Опаздывающий нациогенез

Представления о нации изначально обладали смысловой неопределённостью, не позволяющей выработать некое универсальное определение об этом социально-политическом и культурном явлении. Появившись в возвышенных политических декларациях XVIII века, сам термин «нация» до сих пор сохраняет метафорическую структуру.[1] И поскольку такая структура является устойчивой, споры вокруг сущности нации будут вестись до тех пор, пока сам термин будет сохранять свою актуальность. [2]
«Нация» сегодня – это символ, смысл которого раскрывается в зависимости от контекста и концептуальной позиции того, кто этим термином пользуется. И любая попытка утвердить некое единое понимание сути нации является закамуфлированным субъективизмом: очередной попыткой утвердить единичное, частное мнение в качестве всеобщего.
При том, что идея нации является результатом игры коллективного воображения, в отдельных случаях она имеет частное эмпирическое наполнение. Это касается ряда европейских народов, для которых данная идея стала естественной формой осознания их собственного исторического опыта. Ещё совсем недавно эти народы обладали единством происхождения, единым языком, территорией, экономикой, государством и, благодаря последнему, единым законодательством.
При том, что в исторических реалиях XIX века нация являлась, по сути, иным обозначением народа, что предполагало некое естественное и не вполне рациональное происхождение этого феномена: историческая жизнь во многом случайна и иррациональна, сама идея нации вполне рациональна. Ведущую роль в формировании наций сыграли западноевропейские централизованные государства. Нации стали одними из самых успешных проектов этих государств.
Благодаря своей связи с государственной деятельностью нация, несмотря на всю свою внешнюю историчность, является изначально не историческим, а политическим и идеологическим явлением. Благодаря этой идее государства и общества отстаивали, в первую очередь, собственную политическую и экономическую независимость, а во вторую – культурную и повседневную идентичность.
Тем не менее, даже в Западной Европе процесс национального строительства шёл с разной степенью успешности и обладал разной исторической скоростью. В том же XIX столетии в Европе проявился феномен догоняющего или опаздывающего нациогенеза: Италия, Испания, Германия стали «нациями» позже, чем Англия, Франция, Швейцария.
Причины такого опаздывания опять-таки были связаны с текущим состоянием государственности в этих странах. Слабое политическое единство или его отсутствие являлись препятствиями для нациогенеза. И в момент, когда, например, Италия обрела политическое единство, на итальянском языке (тосканском диалекте) говорило, в лучшем случае, 10% итальянского населения. Итальянскому государству ещё предстояло сплавить воедино разнородные социальные и территориальные общности, существовавшие на Апеннинах, и делать это предстояло в ускоренном темпе.
Главная причина таких ускорений была связана с экономическими и политическими процессами. Чтобы не проиграть в конкурентных войнах в сферах политики и экономики государство неизбежно должно опираться на общество. Государство должно получать поддержку со стороны наиболее активных и влиятельных социальных групп. Именно среди таких групп идея нации распространялась наиболее активно и там же она получила основную поддержку. Идея нации стала символом единства государства и высших и средних слоёв общества. [3] Соответственно, государственная национальная политика стала политикой защиты интересов этих социальных групп. Эти политические метаморфозы не являлись чем-то экстраординарным и экстравагантным. Те же Италия и Германия, идя по пути нациогенеза, по сути, подражали Англии и Франции. Необычность нациогенеза в этих странах связана не с непосредственным содержанием процесса, а с высокой скоростью его осуществления.
Тем не менее, результаты «догоняющего нациогенеза» показали, что этот процесс не может быть безусловно успешным. У него есть серьёзные издержки и неудачи. В Италии и Испании сохраняет свою актуальность сепаратизм, ставящий единство этих стран под большой знак вопроса. Однородное социально-политическое пространство здесь существует лишь де-юре. Фактически никакой социальной тотальности и однородности в этих странах не существует. Каталония продолжает осознавать себя, в первую очередь, Каталонией, а не Испанией, а итальянская Лига Севера регулярно поднимает вопрос о разделе Италии, пользуясь вполне стандартным лозунгом «хватит кормить Юг!».
