Кривые углы (5)

 

***

Нас, как говорится, свел случай – уж если суждено чему-то сбыться, оно сбудется, непременно. Он шел мне навстречу, по обыкновению, если не считать встреч с женщинами вроде Аркатовой, когда он слегка оживлялся, хмурый, серый, как тот день и тот вечер, глядя на мир насупленным ребенком: «Оль, занятия не будет. Можно обратно, к метро». И я, счастливая, осчастливленная, этим встречным-поперечным, счастливо составляю ему компанию на пять-семь минут. Он идет быстро, по-мужски сильно и энергично. Чувствую его невероятную «самцовость», сильный темперамент, несмотря на некоторую потасканность, джинсовую неопределенность и приземленность, словно за эти пару лет, что мы совместно проводили в одной тусе, он порастерял первоначальный шарм, блеск-треск, как-то поблек и состарился. Но я радостно щебетала поблизости, а на развилке, где Пушкинская и Тверская расходятся по разным подземельям, он на прощанье одаривает меня одним из своих, самых незабываемых, взглядов - проникновенным и немного наивным, и слегка умоляющим, и вот я виновато спускаюсь к своим поездам, укоряя себя за излишнюю «сдержанность». Ведь я изрядно «подпалена» этим его незабываемым взглядом. Это длится уже несколько недель, этот бесконтактный секс. Скрещенье взглядов, только взглядов, на несколько минут, а то и секунд, которых я жду, а затем жажду, ради которых готова терпеть скучные занятия - а такие случаются: плохие поэты, слабые критики, Волгин тоже либо не в духе, либо не в форме – да что там занятия! Любые жертвы и пожертвования! Все. Я подсела. Я – наркоманка, жалкий и жадный воришка чужого добра. Чужого и чуждого, чужеродного. Но это «добро» мнится родственным, когда говорит, красивой и бездарной, а, тем не менее, «своей», тусовочной, связанной и связующей, Ольге Журавлевой , что ему можно звонить хоть до трех ночи, он не спит, одинок и суров. Он говорит это с некоторым даже трагизмом в голосе, от которого моя душа рвется к его, одинокой и потерянной в пустыне Лита. «В этих текстах, - говорит рецензент Железков про одну из подборок, - много «души» и прочих устаревших слов», - и это слушается мной, как откровение, чрезвычайное новаторство. Да, да! Как же я раньше сама не догадалась. Как банальны и душны стихи с «душой»! Где «душа», нет «тела» - вот что. Искоренять душу из поэзии! Начать со слов, а чувства, формирующие душу, сами уйдут. Пошла ты в жопу, душа моя! Железков не любит, где душа и сантименты, но вдруг неожиданно положителен к «буколической», определенно сентиментальной, Журавлевой: «Мистичковость… ну, ладно, а в целом…». Журавлева – из семинара Балашова, чернокудрая, тридцатишестилетняя, многодетная, спокойная, замужняя, нужная… О, да! Такие красивые, полусветские львицы всегда востребованы, тонкие сплетницы: «Волгин – холодный сердцеед, всем же это известно», - говорит она мне, и всегда приходит на семинар первой, скромно и с достоинством занимая всегда одно и то же место за нашим столом. А меня поначалу приняла за филологический авторитет, посоветовала читать входивший тогда в моду глянцевый журнал Elle, явно хотела услышать на первом, таком скором, своем обсуждении от меня отклик, да и народу не так уж много, любое мнение на вес золота, но не услышав, несмотря на неоднократные призывы и призывные взгляды, впоследствии все меньше и меньше принимала меня во внимание, все больше и больше привлекала в свою, начинавшую формироваться, наряду с ватутинской, тусу таких акул как Ватутина, Аркатова, Железков, Мурзин, Харченко, Рафиев… Будучи супругой некоего широко известного у узком кругу литератора, Журавлева входила в литературный полусвет, составлявшийся Московской организацией союза писателей с выпускаемыми ею журналами, и вскоре стала ее секретарем, и организатором, или одним из организаторов, Клуба молодых писателей при ЦДЛ, так что ее стремление сформировать «свой круг» было вполне оправданным, но занятия в этом кругу не отличались, как и сама Журавлева, внутренней яркостью и содержательностью, по сути, а формально копировали семинарские - те же чтения по кругу, те же обсуждения, только в другом помещении, не у стола, а на стульях в кружок, самодеятельно, по технологии Дворца пионеров. Но Журавлева имела выходы на полусветские издания, безгонорарные, но «карьерные», и вся молодая литературная туса предпочитала ее почитать. Я держалась бездарным, бесперспективным, неэффективным особняком, так что, в конце концов, Ольга начала на меня по-матерински покрикивать, поторапливая входить, если нам приходилось сталкиваться в дверях каких-нибудь залов, за которые она несла ответственность, в качестве ведущей и (или) организатора вечера, и за ручки которых держалась, пропуская почтенную публику, к которой я примыкала по чистой случайности, но ей хотелось затворить дверь перед моим носом, что ей и удалось в итоге в  Одноклассниках, где она меня сперва зафрендила, а вскорости, почему-то, расфрендила – вот и осталась я с носом, без секретаря. Но в ту весну 1999 года ее стремительная карьера в тридцать шесть лет только начиналась, она интеллигентно присматривалась, хищно принюхивалась, ездила на иномарке, никогда не ходила пешком и приглашала летом на пляж в Домодедово, где жила, отдохнуть в своей компании с ее детьми Олега Железкова, а он пригласил однажды в телефонном разговоре и меня.

