Лето господне благоприятно


Глава четырнадцатая

Времена невнятны — не понять, какой башмак придется впору к ночи,
какая книга не выпадет из рук по полудню, какие слова не окажутся
лишенными смысла с утра. Книг много, слов больше, количество фотографий,
«спетого», «сыгранного» и «снятого» не поддается рассудку — тем
не менее, ощущение того, что различия оставили материю речи, не
оставляет мысль, хотя погода сдвинула ледники и повернула теплые
течения к благу. Политики сменили узел на галстуке. Теперь он
широк и отвратителен. Кто, спрашивается, «советует»? Солнце безусловно
и ярко.

Фигуру зимы впору помещать в очередной учебник памяти, как поседевшее
стрекозиное крыло. Лишенная силы, с египетскими венами, из которых
истекло время, она управляет теперь разве что несуразными кукольными
потерями. И то сказать, разве помнит кто под сенью листвы о травмах
шуб или нелепых раздеваниях в ночи? Разумеется, следует дописать
— зрачок исполняется «неутолимым голодом». Что тотчас зачтется
литературе.

Изменения медленны, музыка (неважно, откуда исходит)
ужасает несовпадаемостью. Я говорю о музыке, а не о зрелище.
Так некоторые законы алгебры вполне вероятно могут изменить свое
вечное движение в зависимости от температуры кожи. Не приходится
говорить о любви. Мне жаль, но я не назову ни одного имени, привычного
обиходу. Я также люблю деньги. И, естественно, не питаю приязни
к тем, кто пририсовывает к значению страницы ноли или же капризно
режет ее пополам. Не взирая на лица.

Нетерпение как и встарь — чрезмерно. Сигаретный дым и запах правильного
кофе убивают наповал в точке схода перспективы. Человек немеет,
шарит по карманам, чтобы найти продолжение в вине. Последнее ничего
не меняет. Нет такой книги, которая могла была пережить весну.
Об эту пору страницы нежно умирают, как вирш, посвященный А. Г.

Раковина перемены сезонов раскалывается от эхо, как иной раз голова,
если глянуть окрест. Весеннее раздражение усиливают вороны, не
прекращающие своей ликующей, едва ли не бунинской жизни под окнами.
На рассвете желание купить пневматический пистолет достигает апогея.

Но, спустя противительный союз и двадцать минут утренней езды
на велосипеде среди прошлогоднего бурьяна, расплющенных пластиковых
бутылок, бурых зарослей репейника, бетонных блоков невнятного
назначения и ржавой арматуры, в душе воцаряется покой и умиротворение
неартикулируемого остатка. Я живу в месте, которое в будущем будет
именоваться на карте как «Сон Города». Небо высоко и неуязвимо.
Не приходится говорить о любви. Пыль в парении недвижна, воздух
очевидно осязаем в пересечении преломлений, когда говорят не о
музыке и не о зрелищах. Городской транспорт предстает суммой ожиданий
и метаморфоз в духе Кассирера. М. Б. рассказал о том, как homeless
хоронят друг друга под железнодорожной насыпью. Быть там.

В такой оптике буквы дрожат на грани исчезновения. Подчас думается,
что весна (независимо от лет) искусительна тем, что предстает
прозрачной стеной, к которой безбоязненно движешься, утрачивая
по мере приближения все, что входило в состав не только «жизни»
вообще, но и самого себя — вероятно, в точке проницания этой стены;
— i. e., когда случается уравнение прозрачностей данного времени
года и тебя самого, «происходит» бесшумная точка смерти, которую
также минуешь, не замечая алгебраических наслаждений длительности.
Под Milwaukee в ихних marsh как-то довелось видеть захоронения
до-колумобой эпохи, вообще — «до эпохи».

Они выглядели разительно любовно отреставрированными насыпями
в виде ящериц на добрую сотню метров, или змей. Медицинский ящик
со стеклянной крышкой под одним деревом являл взгляду узор отмытых
кистями костей. Надпись гласила что-то вроде: кости ребенка и
чьи-то еще... «Чтобы не запить, князь до рассвета ушел в Задонск».
Цитата. Возникает вопрос о правомерности измерения времени часами.
Музыка замедляет себя до боли в висках, зримое становится еще
более смехотворным. Где в голове находится точка схождения Чехова
с Faulkner’ом? Когда прозрачность и проницаемость достигают значения
отрицательных величин — кому собственно...— словно вынырнуть —
но чему все же истончаться до веку?... Любовь ужасает несовпадаемостью,
и времена невнятны, и не знаешь про башмак, книгу и утро.