Положение Германии до поры до времени выглядело более благополучным. Но появление германского нацизма показывает, что и в этой стране уровень национального единства оставлял (и оставляет до сих пор) желать лучшего. Безусловно, во многом, появление нацизма было связано с внешнеполитическими причинами и обстоятельствами. Но нацизм имел и внутриполитические задачи. Он стал силой, претендующей на мобилизацию немецкого общества. А мобилизация предполагает внутреннее единство.[4]
История догоняющего нациогенеза XIX века показала, что важнейшими условиям осуществления этого проекта являются время и последовательность государственной политики, придерживающейся в сфере национального строительства авторитарных методов. Фактор изначального этнического разнообразия, наоборот, не должен вводить в заблуждение. Культурные, этнические и языковые различия между Севером и Югом в позднесредневековой Франции были едва ли меньшими, чем различия между современными Каталонией и Андалузией.
***
ХХ век, если понимать под ним время между окончанием Первой Мировой войны и распадом Советского Союза, продемонстрировал несколько сценариев национального строительства. При этом сама идея нации утрачивает исключительно западноевропейские коннотации и становится общемировой идеей. Можно выделить, по крайней мере, три сценария нациогенеза в это время.
Первый из них связан с историей двух лидеров социалистического лагеря – СССР и Китая. В каждой из этих стран декларации о создании новой нации («новой исторической общности») звучали часто, и отдельные действия в этом направлении предпринимались. Тем не менее, и советский (русский), и китайский (хань) нациогенез можно считать фиктивными процессами.
Фиктивность этого типа нациогенеза связана с тем, что он разрывает символическое тождество между конкретным этносом и нацией. Тезис «один народ – одна нация» в данном случае не работает. И советская, и китайская идеология устанавливают новое тождество – между нацией и цивилизацией. В обоих случаях нация оказывается цивилизационной характеристикой.
Применительно к Советскому Союзу это тождество предполагает, в том числе, что русские – это не только народ, существующий отдельно от всех остальных, но и социальная и культурная основа целой цивилизации, масштабы которой вполне соразмерны с масштабами Запада.[5] И такую цивилизацию с полным правом можно назвать Русской цивилизацией. Она является таковой вследствие своего происхождения, и вследствие того, что именно русский народ, русский язык, русская культура являются главными условиями её существования.[6]
Внутри Русского мира вплоть до настоящего времени продолжают существовать территории, занятые каким-то исключительно одним народом, но подобное положение дел является не достижением этих регионов, а показателем их отсталости. Интенсивное развитие Русской цивилизации связано не с горными аулами и стойбищами в тундре, а с городским пространством, чьи социальные контуры сформированы русским народом, русским языком и русской культурой.[7] И элементарное историческое наблюдение показывает, что чем значительнее численность русских в таких городских пространствах, тем развитие таких пространств идёт более интенсивно.
В рамках русской (советской) цивилизационной модели термин «нация» утрачивает актуальное значение. И не случайно советская идеология пользовалась им, как правило, в «схоластических целях», рассказывая школьникам о правоте Ленина в спорах по национальному вопросу с австрийскими социал-демократами.
