудут,
чтоб к вечности не опоздать,
где ты скрываешься упрямо
и, как обидевшийся тать,
июль воруешь из кармана.
8. Изнанка
Между Печорой-Вычегдой, на полустанке,
встретил я друга в шапке-ушанке.
Он убежал когда-то из Наркомпроса,
он совладелец банки сухого проса.
Варежки холодом чуть прогревали руки,
за водокачкой расположились муки,
за огородом – чувства и всё былое,
ну а в сумé – там знаете, что такое.
– Как поживаешь? Где осторожно мимо?
– Было и сплыло горестно и томимо.
Всё уничтожил, хлынули синим были,
кои мешали, а после опять томили.
Старый анчар. Мой мир и суров, и тесен
звуки одни, и ноты уже без песен.
Досками всё заделал я крест и накрест,
вот и шикую здесь третий год покамест.
В общем, дуршлаг и сито, и бессознанка.
вот тебе всё корыто и вся изнанка...
9. Последний приют
Мой последний приют разделяю с тобой,
чужестранный Олег из Брашова
с непокрытой от снега седой головой
и большою макушкою слова.
Твой вмонтирован росчерк в лепечущий диск,
воплотивший в себе все программы.
Твой малыш – это твой же большой обелиск,
совмещающий радости гаммы
всей твоей и твоих же аварий тиски
Ты шагаешь волокнами шаткой доски
вдоль разметки в своём интерьере,
что есть собственность только твоя и ничья.
Этим жив, настоящ и тоскуем.
Зачастую провалы в провалах ища,
сильноволен, читаем, волнуем.
Раздаю только стук у застывших дверей
мимо кнопки и против покоя.
Из больших, настоящих и сильных людей
я тебя лишь приветствую стоя.
10. Условности
Я хочу золой с твоих полустанков
густо сад усыпать свой в свете дня
и фонем твоих развесных приманки
разбросать, условности сохраня,
по сусекам. Звёзды писать не буду –
их в достатке уже, как и сикомор
наших, – просто доверюсь всюду
твоему чуду, мой Черномор.
Ты гудками и стрелками цедишь душу.
Я хотел путейцем стать, но не стал,
засушил сушу свою и сушу
пригвоздил там, где был твой вокзал,
подъезжая с Пушкиным под Ижоры,
и, вдыхая дух виноградных лоз
твоих, претерпевая споры
суш других и беседы других берёз.
Доберёмся мы. До чего – не знаю,
не уверен больше уже ни в чём,
и лицо всегда обращаю к краю,
где дотла разрушен наш бывший дом.
11. Посвящения
Я посвятил тебе мыслей квадрат
и переплёт фактур.
«Снег в Унгенах» и старый форштадт
из аббревиатур
понятны только мне и тебе,
в нашем с тобой ключе
из настоявшихся в нашей судьбе
букв. Просто букв. Вообще.
Все неудачи, размер городка,
толща конвойных плит
не помешали – с пером рука
днём и ночью не спит.
12. Одинокие тополя
Я на станции «Белой» твои стихи
читал. Низ уходил наверх.
Уходили поступки, потом грехи,
рядовые и главковерх.
Рядовой – ты, рядовой – я,
снегом завален стон.
Впереди – одинокие тополя,
позади – разрушенный дом.
Главковерх отсутствует скоро год.
Командует дирижёр,
и только в четвёртой
из всех трёх рот
вместо минора мажор.
Главковерх вернётся когда-нибудь
и взмахом огромных рук
покажет: конец, выходи на луг
и кисет свой не позабудь.
13. Факты
Как иначе заработать на рифму,
не волоча суму на плече?
Тяжёлую, как у Ильфа,
но не тяжелее вообще.
Как бы выведать, чем ты
мостил площадь своего сна?
Не кирпичом, а чем-то,
что вулкан выдаёт сполна.
Невероятно – но факт, однако,
присутствия наличия факта:
любой златоустый трактат твой –
лучше любого трактата.
Как сказать, не размочив слюной
часть случайного риска,
что получается в переводе на вой
с эсперанто твоего прииска?
14. Своды
Ты свободен, хороший,
от многих чужих обязательств,
и тебя же они отпустили
за круг обстоятельств.
Там воздвиг ты свои
так легко узнаваемы своды,
и давно оттенил
все границы и лжи, и свободы.
Ты горишь, не сгорая.
Ты – больше, чем куст в Палестине.
И окружность чужая
не мера тебе. Ты отныне
и костёл, и церквушка,
и в штетле своём синагога.
Ты – и присно, и ныне,
и речь твоя, видно, от бога.
15. Посвящение
Здесь раствориться надо...
Гóрода бедный гений.
Выверена отрада
всех твоих средостений,
вычленены проходы,
спуски, подъёмы, тропы.
Ты – вне полётов моды,
сын городов Европы.
Дни всех недель – как годы,
годы – что силы жимов.
Гимн молодой природы
и продолжатель римов,
спарт, сиракуз, Эллады,
сирий и вавилонов,
сделавший из монады
мысленных перегонов
знак к узловому стану
ветхозаветных скиний.