Телефон Железкова мне достался по чистой случайности. Сперва он громко сообщил его Журавлевой по какому-то поводу с комментарием «одинокого мужчины». Именно тогда я, наверно, тайно, пылая к нему тайной, но плохо скрываемой страстью, и записала где-то, «под столом», его номер, но, кажется, не решалась набрать. Нужно было по-настоящему потерять тормоза, сойти с рельсов, под откос, чтобы однажды, на последнем занятии семинара в весеннем семестре, по его окончании, когда все повставали с мест, повернуться к нему, рядом встающему, под зорко присматривающим оком и чутким ухом Шуруповой, спросить, не знает ли он координаты журнала «Кольцо А». Предлог? На сто процентов. В этот журнал Татьяны Кузовлевой меня, во-первых, однозначно не продвинул сам Волгин, во-вторых, гораздо позднее, в 2002 году, когда я все же до него добралась, предварительно изрядно поискав в глубине Садового кольца, в особняке, с кучей каких-то контор, скрипучими полами советских времен, обшарпанном по-советски и, видимо, с тех еще времен не ремонтировавшемся, и взволновала молоденькую помощницу Кузовлевой, тоже вроде как Ольгу, хотя, может, и Елену, стриженую под мальчика, спортивного типа, неровно дышавшую к филфаку МГУ, сообщением, что я именно с филфака МГУ и принесла свою подборку стихов, так что она, приняв подборку, не без предварительного условия, что я – от Волгина, восхищенно, не зная, не вникая, не прочитав еще, воскликнула: «Буду читать – наслаждаться!» - не приняли, и эта самая Ольга, или Елена, почти с ужасом, на мой звонок с традиционным вопросом, протараторила, протаранив с ходу, что не знает она, где моя подборка, что она, скорее всего, потерялась, но чтобы я не отчаивалась, она обязательно отыщется, в конце концов, и за сим почти бросила трубку на рычаг, слегка оглушив меня. Но это позднее, и даже до обсуждения в том же, 2002 году, на студии – семинаре, моей, другой, более полной, подборки, обсуждения, которое все же, через столько лет, надежд, ожиданий, разочарований, состоялось, сразу после выступления на семинаре знаменитой, уже тогда, Веры Павловой. В этой «последовательности» присутствовало определенное своеобразие, некая символика даже: Вера Павлова, «и слово х.й на стенке лифта перечитала восемь раз», по слухам, увела мужа у Инны Кабыш, музыкальная, грубая и изящная, почти возвышенная, и порно, и тонко, и секс, и лирика, и все красиво, со вкусом, с любовью – и я, Ольга Куминская, на тот момент вообще старая дева, и по стихам, «платоническим», стародевическим, о чем мне и было безапелляционно заявлено костяком семинара во главе с Олегом Железковым, отметившим, что «можно писать о чем угодно, важно как», а также «полное отсутствие поэтического слуха», глядя мне в глаза своим, прозрачным от ненависти, голубым взором. Харченко, приведший почему-то свою, какую-то по счету, жену Наташу молчал, зато пришел можно сказать по приглашению, но молчал, а Наташа, сильно накрашенная, отчего яркая и вульгарно сексапильная, поинтересовалась, как я пишу, на что я, по незнанию, промолчала, и тогда она, по окончании семинара специально подсела ко мне «позаниматься», предъявив свой ревниво, ревнительно, строгий «разбор», придирчивый, въедливый, расписанный на несколько страниц, который я, как пришла домой, закопала не глядя среди папок и книг – и зачем только так старалась эта странная, немолодая, с остатками какой-то, былой, красоты, женщина, зачем беспокоилась и суетилась. На семинаре я больше не появилась, послав и стихи, и прозу к чертям собачьим, но, как выяснилось впоследствии, ненадолго. Оппоненты мои - студент первого курса Лита, семинар Волгина, назвал мои стихи «платоническими», странный, взъерошенный, и внешне, и внутренне, ершистый юноша, в конце концов, вскочил даже со своего места, бросился к доске, которая оказалась в этой, ко всему, как оказалось, готовой комнате, нарисовал мелом некие сферы, одну из которой обозначил как «личную», а другую как «общественную», а также «сдвиг» в моем случае в личную, и студентка последнего курса Лита, какой-то другой семинар, по имени Яна, черненькая и злая донельзя, под конец тоже взбесилась, назвала мои стихи «бухгалтерскими» и почти швырнула мне свой экземпляр моей подборки по окончании семинара. Они оба дружно отправили меня в зону «минус», «ниже среднего», да и Волгин, который, теоретически, как часто бывало, в случае оппозиции рецензентов, выступал в зоне «плюс», в моем случае, также «отминусовал». Значит, даже не ниже среднего, а полный «неуд». Однако раздавались голоса и в мою защиту. Трогательные голоса каликов захожих-перехожих. Вот некий «гость» из кресла, пожилой, вида простого, почти рабочего, вдруг бухнул, рубанул сплеча, речь про Баха, о котором было одно из моих стихотворений. Ему понравилось, и перерезал глотку юноше-стервятнику, рубившему сплеча отрицательный отзыв. Некая дама сказала, что эта моя «депрессия» в итоге «кончится самоубийством». А вот Аркатова, сидевшая подле Железкова, чувственная, боготворящая, богоборческая, отметила смесь Ахмадулиной и Бродского в моей поэзии, что даже я бы и сама никогда не заметила.