Схожей с Русской цивилизационной моделью являлась модель американская. Главный оппонент Советского Союза термином нация пользовался (и продолжает пользоваться) весьма охотно, но и в США значение этого термина отличается от западноевропейского.[8]
Американская нация ХХ века – это сообщество, живущее на определённой территории, говорящее на английском языке и живущее в культурном ландшафте, сформированном первыми, английскими поселенцами, на что неоднократно обращали внимание американские консерваторы.[9] При этом американский идеологический mainstream не стремился акцентировать внимание на англосаксонском происхождении американского мира, представляя Штаты как некий «плавильный котёл», в котором переплавляются различные иммигрантские потоки, утрачивая, при этом, былую этническую идентичность: в США есть американцы, а не бывшие немцы, евреи или итальянцы. Само существование хорошо структурированной итальянской диаспоры в стране рассматривалось этой идеологией как некое иррациональное исключение из правил – социальная аномалия, не превращающаяся в серию.[10]
Но между русским и американским подходами к нациогенезу существуют и очевидные различия. И они касаются не только конкретики (православный коллективизм против протестантского индивидуализма, например), но и структурных, базовых принципов.
Если отталкиваться от определения нации как «пакета политических прав» (С. М. Сергеев), то оно будет вполне применимо именно к американскому опыту нациогенеза. Американская нация, какими бы реальными историческими событиями она бы не создавалась, на формальном уровне создана институтами права. Это изначально – не государственное, а юридическое понятие, пусть государство де-факто и является главным гарантом права.
Если в СССР и в Китае «пакет политических прав» был пустым пакетом: логика социализма ХХ века отдавала приоритет развитию социальных прав и возможностей, то в США – в полном соответствии с нормами классического либерализма – базовыми считались именно политические права. Все общественные процессы, происходившие в стране, опознавались сквозь призму политического и правового.[11] Соответственно, тот, кто обладает полнотой политических прав, и является органичной частью американской нации.
«Пакет политических прав» по-своему влиял и на социальные проблемы афроамериканского населения. По факту негры в Америке были, и их становилось всё больше, но до 60-х годов прошлого века они не обладали никакими политическими правами и, соответственно, не являлись частью американской нации. Их онтологическое положение в американском социокультурном пространстве оказывалось иррациональным. Они в этом пространстве присутствовали и отсутствовали одновременно.[12]
Формально сочетание политической сущности нации в США и её историческое англосаксонское происхождение имело характер «мирного сосуществования», следствием некоего естественного хода вещей. Политическая и юридическая систем США никак своё англосаксонское происхождение не подчёркивала и не защищала. При том, что в реальности США были созданы конкретным народом, на уровне формальных норм этот факт никакого значения не играл. У постороннего наблюдателя могло возникнуть ощущение, что американская социокультурная общность возникла на пустом месте, на «голой земле».
Пока англосаксонский этнический элемент сохранял очевидное большинство в американском социальном ландшафте, существовавшая ситуация казалась устойчивой. Но когда баланс этнических элементов изменился, достаточно быстро выяснилось, что тот же либерализм и его производные не могут интерпретироваться как беспочвенные, внеисторические универсалии. Само представление о нации как политическом субъекте является частью исторической традиции. И разрушение глубинных, онтологических связей с этой традицией влечёт стремительные мутации всего социального организма. Игнорирование этнического компонента в нациогенезе рано или поздно обернётся негативными последствиями для него.[13]
В самой Европе в ХХ веке наблюдается модель нациогенеза, истоки которой связаны с опаздывающими нациогенезом и модернизацией. Но в новых условиях эта модель меняет внутренние акценты и радикализируется.
Существуя в условиях ещё большего дефицита времени, чем их предшественники, сторонники этой модели делают основную ставку на дальнейшее усиление роли государства в национальном строительстве. Т. к. дефицит времени распространяется не только на нациогенез, но и на решение проблем, связанных с технической модернизацией, государство вынуждено усиливать собственную роль «по всем фронтам». Следствием этого становится возникновение фашизма как политического строя.[14]
Если взглянуть на политическую карту Европы межвоенного времени обнаружится ряд совпадений и закономерностей. Во всех странах, перед которыми стояли задачи вторичной модернизации, возникали политические диктатуры. И, одновременно с этим, они оказываются странами, в которых на момент утверждения диктатур не было завершено национальное строительство.