Тогда как весна вновь оттачивает чувство повторяемости, автоматизма.
Как если бы иглой, удерживающей окружность на притяжении циркуля,
пытаться зашить прореху в бархате. Удручающей совмещенности. Возникают
воробьи, наполняя шумом глазное пространство. Главное, ты остаешься
один. Лавина имен не докатывается до тебя. Затем возвращаются
стрижи, изгоняя воробьев, потом понемногу обретают очертания «смутные
желания», все те же, но при рассмотрении — несколько иные, etc.
Лето появляется как бы сзади. Как телефонный звонок в неурочное
время. Благо тем, кто живет на нижних или совершенно верхних этажах.
Не спрашивая ни чьего позволения, я снимаю кавычки с высказывания
«я тебя люблю».

Когда «начинается» лето, оказывается, что оно — давно было. Это
как написано в вирше, посвященном Ане Глазовой — «ты стала
тенью дерева до того, как оно стало»
. Забота о лете означает
заботу о тени, влаге и, прежде всего, об иссушении.

Словно прилив, идущий из-за спины или вверх по артериям к холодной
игле в пурпурном бархате сердце. Предчувствия становятся соломой
на воде и сорным ветром в ушах. Страх сказать невпопад исчезает,
и возможно пьяной рукой вывести непритязательное: «лето
— страна, к которой приближаешься в конце ночи, перешедшей в мелкую
монету необязательного бормотания, если не приходится говорить
о любви, об алгебре, времени и зрелищах»
. Дополнения
составляют несколько томов. Том означает — делимость. В юности
я был воспитан на «а»; атом управлял неделимостью всего. Но я-то
знал! Как испанский король, когда книг много, слов еще больше,
и границы владений переходят в иное измерение.



Глава третья

Каким-то утром позвонила Нина Зархи из «Искусство Кино». Сказала,
что потеряла мой телефон, и если бы не Миша Трофименков, она бы
и не стала. Но, сказала, ее интересует «круг проблем, вопросов,
возможных тем для обсуждения» относительно 60-х, поскольку Бертолуччи
представил «Мечтателей».

Нина сказала:

— Полагаете ли вы, что сегодняшнее ощущение исчерпанности
60-десятничества есть идейный кризис, в том числе кризис романтизма:
в мировоззрении, культуре, повседневности, политике, морали?

Позже пришло письмо с вопросами. Помнится, я на них ответил, но
боюсь, что ответы не особо пришлись теме разговора или социального
опроса, и потому предлагаю их ниже. Как часть композиции о лете
и любви, и когда не понять, какие книги читаешь и что видишь в
целлулоидных глазах, не понимая, какой башмак придет в пору к
ночи.



***

Представим невообразимое. Платона (согласитесь, любимое чтение
на ночь в поезде Петербург—Москва). Круг идей определен — предстоящих,
неизменных и, разумеется, неизбежных; а в это время на пол-оборота
подсматриваем, что там у нашего Аристотеля, где задача каждого
быть счастливым.

Я жил тогда, когда «Sunflower Sutra» Аллена Гинсберга внезапно
исказила мир. City Lights Books, кажется так. Отсюда начинается
этика, точнее, благо. Понятно,
что Орловски украл у него весь архив. Но понятно и другое — фактически
с Ильей Кутиком они собрали деньги на операцию на глазу Сосноре.
Тот тоже помнит времена, но не те. Этика — как стремление к благу.
Что такое благо, пояснять не нужно — всыскуемая температура воздуха,
тело в равновесии между мужским и женским, отношения между людьми,
delicate balance в словах, деньгах, и т. д. Но и согласие между
«совершенством» и тем, что под стать зеркалу, отвечающему снизу,
т. е. от трамвайных путей, помоек, крыс. Где, как раз ближе к
утру, возможно напомнить еще один немаловажный тезис прозаика
И. Канта:

«Государственный строй, основанный на наибольшей человеческой
свободе, согласно законам, благодаря которым свобода каждого совместима
со свободой всех остальных — есть <...> необходимая идея,
которую следует брать за основу при составлении не только конституции
государства, но и всякого отдельного закона».

Вы думаете, они не читали Канта? Мои студенты в Сан-Диего переходили
(предательство) от учителя по Хайдеггеру ко мне, чтобы иметь возможность
задавать вопросы. Много лет спустя.

Но каждый год они там разыгрывают въезд Д. Моррисона в кампус,
на «тех самых» похоронных дрогах. В Берлине ночью под крик фазанов
мы говорили об этом с поэтом В. Кучерявкиным.