Плохие рифмы, все время рифмы, которых не слышали, когда я читала, никто не слышал, включая Волгина, рядом с которым я порой сидела, читая, рифмы, казавшиеся мне точными, рифмы, которые я порой намеренно делала неточными, но «у вас же точная поэтика» - пояснил Волгин, что предполагает недопущение неточности. «Но почему вы так долго не обсуждались?» - спросил он под конец. Но чтобы точно ответить на этот вопрос, мне следовало написать «Кривые углы», длинно, неточно, с перебивами, перегибами, остановками и пробежками, а тогда, в тот момент, единственным подходящим был ответ: «Я не была готова к обсуждению». Но Волгина, казалось, захватил дух противоречия, с самого начала семинара, даже до его начала, когда только готовилось мое обсуждение: «Мне не нужно много народу, - утверждала я, - Нет, должно быть как можно больше!» - возражал Волгин. Перед началом моего «вечера» обсуждалась, донельзя затянуто, Вера Павлова, так что мне казалось, обо мне вообще забыли, а когда вспомнили, сделали это небрежно и словно нехотя. И мой ответ его совершенно не удовлетворил: «Вам нужно чаще обсуждаться!» - возразил он.

Но я слукавила с самого начала, в рассказе о себе, предварявшем обсуждение, когда упомянула, что в студии с 1997 года: «А не раньше?» - последовал вопрос Волгина. Не захотелось «признаваться», полностью открываться, что когда-то, несколько лет назад, «я там был, мед-пиво пил, по усам текло, а в рот не попало», и была я – не я, а некая «Поливанова», гнусь и отрава всего человечества, гуманитарного и гуманного. Зачем так глубоко, въедливо, копать, Игорь Леонидович? Вот и я теперь копаю, раскапываю, докапываюсь.

А весной 1999 года докопалась я до телефона Олега Железкова, самого Железкова, такого доселе недоступного и желанного, манящего, как манна небесная. Он слегка нахмурился, посерел как-то, и сказал, что на память не помнит телефон «Кольца А», а посему – «Звони!».

