Одно стихотворение Сальваторе Квазимодо

bgcolor="#000000">


Если кто помнит, библиотечка «Эгоиста» открылась в сентябре прошлого года
текстом ферганского гуру Шамшада Абдулаева. Вот и снова мы публикуем один из череды его герменевтических этюдов. Привязанности Абдулаева остаются прежними – герметичные, модернистские артефакты; стиль его тоже не претерпел особенных изменений – медленное медитативное течение текстуальной реки. Так тихо, так проникновенно... Так пронзительно и тонко.



Возвращайся, возвращайся, пожалуйста, к тому, что ты любишь, сделав круг или не сделав круга. Ибо спасение – в возвращении на круги своя.

      	Он пришел не с неба, нет, на бледный,
      	полный морскими травами луг северного сада
      	спрыгнул он вдруг, Ворон,
      	с крутых листьев: не символ
      	в согнутом радугами и дождем лете,
      	Ворон, настолько реальный, как акробат 
      	на трапеции в Тиволи.
      	Легко ломающаяся, изменчивая картина вошла 
      	в день, который в нас 
      	заканчивался и в нас вогнулся
      	каруселями и кругами сильной воды,
      	остатками жарких матросских песен или 
      	следами женщин в портах.
      	Пробил час на самом отдаленном берегу
      	Европы, оцепенелой и сейчас
      	Словно бы ищущей невинности.
      	Ворон был еще счастливым знаком, 
      	похожим на другие, когда 
      	я собственный мир
      	во всех фигурах и границах испробовал
      	и сдерживал крик,
      	чтоб искусить
      	медленное пространство,
      	удивленное, что я тоже смею кричать.
      
      	Может быть: игра, ожидание, жестокость; 
      	однако немного иронии, и все теряется, и свет
      	пугает больше, чем тень. Ведь и ты
      	надеялась на внезапное, неведомое слово.
      	Потом Ворон повернулся,
      	поднял легкие ноги
      	и пропал в воздухе твоих зеленых глаз.
      	Немного иронии,
      	и все потеряно.1
      
      

Жизнь длится для того, чтобы непременно был создан лучезарный ворон,
неуязвимый и нежный, как темные итальянки, пришедшие на лакомую сушу тоже
не с неба. Случившееся настолько достоверно и чисто, что одинаково
непонятно в разных обстоятельствах (почему бы ворону не вымолвить я твой
брат , подражая музилевскому дрозду, сказавшему запросто я твоя мать ?).