При этом в идеологиях таких стран присутствуют разные акценты. Итальянский фашизм делает ставку на культ государства и трансформацию коллективной исторической памяти. Итальянская история обретает прочную связь с Римской империей, а новое, фашистское государство становится продолжателем имперской идеи, непосредственным наследником традиций Империи. Идея нации оказывается подчинённой идее государства.
Но значительная часть молодых европейских стран пошла по другому пути. Эти страны сделали акцент на идее нации. В их идеологии идея нации оказалась более важной, чем идея государства. К числу таких стран в первую очередь относятся Польша и страны Прибалтики. В прибалтийских государствах на протяжении всего срока их жизни существовала авторитарная диктатура фашистского типа. Польша, пройдя этап диктатуры, перешла к режиму парламентской демократии. Но польская идеология – не зависимо от конкретной политической ситуации – сохраняла свой авторитарный характер. Суть этой идеологии с полным правом может быть определена как «нацизм».
Различия между немецким и польским нацизмами – не качественные, а количественные. Немецкие нацисты смогли осуществить ряд действий, о которых нацисты польские могли только мечтать. И мечтали. До сих пор в Польше звучат голоса, утверждающие, что польско-германский конфликт 1939 года был трагической ошибкой польской политической элиты, и что действительные, глубинные геополитические интересы Польши были связаны с движением на Восток, в рамках которого в состав польского государства должны были войти территории современной Белоруссии, Украины и ряд русских земель.
Нацизм как тип идеологии не привязан исключительно к германской почве. Он может и утверждается на самых разных национальных почвах. Главная идеологическая установка нацизма связана с идеей создания однородного национального пространства в соответствии с принципом «одна земля – один народ». Вследствие этого, представители других этнических групп, живущих на данной территории, должны быть либо депортированы, либо денационализированы, либо уничтожены. Такая установка предполагает активное политическое насилие. Соответственно, нацистское государство оказывается обречённым на авторитаризм.
На территории Польши 1930-х годов существовали «восточные кресы» – территории, на которых большинство населения составляли белорусы и украинцы. Так же на территории страны проживало большое количество литовцев и евреев. Все они стали объектами политики нацификации. Белорусское и украинское население лишалось возможности получать образование на родных языках, на протяжении всех межвоенных лет в стране проходили мощные репрессии против православия, и размах этих репрессий, по мнению очевидцев, превзошёл аналогичные репрессии в СССР, белорусы, украинцы, литовцы и русские насильственно ополячивались, превращались в новых поляков. В ином случае какие-либо социальные лифты оказывались для них закрыты.
Одновременно с этим польская идеология активно формировала новую версию понимания европейской и мировой истории, в рамках которой Польша превращалась в один из главных центров европейской политики и культуры в эпоху Средневековья и в раннее Новое Время.
Возникновение нацизма как государственной идеологии не может быть объяснено исключительно задачами ускоренной (опаздывающей) модернизации и необходимостью мобилизации общества как важнейшего условия проведения такой модернизации. Нацизм слишком аффектирован для того, чтобы быть связанным исключительно с объективными потребностями общества. Наличие аффекта всегда указывает на существование глубинной исторической травмы, с памятью о которой общество не может справиться. И такая травма оказывает деструктивное влияние на важнейшие аспекты общественной жизни. И чем сильнее эта травма будет проявляться, тем более аффектированной окажется идеология, стремящаяся компенсировать травматический эффект посредством создания «национальной иллюзии» – образа величия страны. И такое фэнтези оказывается, одновременно, историческим, т. к. подчиняет себе память о прошлом, и футуристическим, поскольку разрабатывает утопические идеи, связанные с будущим.