 

***

Можно было и не звонить. Запросто. Сперва он жил с родителями и младшей сестрой, отец – военный в отставке. Олег и сам по первому образованию военный, «мотался по Сибири» в качестве офицера. Офицеры… Офицер… В те времена офицеры занимали мое воображение, даже заставили переехать в район, где «военные живут», по презентации продавца квартиры. «Где военные» казалось престижно, еще с советских времен. Многие мои школьные подруги были дочерьми военных, прибывавших на постой в Москву – не всегда отдельная квартира, кое-кого и в коммуналках почему-то селили, длинных-предлинных, с узким извилистым коридором, бесконечным рядом комнат, грязной, почти черной, как будто закопченной, ванной в самом конце, тоскливой общепитной кухней, где к плитам и столам клонилась пара-тройка хозяек, куда вбегали беспризорные дети и сумасшедшие мужики с ножами или топорами – «Убью, сука!». А там, за горизонтом, наконец-то, выход, exit, по нынешним временам, запасной, а по тамошним «черный ход», и черным этот выход и впрямь казался, мрачноватым черным юмором, с сумасшедшинкой, не помпезной по-житейски мудростью. На черный выливали помои и выбрасывали белье задававшейся хозяйки, через черный в революцию уходили от полиции революционеры, на черный вся надежда, в случае чего. Но, как правило, военных селили отдельно, в какие-то специально отведенные дома, которые еще назывались «переселенческими», а в этих домах – в отдельные квартиры, без черных ходов, зато отдельные.

Военные считались зажиточными людьми, приличными, порядочными, хорошими мужьями и с прочими перспективами, и считались, и казались, и так оно, почему-то, и было. Но отец Олега мне почему-то не понравился, по голосу, какому-то бабьему, высокому, по вопросу: «А кто его спрашивает?» - какому-то бабьему и не вполне соответствующему тридцатидвухлетнему сыну, да и разве отец должен соответствовать сыну? Скорее, наоборот, если играть в «отцов и детей». Но и мать Олега мне тоже не понравилась, по голосу, похожему на голос рыночной торговки, и тому же самому вопросу: «А кто его спрашивает?».

После «засвечивания» можно было бы уже и не светиться там больше, во всяком случае, не засвечиваться часто, но я точно дорвалась. Моя мама как раз в то лето оставила меня, почти на все лето, предоставив самой себе, а что мне было с собой делать? Как скучать? Как веселиться? Как вообще проводить время без денег, без каких бы то ни было перспектив и директив? Да, я оказалась в вакууме: мной никто не интересовался, меня едва замечали в ВИНИТИ, где я числилась аспиранткой дневного отделения, меня жестко в очередной раз раскритиковал мой научный руководитель, жестко и не вполне справедливо, придрался даже к запятым и даже скорее к запятым, к форме, нежели к содержанию, к отсутствию ссылок на авторов, в частности, на него. Но на самом деле мы заранее договорились с ним на этот счет. И впоследствии меня неприятно поразила эта его, мягко говоря, «особенность», а жестче говоря «подстава». Почему он так дрожал, как кащей над златом, над ссылками на себя и свою супругу? Может быть, потому что она была американкой, а он везде на птичьих правах, которые боялся потерять, а время крутело и крутело. Путешествуя из Массачусетса в Москву и обратно, он напрочь забывал о моем существовании, не говоря уже о каких-то там проблемах, например, с компьютером, с принтером, даже с едой. Но забывал он и наши с ним договоренности и, рассуждая в России об американской «порядочности», сам постепенно раскрывался передо мной как человек крайне непорядочный, человек, любая договоренность с которым автоматически обнулялась в его сознании, превращаясь в «ничтожную сделку», о чем я узнавала впоследствии из его странных критических замечаний, отдававших презрением к моим работам и страхом «как бы чего не вышло», каким-то очень советским страхом, и почти параноидальной зацикленностью на презумпции моей виновности в плагиате. Кроме того, его, скорей всего, раздражала моя обособленность в лингвистической тусовке, неучастие в общих отдельских и межотдельских чаепитиях, которые так любят научные работники, и ради которых, кажется, и приходят на работу, или безынициативность в плане оказания какой-нибудь помощи ему и его супруге. А летом 1999 года мозги мои плавились от жары, в которой к тому же изо дня в день под окном моей комнаты строился новый дом, с раннего утра и до позднего вечера забивались, тупо, на весь микрорайон, сваи, а ночью работали под самым носом подъемные краны и прочие строительные механизмы.  Сердце тяготилось скукой, а нервы едва выносили душные винитивские помещения с их, ловко манипулирующими информацией, сотрудниками, готовыми в любой момент сделать из меня козла отпущения в любом деле и даже из-за моего безделья, и, в силу таких вот неблагоприятных обстоятельств, я оказалась вполне готовой вляпаться в дерьмо под названием «олег железков», и отчасти в него влезла, но по уши застрять в нем и отведать сполна именно тогда представилась возможность самая благоприятная.