Угольно-гибкие крылья стиснули птицу в Апеннинском зазеркалье и подчеркнули
как раз нормальный для интуитивных прозрений ее комфортный размер (таким
образом, кажется, происходит укрупнение дореального в предмете средней
величины), помогая ей замереть (будто она твоя плоть и кровь вне общества
без общения 2) четкой четкостью и впредь не быть архаичным объектом
символического прочтения. Перед нами переход к высшему беззаконию, обычно
прикидывающемуся редким рефлексирующим гаданьем, но на самом деле
испепеляющему всякий авторитетный скепсис. Когда ворон сгибает на крутых
листьях картину дня, наступает конец (стихотворение, очевидно, было
опубликовано в послевоенные сороковые годы, словно бы ищущие невинности)
герметизма, подобно тому, как камера Джузеппе Ротунно, снимающая руку
раненого гарибальдийца в Леопарде, предвосхищает угасание Рисорджименто и
ранний этап декадентской эпохи. Ворон изначально асимметричен, он возникает
внезапно вопреки общей эпической тенденции и всем ее заложникам. В первой
строфе натыкаешься на ослабевший нерв и впрямь устаревшей аналогической
литературы, в которой идиллическая энергетика стирает все остальное своей
непроявленностью: выстраданный рецепт. Во второй вогнутая внутрикадровая
твердь (в ту секунду, когда смолистые перья сжались на луговой траве)
начинает вращаться, усугубляя сбивчивую недвижность созерцаемого существа
внутри воскресшей Европы. В третьей вдогон исторической аллюзии нам
высылают гипнотическую помеху, хотя вроде бы уже прозвучал отказ от
аналогики и поэзии отсутствия, - иррациональную теплоту, лежащую за
пределами сформулированного языка (пантеистический крик, развеивающий
границы и фигуры физического я ). Здесь раздражает лишь одна уступка
художественной условности счастливый знак , рискующий превратиться в
обыденном мозгу в птичий муляж. Но северный сад в устах южанина-сицилийца
содержит вкус метампсихозы и сияющих фрагментов недосягаемых существований:
скромное косноязычие в гуще стильных избранников вдруг удостоено
благоволения цветущей случайности, пробуждающей всю твою гетеросексуальную
и метафизическую тонкость, как если бы исчез рай (то есть пропала нужда в
сплошной ответственности), кроме послушной посюсторонности
средиземноморских мест с их безопасной маргинальностью, и две фигуры, на
сей раз не первородные парии, ворон и его двойник в Лацио, забывший
лицедейство и цирковые пассы в умерщвленной мимике и в искусной застылости,
как бы наследуют почти горнюю обстановку. Поскольку небо небольшое, женщины
словно воспаряют над своими следами, от которых они отдалились по
горизонтали в портах. Птица (как трогательно) поднимает ноги и моет, и в
этом эпизоде не найдешь даже намека на нехватку единственное, что может
помешать въедливая ирония лицемерного читателя, hypocrite lecteur.
Юсуф
Караев перевел это стихотворение в Вене в 1993 году. Я не знаю, в какой
сборник был включен Ворон - в Землю несравненную , в День за днем ? и
это неважно, та как важен восторг, перед которым боги бессильны. На всякий
случай процитируем одного аравийского юношу: Я тот, кто умирает, когда он
любит - насколько меджнунова сентенция прекрасней не менее пронзительного
признания несчастного Нижинского: Я тот, кто умирает, когда его не любят.

Квазимодо нобелевский лауреат, но в сознании восточной элиты он входит
в список авторов второго эшелона, и тут, в инертной сутолоке, писатель,
воспевший ветер в Тиндари, совершенно неизвестен. Тем лучше. Чувствуешь
невероятную польщенность от чтения подобных вещей, избегающих странного
величия некой назревающей литературы и обреченных на забвение. Поэт,
наверно, ощущал полуобморочное блаженство рядом с пасторальной близостью ни
разу прежде не звучавшей безличной интенции, в которой чудесным образом
отсутствуют и объективность (всегда, в любых видах условная, имеющая
допустимые пробелы и пределы), и спонтанные тектонические сдвиги. Ответ,
имитирующий романтическую прямоту, подтверждает глубину неясных вопросов,
поставленных в сугубо визуальной сфере: не с неба, нет (хотя именно
оттуда), бледный луг, морские травы, радуга и дождь, трапеция в Тиволи,
водные карусели и круги, зеленые глаза вечной любовницы каждая деталь
ценна, потому что она внушает иллюзию, что мы, истосковавшиеся по честной
частности, воспринимаем ее целиком, едва ли желая, чтобы иссякла летняя
песнь в прозе повидавшего европейский континент сновидца и нашедшего,
наконец, свой рок и свою дикцию нигде, в простой сцене в романском воздухе.