Для Польши такой травмой стало разрушение собственной государственности, случившееся исключительно по вине польской политической элиты. Но признание этого факта является крайне болезненным для польской ментальности. Локальным разрешением этого психологического конфликта становится поиск внешней причины, погубившей польское государство. Такой причиной объявляется Россия. Как следствие, русофобия превращается в важнейший структурный элемент польской картины мира. Благодаря русофобии польское общество имеет возможность объяснить все собственные исторические неудачи и примириться с ними, и, тем самым, частично избавиться от собственного комплекса неполноценности.[15]
Но так как русофобия оказывается всего лишь симулякром, она не способствует действительному разрешению глубинных конфликтов. Всё, на что способен симулякр, связано с воспроизведением старого конфликта в новых социально-исторических условиях. Поэтому польская русофобия – это то, от чего Польша, скорее всего, не сможет избавиться никогда.[16]
Польский нацизм вполне мог бы стать образцовым для многих стран третьего мира, но благодаря внешним обстоятельствам он оказался заретушированным. В СССР не любили вспоминать о некоторых странных душевных склонностях младшей сестры, а сейчас о них не любят вспоминать в Европе. В присутствии сумасшедшего не стоит часто говорить о проблемах психиатрии.
Послевоенная мировая история стала историей деколонизации. Рост и успехи антиколониальных сил – одно из главных исторических событий в интервале 1945–1991 годов.
Появление новых государств вызвало к жизни мощную волну нациогенеза. Национализм наряду с социализмом стал естественной идеологией стран третьего мира.
Одной из важных особенностей африканского национализма можно считать то обстоятельство, что ему предстояло иметь дело с обществами, сосуществование которых было обусловлено внешними причинами – нюансами колониальной политики европейских стран. При этом уровень развития подавляющего большинства таких обществ был, безусловно, архаическим, доиндустриальным. Идея нации в этих условиях подобна космическому кораблю, который предоставляется первобытному охотнику для того, чтобы он смог улететь в космос.
Большинству стран постколониального мира предстояло в кратчайшие сроки создать принципиально новый технологический уклад, знаменующий собой глобальный разрыв в их естественном, историческом развитии и новую социально-политическую элиту, с этим укладом органически связанным. Именно в этой, стремительно рождающейся среде национализм и должен был найти свою социальную опору. Незначительное социальное меньшинство должно было воплотить в себе идею нации и, вследствие этого, обрести право говорить от имени всей страны.
Объективная ситуация, в которой оказался постколониальный мир, делала неизбежным возникновение качественного раскола внутри общества, а идея нации превращалась в инструмент идеологического оформления и легитимации этого процесса.
В том случае, когда африканские государства не делают ставки на нацизм, объявляя одну из народностей страны единственным выразителем «народного духа» с последующими тоталитарными акциями в отношении всех остальных этносов, идея нации оказывается, по сути, деструктивной идеей.
Причина такого положения не в идее как таковой, а в обстоятельствах её применения. Любая политическая технология, оказавшись в неестественной для себя среде, начинает действовать деструктивно. Национализм – дитя новоевропейской индустриализации, и только на этой почве он был вполне естественен и эффективен. Как только он выпадает либо из эпохи, его породившей, либо оказывается за пределами своей материнской цивилизации, эффект от его действий становится, как минимум, двойственным.
Если теории политического национализма могли критиковать советский социализм за отсутствие политических прав у общества, а социализм, в свою очередь, критиковал Запад за негарантированность социальных прав, то африканский национализм на своём примере обнуляет позиции спорящих сторон: он не предоставляет обществу, от имени которого выступает, ни того, ни другого. С этой точки зрения он является чистой фикцией, не имеющей какого-либо эмпирического наполнения. Он пытается создать нацию из ничего. Даже язык, на котором он говорит, не является родным для его почвы. Это – язык колонизаторов, от культурного наследия которых сам африканский национализм часто старается избавиться.
Реальным результатом деятельности такого национализма оказывается вестернизация и более глубокое встраивание новых стран в периферийный сектор капиталистической мировой экономики (КМЭ). Колониализм сменяется неоколониализмом.
В структурных рамках КМЭ местная элита становится неизбежной жертвой системной логики. Участ