Порой в мужчине покоряет голос, особенно, по телефону, но голос у Олега был обыкновенный, «ни рыба, ни мясо», по определению мамы, на которую как-то случайно он попал, а моя мама знала толк в мужских голосах, да и в мужских сердцах, или в их отсутствии. «Звонила, под собой не чуя ног, Но знала, выход будет нелетальный, Подумаешь, всего один звонок От женщины какой-то нелегальной». Вообще-то, «нелегальная женщина» в моем понимании – «любовница» у женатого мужчины, соответственно, жена – «легальная женщина». В случае с Олегом, мы оба были вполне свободны, про Шурупову он говорил, что они просто друзья, она его в тусовке называла «хорошим знакомым», который привел ее, прозаика, на поэтический, хотя отчасти и прозаический, волгинский семинар. Она явно старалась держаться независимо от своего любовника, но посещала Волгина исправно, невероятно кадрилась с ним, однажды сфотографировалась «под ручку» и вообще держалась совершенно раскрепощенно, до такой степени раскрепощенно, что порой сама себе затыкала рот, большой и, конечно же, чувственный, возгласом «ой», прикрывая его левой ладонью, тем самым сообщая окружающим, что она вовсе не такая стерва или шлюха, как можно подумать, а стыдливая, стеснительная, прямо-таки застенчивая. Эта игривая, насквозь лживая, маска и раздражала, и забавляла, как раздражает и забавляет одновременно плохой шут или клоун. На тот момент ей было тридцать шесть, два неудачных брака за плечами, два бледных девчачьих создания, время от времени появлявшихся рядом с ней на занятиях, худые и синюшные, мать – пенсионерка и хрущевка в Кузьминках. Про браки, мать и Кузьминки рассказывал Железков во время наших, многочасовых, телефонных разговоров, равно как и про других членов семинара, и про другие семинары, где ему было, в основном, «скучно», а у Волгина нет.

 

***

У Волгина много шутили. Волгин и сам шутил, разбирая  бездарную, как правило, подборку. Смеялись над языком незадачливого стихотворца, разными стихотворными ляпами, нелепостями, невнятностью или вялостью поэтической речи. Обсуждалось много романтиков, иронистов, бродскистов. Шутили и над великими, например, над Пастернаком, любимым, кажется, объектом для волгинских, впоследствии одних и тех же, шуток. Обсуждали некоторые литературные сплетни: кто на ком женат или кто кого у кого увел, нравились «романы» с большой разницей в возрасте – пожилой или старый мужчина и молодая или юная женщина. Сплетничали и о самом Волгине: избили из-за очередной молодой жены, сожгли одну из дач, купил новую машину, обокрали в фонде и вообще «сколько можно заниматься Достоевским!», «мне бы надоело», - сказала  как-то ироничная Ватутина. А для разнообразия Волгин переключался на Булгакова и Мандельштама, и однажды я посетила один из его семинаров на журфаке в старинном здании на Моховой. Тесная, душная, битком набитая аудитория, преимущественно женского, девического, состава. Да, Волгин определенно нравился девушкам и женщинам. Благородство, аристократизм черт, высокий рост, общая мощь - чего еще желать юной, романтичной и слегка ироничной особе?

Мест не было, как на хорошем спектакле, и я, вместе с парой-тройкой студенток, взобралась на прислоненный к стене старый выщербленный стол, каких в избытке водится по старым учебным зданиям, одетая в черно-коричневое, нечто бедно-безвкусное.