Все правильно, надо быть толстокожим, дабы выдержать натиск извне
сентиментальной и расчетливой в азиатской версии нивелировки, но почему
тотальность сущего сейчас дышит в квазимодовской атмосфере благодаря
ослепительной онтологической незрелости или все-таки опыту, о котором
литературной теории знать необязательно? Некогда гипотетическая цельность,
в которой кульминация заменяла норму на острие вербального отчаяния, теперь
покоится в свершившемся доверии к бессчетной открытости, где подобное
подобно подобному, в суфийском приключении от восхищения к ворону, к
фатальной единственности, перед которой многообразие мира испытывает
мандраж. И никакого давления, требующего, чтобы вы прозевали главное,
преданную вам всюду краса есть правда из оды греческой вазе, никаких
ожиданий неведомого слова (ведь несбыточное сбылось, и сегодня лучшее вовсе
не то, что не родилось), никаких жестоких игр-препирательств-сомнений
(только Безымянное пока заигрывает с молниеносными предвестиями
нетерпеливых дифтонгов не с неба, нет и т. д.). В тексте нет ставшего
монотонным постмодернистского вампиризма, впитывающего терминологию и
слоящиеся наблюдения других и другого ради красивой и, вероятно, верной
цели: бесстрастности. В этой стихотворной сейсмике уловлен баланс между
фамильярной артикуляцией и естественной в данном случае сакральной
патетикой, и такое произведение мог выдумать, если б он жил в сороковые
годы двадцатого века, творец с аффектно-лирическим вектором, знающий, пока
он пишет четырехстрофную эклогу, corvo, чувственные приметы ясного
пакибытия: лексика мистифицирует нейтральную разговорную речь, но за счет
родовой ручной среды и солнечной влаги вокруг матричных вопросов,
тиволийского акробата без тени, похожей на акробата, черной птицы в
зрительном центре она возвышается над наждачной действительностью в
последний год мировой бойни и калькирует прообраз элегической эманации,
приснившийся поэту, который наносит точные слова на точки, отмеченные
высшими силами. Чем ближе мы к морю, тем меньше голосов и немее ворон (это
уже Эдем), представляющий не столько сердце бессердечья, как джарелловский
зверь, сколько радостный бесконечный финал в нашей личной эсхатологии.
Слегка пассеистский оптимизм в молодой интонации поэмы, смутно обращенный
назад к силуэтам сумеречников и к лирическим шедеврам периода невинности
(Прати, Стекетти), нужен, чтобы создать эффект присутствия и заставить нас
поверить, что призрачность и есть полнейшая подлинность и, в сущности,
иного спасения мы не получим. Ворон сицилийского писателя не
эмблематичная пагуба, сопровождающая западного читателя от балтиморского
мизантропа до мрачной мощи позднего Теда Хьюза, а бесспорное подтверждение
дремлющего в нас витального опьянения. Латинянин минувшего столетия не
контрабандой протаскивает в текст святое мужское лето, но просто видит то,
что видно La divina mimesis пусть в оцепенелой Европе. Как писала
Гюндероде, уже нет ни двух, ни трех, ни тьмы тем, и тело с духом уже не
отделены друг от друга все принадлежит себе , и, как сказала другая
немецкая душа, все проникнуто всем (Гельдерлин), в то время как ворон
импринтинговой искрой врезается в твою память, словно первый крупный план в
Аккатоне, или бешеные бабочки Монтале, или астральный туринский холм
Павезе, или номер 5 на Rue des carmes Унгаретти, или река Арно Марио Луци.
И какое элегантное завершение, упраздняющее умную усмешку, едкое побуждение
причинить ущерб тому, кто вытерпел и окровавленные руки, и молоток с
Голгофы, и плачущих сильных солдат! немного иронии, и все потеряно
типичное свидетельство ангелического зрения упрямого одиночки, заглянувшего
в бездну и сохранившего влечение к утопии. По словам Витторио Серени,
умолчание сегодня вымирает среди бодрых заклятий и орнаментального
витийства это означает, что следует придать голосистость лакунам и
беспамятству, пребывающим постоянно в промедлении. После оказавшихся
безвредной шелухой каверзных и низких крушений кругом царит какая-то легкая
юношеская алогичность. Видимое отныне отнюдь не запредельный чужак и не
удод с пророческим и язвящим хохолком, являющийся из черепа в фосколовских
Гробницах сделалось конкретным, и недавний столь сложный человеческий
язык почиет в своем уклончивом порыве. Жребий мягок и трезв. Зрачки черного
небожителя пьют свет, не будучи им. Гелиофил, тебе вряд ли суждено
остаться замурованным на мертвом острове вдали от всех сердец .3






1 Стихотворение С. Квазимодо Ворон в переводе Юсуфа Караева

2 Из Сен-Жон Перса

3 Цитата из Небесного света Квазимодо

Последние публикации: 

X
Загрузка