Жить я не перестану
в жерле твоей судьбины.
16. Воин
Крупнозернист, немногословен.
Могуч плечами и собой.
Вольноотпущен и спокоен
великий воин дорогой.
Богаче злата и беднее,
чем самый лёгкий серпантин,
ужа наперсник, скарабея,
когда и те, и он – один.
Заложник света, недостатка,
пурги на пляже и числа
того, с которым было сладко
и где сломались два весла.
Стрижей и белок повелитель,
не-слову никогда не рад,
принесший свет в свою обитель
для новой тысячи сонат.
Без документа, портупеи,
без славы, – только при пере, –
перед фантазмом Галатеи
в ошеломительной игре.
Любимый столпник и любивший
так, что фонтаном била кровь, –
и жизнь собою покоривший,
и смерть, и вечность, и любовь.
17. Человече
Он утонул в её глазах
не понарошку, а навеки –
и с жизнью рассчитался... Прах
развеян там был, где ацтеки
сгружали бросовый маис
на ожидавшие платформы,
на затоварившийся рис
и прочие земные формы
растительного бытия,
и вспоминало всё живое
о повести «Она и я»
и саге «Там их было двое»:
она – в поношенных очках,
он – при плаще и с пистолетом,
заряженным на берегах
крупнокалиберным дуплетом.
Над миром тешится заря.
Того уж нет, кто недалече
так был... Сломались якоря,
и дорогой мой человече
оставил только санный след
в полях заснеженной России,
и рядом никого уж нет –
одни снега всегда большие.
18. Речитатив
Моя радость с твоей не врозь.
Ты –
в самом конце мечты.
Уже говорил
не вскользь.
Ты – маркшейдер недр,
перикл трудов.
Столько вырыл...
Ров
твой – глубиной щедр,
и шедевр твой нов,
и улов
в этом поле чудес
восстаний и площадей Concordia
из людей.
И бес
не посещает тебя.
Я
установил мечты циферблат
у врат
твоих
и один – у своих.
Ты – свят
точкою,
запятой,
билетом из дома домой.
Все острия – кинжалы,
а дом далеко родной
и твой, и мой.
Раздел «А».
Раздел «Б».
Ты раздел всех
неумех
и сыграл на трубе.
У двора,
на дворе,
при дворе
мы собрались вновь, поди,
и поём вдвоём-вчетвером.
Слушай а не гляди.
Может,
ощутишь в ладони
общие дни,
и тепло
само придёт
в суставы, устав,
ниспослав
составы моих основ, слов,
перезвоны колоколов...
19. Судьба такая
Не знаешь, что он сделает тогда,
тем более сейчас, шутя, играя
там, где течёт хрустальная вода
и не живёт Олег из Мондиаля,
который сам и ветер, и гора,
и пух из не задиристой настойки,
и крепок весь его алмазный дух
и в трезвости, и в ясности постройки
на всех глубинах небольших озёр
и мыслей на различных континентах,
где есть ещё надёжный коридор
с доверенным, рифмованным контентом.
Вся штука в штуке, а она везде --
и в Мондиале, и в Тереспольштадте,
и в сверхпрозрачной, теневой воде,
и в справедливой, болевой палате,
где за окном есть и денатурат,
и бритва кровяного урожая,
и половины жизни невозврат,
и праведность всегда одна большая
в строке, в пере, во взгляде и в плену
таком, что не покажется всем мало
при взгляде на последнюю Луну
в окошке предпоследнего вокзала
у синих гор, озёр в небытие,
где филины без устали кричали,
когда пришёл конец на букву «е»,
которой вроде не было в начале.
И клавикордам было двести лет,
когда они играли и стонали,
передавая искренний привет
всем, кто и был, и не был в грустном зале.
Бес исполнял «Поэму всех поэм»
в экстазе без экстаза и навеки
внутри-снаружи тех бессмертных тем,
где бытовали чудо-человеки.
Никто и никого не запирал,
но только отпирал и, воспевая,
он сам исполнил свой большой хорал
с названием своим – «Судьба такая».
20. Рисунок памяти друга
На рисунок смотрю тупо,
нелепо, внутренне, глупо.
Я не был в нём никогда.
На нём – только ты. Беда...
Идёшь по городку детства.
Наше теперь соседство
на улицах тех осталось.
Судорожная малость.
Покосившийся дом – твой.
Рядом такой же – мой.
Всё это из-за тебя.
Ты так задумал, любя.
Жил и страдал не зря.
Реки перетекают в моря
твоей любви ко всему
живому. Во свет и во тьму.
Любил до последнего вздоха
вены разреза. Эпоха.
Её полоснул бритвой
любви и судьбы ловитвой.
Давид и Самсон воловий.
Вскрыл проявление воли
своей и своей только.
Будет ещё горько.
«Обернись!
Обернись!
Обернись же!»
Не оборачиваешься. Вижу
себя рядом. Кричу.
Ответа не будет. Молчу.
Час нам такой дан.
Бей, судьба, в барабан!
Ты есть, и тебя нет –
только рисунок и свет.