Волгин говорил много, торопливо, сыпал цитатами и фактами, поражал мелкой детальностью и, наверно, принципиальной неспособностью к оригинальности мышления, да и, по правде сказать, я пришла на эту лекцию не столько из-за него, сколько в надежде встретиться там с Олегом Железковым, как в той песне, «Я ищу тебя рядом и около, Я хожу за тобой наугад, Этажи любопытными окнами На меня не мигая глядят…». Но Олега там не было! Как и не было его на вечере памяти Владимира Набокова в Большом зале ЦДЛ, где выступала сама Белла Ахмадулина, и я с ней столкнулась у вахтерского столика с лампой, так что она, в длинном облегающем черном платье изящно прогнувшаяся к вахтеру или вахтерше, точно для поцелуя – а чем не картина «Аристократка идет в народ»? – обернулась на мой чеканный, каблучковый шаг, и этот влажный, сочный, насыщенный южной ночью, молодой, можно сказать, юный, взгляд, взгляд восторженной газели, встретился с моим, тревожным и уклончивым, и поглотил меня без остатка, и затмил на миг тот ослепительно солнечный апрельский вечер 1999 года, в котором я так же не встретила Олега Железкова. Потом она что-то говорила, долго и медленно, со сцены, сложив руки на груди, а я, глядя на нее из темноты Большого зала, временами озиралась по сторонам в поисках Олега Железкова и гордилась, что так неожиданно стала причастной какой-то большой тайне большого художника, тайне, светившейся в ее, теперь уже навсегда моем, таком гениальном, взгляде. Но я любимого нигде не встретила. Даже на спектакле про Достоевского в театре имени Пушкина, куда записалась по рекомендации Волгина, и который чуть ли не самому Волгину был посвящен, поскольку тот, как видный достоевед, а на том спектакле, видимо, единственный, присутствовал в маленьком зале, где на маленькой сцене разыгрывалась история Достоевского и его молодой жены Анны - кто бы знал, что через множество лет история воплотиться в жизни самого Волгина, и он встретит свою Аню, то есть Катю, но пока что Волгин у подъезда театра ко мне спиной в черном длинном пальто и беретке с клоунским помпоном разговаривает с несколькими знакомыми студентками, и в какой-то момент, словно окликнутый мной, вперившейся взглядом в его широкую черную спину, оборачивается и смотрит, как я приближаюсь, одетая бедно, в балахонистую безразмерную темно-коричневую дубленку «а ля Пугало Огородное», нелепые серые сапоги из искусственной кожи еще советских времен и вязаную шапку, вечно сползавшую мне на нос. Я приближаюсь. Волгин смотрит, словно пытается вспомнить, кто же это, и, когда я открываю рот для приветствия, резко отворачивается и продолжает разговор со студентками.

Мне кажется, я никогда по-настоящему не встречалась с ним взглядом, так откровенно, так открыто и честно, как с Беллой Ахмадулиной. Он всегда словно уворачивался, как будто уклонялся от прямого разговора, и в тот вечер, в антракте, я снова сидела на каком-то столе, прислоненном к стене, беззаботно болтая ногами, отдыхая от тяжелой дубленки и бездарного спектакля, ожидая встречи с Олегом Железковым, а Волгин, в одиночестве прогуливавшийся, карманный фотоаппарат на груди, по маленькому фойе, в конце концов, подошел к пригожим и аккуратным Татьяне Беляковой и Светлане Горшуновой, сидевшим в другом конце фойе, подошел как-то запросто, по-молодежному, тусовочно, и меж ними завязался оживленный разговор, а мне оставалась неловкость отверженной, бедняцкая беззаботность, одиночество бездарности.

 

***

Талантливый человек талантлив во всем, а бездарный во всем бездарен. Впоследствии мне довелось убедиться, что нет ни одной области, где я была бы по-настоящему талантлива, только некий таинственный «потенциал», который все отмечали, и который все никак не мог раскрыться. Даже в любовных делах всего лишь «потенциал».

Олег Железков оказался, пожалуй, первым из мужчин, с которым мне оказалось легко общаться по телефону. Снова и снова, в отчаянии одиночества, в отсутствии работы, в жажде самоприложения, я прикладывалась к телефонной трубке, набирала заветный номер, летними вечерами, когда темнело, и ночь протекала упоительно, «охренительно».

Олег оказался прекрасным слушателем, а, следовательно, собеседником. Несколько раз он приглашал меня, сперва в Сокольники, в компании Ватутиной, Сабуровой, Харченко, потом на Борисовские пруды, «позагорать», в компании Журавлевой и ее детей, наконец, к себе домой, вопрос заключался в «способе доставки» - на его машине или своим ходом. Наконец, сошлись на метро и прогулке по Царицынскому лесопарку.