Речь о том, кто, собственно, должен быть счастливым. Вопрос не
празден. Как не празден и вопрос:кто означает — кто «я». И что
вовсе не романтизм, но только возможность трезво оценить положение
расхожих положений в уме. Итак, о романтизме. О культуре. Политике.
Морали. Кому нужно? Это была эпоха нео-гностицизма. А тому, кто
против, настучать по рогам.

Оказывается, как подсказывает опыт, обо всем можно говорить от
разных лиц. Лица можно менять. Меняя лица, можно изменять и модусы
высказывания. В 50-х минувшего века можно говорить, к примеру,
«Бога нет», а в 2004 говорить, что он есть. Мало того, можно скромно
настаивать на Его существовании. И бороться за последнее с чегеварой
на груди.. И паче того, преуспевать в том. И лежать, не накрываясь
одеялом, с той и с теми, кто это знает, но более того — с теми,
кто хочет, чтобы ты знал, как они. Так было. И это было лето.

Я говорю к тому, что коль скоро касаемся 60-х, точнее, последнего
периода, нужно забыть о возможности политического маневра, что
бы там ни говорили, а также о лицемерии и слабоумии. И тогда это
будет чистейшей воды политика. Было и страшно — две сумасшедшие
державы грозили испепеляющей войной друг другу. Но было найдено
место, чтобы не говорить, кто твой отец, мать — ты есть, чего
достаточно вполне. «Разве нас мало»? В связи с чем Годар сказал
— да. В то время попы проиграли свое дело. Тогда шум шел к их
ушам, а они были глухие. Но из этих мест можно было возвращаться
к миро-управлению.

То были великие годы. Тогда многое было придумано из сегодня,
от много отказались, а многое оставило их. И меня. «Catcher In
the Ray» развалил советский союз. Райт-Ковалева — вам поклон.
Но и в «Советском Союзе» — поразительно, это тоже отозвалось на
струне какого-то сквозняка. Карта истории красится не только кровью
и нефтью. Обычно в секретных службах исчисляется соотношение поэтов
и сотрудников служб. Кто кого.

Мы не особо жаловали высказывание Эпиктета: «к свободе
один путь — презрение того, что не в нашей власти»
. Все
должно было быть в «нашей» власти. Что означало возвращение. Жирные,
худые, но с зубами по пояс забрали все, и заодно они тогда — сегодня
это кажется совершенной глупостью — забрали право на смерть. Никто
не помнит... Потому мы знали, что без одеяла или с ним, мы обнимается,
поскольку нас никто не ждет нигде. Отверженность и одновременно
признанность, поиск собственной «отцовственности», «материнственности»,
хотя и дети. Тогда казалось, мы знали, что такое ответственность.

Тогда мы впервые отвоевали право на смерть и на Бога. Это было
главным. Лишь только зная ЭТО, можно было понимать, о чем поет
тот или другой, или птица.

Птица не может петь о кризисе. О кризисе говорят люди в удобной
одежде, в хорошем месте, зная, с кем они разделят оставшееся время
премий, и к ним не придет налоговый пристав. Кино не существовало.
Кино, вообще, для дураков. О чем писал Ленин. Он понимал в этом
толк. Было слово, поэзия, была музыка. О, эти странные почти неразличимые
фотографии с берегов Бенгальского залива. Ветер, песчинки на коже,
отстраненность, хлопки ткани на теле, каждый думал, как, найдя
себя, искать другого. Пасмурность.


Дальше нет смысла говорить. Ну... какие-то вопросы и попытки на
них ответить.

Вопрос: Революция закончена — утрата
революционной энергии радикальных воззрений, жажды обновления
привела ли к утрате источника творческой активности, к застою
в искусстве и в жизни?

Ответ: Революция происходит в каждом
вздохе человека, когда он просыпается. Иначе быть не может. Потом
он забывает.

Вопрос: Наше отечественное шестидесятничество
во многом воспринималось следующими поколениями как вредное заблуждение
в возможностях модернизации и гуманизации советской системы (социализм
с человеческим лицом); как фарисейство и прекраснодушие пафоса
неопасной (подцензурной) правды в искусстве; борьбы с властями
и т. п. Оправдан ли этот комплекс оценок «промотавшихся отцов»?

Ответ: Когда я видел из открытых окон
дома на первом этаже утром, как Курехин и Ольга Л. абсолютно голые
бегут к пруду... что я могу сказать? У кого — Окуджава, у кого
— остальное...