Я прибыла в протертых до блеска безразмерных черных искусственного шелка брюках – шароварах и блузке турецкого производства, лучшей из всех моих блузок, как правило, с чужого плеча, рукава-фонарики, приталенная, с эффектом «сжатия», с интересным абстрактным узором спереди, единственная моя одежная гордость. Олег же блистал белыми, облегающими до неприличия, брюками и черной рубашкой – красавец. Предлагал мороженое или сок, но я отказалась, так хорошо, так сладко было идти рядом с любимым вдоль серебристой глади Борисовских прудов с купальщиками, под завистливыми или заинтересованными взглядами одиноких дам, пестревших купальниками и нарядами по обоим берегам, подниматься по крутым склонам, переходить по мостикам, сидеть на скамейке, попасть под ливень на фоне ослепительного солнца, «царицыны слезы», после которого прут грибы, стоять на поляне под ливнем и солнцем, бежать в укрытие, полуразрушенное «архитектурное сооружение», скрываться там, балансируя на каких-то немыслимых перекладинах над землей… Он протягивал мне свою сильную и теплую мужскую руку для прыжка с перекладины на перекладину, вопросительно взглядывая всякий раз как наши тела сближались. Он рассказывал о себе, своей семье, своих интересах и увлечениях, не упоминая, впрочем, главного своего интереса. Не прогулка, а мечта. Бывший военный, спортсмен, из военной семьи, сторонник завоевания России Америкой или другой прогрессивной страной, выразитель взглядов определенного круга военных конца девяностых годов прошлого века, взглядов упаднических, пессимистических, и гедонистических. Но о гедонизме чуть позже, пока же мне так хорошо, что время бежит незаметно и, наконец, истекает. Он провожает меня до метро, сажает в поезд, целуя на прощанье руку, как в известной песне Любови Успенской, и, глядя в глаза просветленно-подобострастно, произносит: «Чудесно погуляли! – и далее по тексту, - Еще захочешь погулять, звони!». 

А я счастлива, я просто на седьмом небе, но не покидает ощущение, что это все же не начало, а, скорее, конец «отношений». Любовь, которой не было. Это взгляд, поцелуй, почти преклонение… Не преклоняются, любя. Но обнадеживает, хотя и слегка настораживает, разрешение звонить ему и обещание повторять прогулки, настораживает, потому что «ты звони!», с акцентом на «ты», однажды бросила мне Литовка Элина Сухова в метро под грохот канонады прибывающих и убывающих синих электричек. «Ты звони!» - в этом призыве-приказе звучит надменность бездарности, стремление хотя бы так, хотя бы одним поклонником или поклонницей, потешить свое жалкое литературное самолюбие. «Ты звони!» - потому что я звоню другому или другой, который или которая, в свою очередь, на меня поплевывает с высокой колокольни. «Ты звони!» - потому что я остановлю пробегающую мимо из метро Анну Аркатову, в длиннополой темно-коричневой дубленке с широкой белой овечьей оторочкой по подолу, воротнику, манжетам, пуговицам, дубленке, о которой мне оставалось лишь мечтать. «Ты звони!» - потому что я буду стоять на спуске в метро с Анной Аркатовой, мешая входящим и выходящим, не отпуская и тебя, служанку, придерживая за подол, так сказать, и говорить-говорить-говорить с этой изящной латышкой о разном, потому что мне так хочется знать мнение этой восходящей, превосходящей меня, звезды о разном, о главном и праздном, а ты скучай подле меня и звони, звони, звони… «Звони!» - потому что я позвоню Анне Аркатовой или Кате, и та, и другая поймет меня с полуслова, как я понимаю их, настоящих женщин. «Женщина должна быть женщиной, а мужчина мужчиной!» - сказал мне, служанке, рабыне, девственнице, однажды настоящий мужчина, мужчина моей юной мечты, женатый без кольца, призывный без лица. Нет, Олег Железков не был женат, хотя я, летом 1999 года, продолжала оставаться девственницей – он оказался гедонистом до мозга костей, человеком наслаждения, мужчиной удовольствия, всего сиюминутного и преходящего. Я звонила ему, конечно, но в дальнейшем он ссылался на занятость, так что чудес дважды не бывает. В телефонных разговорах он стал как-то жестче и короче, и, в конце концов, заговорил со мной начистоту: «Как ты относишься к сексу?» - и изложил свое жизненное кредо - Удовольствие, а удовольствие ему доставляют три вещи на свете: литература, музыка и секс - и Шурупова, его женщина, «но есть и другие», и были другие, и много их было.

Он копал меня на предмет сексуального опыта. Пришлось соврать, что в восемнадцать лет у меня был обалденный роман с тридцатилетним красавцем: «А потом? - а потом - депрессия, таблетки, отсутствие либидо, – Но сейчас-то ты уже не принимаешь таблетки? - Сейчас не принимаю, - А секс... доставляет тебе удовольствие? - мое смущенно-растерянное молчание, и его заключение, - Секс не доставляет тебе удовольствия, – Секс, может быть, может доставить мне удовольствие…» - осторожно поправляю я его. Откуда мне было знать, что может, а чего не может секс со мной, я не была готова к подобному «допросу» с пристрастием, однако сильно раззадорилась, но Олег вдруг резко прервал разговор, зевнув: «Ну, ладно. Спать пора. Поздно уже. Если что будет интересное, звони», - и, не дослушав, почти швырнул трубку на рычаг.

Не была я готова и к тому, что на том разговоре резко прекратится один Олег Железков, добрый, чуткий, понимающий, с вульгаринкой – и начнется совсем другой Олег Железков, злой, резкий, корыстный, «за развлечение надо платить», ускользающий, еще более таинственный и томящий, и тающий, чем летний Олег, а дело шло к осени.

Осенний Олег Железков начал с того, что исчез без координат, по телефону отвечала родня, которая, словно сговорившись, попугаила «Его нет, его нет, его нет» и «Кто его спрашивает?», и «Что передать?» - но я тщетно наставляла этих военных попугайчиков передать, чтобы он позвонил Ольге Куминской – ни звоночка, а я не отходила от телефона ни на шаг. Наконец, в отчаянии прочла мораль его матери и сестре за плохого сына и брата. «Дамский угодник Железков! - окрестила его впоследствии Ленка Абрамова, - Такие, как он, под пятой у своих мамаш, начинают их тайно ненавидеть и, как выходят во взрослую жизнь, остаются детьми, пускаясь во все тяжкие, лишь бы насолить мамам». Олег и сам считал свою семью «идеальной», настолько идеальной, что ему было противно, рассказывал, что сестра – полная ему противоположность. Надавив на мать и сестру, я узнала, что он давно съехал с квартиры, живет в другом месте и никому не велел давать свой телефон. Но я добилась, кажется, невозможного – разговора с ним, слезами, уговорами, наставлениями и прочими, уместными для оказания давления, манипуляциями.

Наступило 11 августа 1999 года, абсолютно белый, молочный, день, на который предсказательно выпал Конец света. Я билась в истерике возле телефонной трубки, из которой неслись истеричные гудки отбоя Олега Железкова. Истерика не берет ни городов, ни мужчин. Города берет наглость, а мужчин? Я говорила ему, что так у меня уже было, что я устала от повторений – «Это просто невезение», - утешал он, но оставался непреклонным, неуступчивым, занятым во всех смыслах и отношениях. А исчез он, потому что переехал на свою собственную квартиру, на первом этаже хрущёвки, но почти что в центре Москвы, которую подыскал ему один из членов семинара, из «новеньких», Андрей Назаренко, а Мария Ватутина, со своей стороны, помогла по юридической части – откреститься от большой задолженности по коммуналке, оставшейся от прежней хозяйки. Отлично устроился наш Олежка, сделал на новом месте ремонт и взял сожительницей Катю, редакторшу районной газетенки, которую наступившей осенью, наконец, стал приводить на некоторые мероприятия Фестиваля поэзии, первого, международного, многоплощадного, гомонливого, суетливого, многоголосого, многолюдного, безвкусного, но, к счастью, нескучного. Фестиваль организовался, видимо, инициативой культоргов из лужковского, тогда еще, муниципалитета, культоргов во главе с Евгением Бунимовичем, опять же учеником, точнее, участником студии Волгина – куда ни кинь, как говорится, всюду… Или все дороги ведут …

(Продолжение следует)

Последние публикации: 

X
Загрузка