Комментарий | 0

Летопись уходящего лета (16)

 
 

 

 

 

В изгнание

 

Великий поэт Овидий долго тешился привольной жизнью и свободой слова в сочинительстве бессмертных любовных стихов. Пока не разгневался великий император Август – и призвал того пред ясны очи, и в горьких словах осыпал его укоризнами... Потому как взбеленились совсем дочки и внучки императора и учредили свободу нравов, начитавшись овидиевой лирики.

Как и опальному поэту выпало мне после учёбы покидать всё тёплое-насиженное и перемещаться наверх, в северные широты. Летние каникулы становились взрослыми отпусками, не более месяца – и всё это ширилось, учащалось и неуклонно сливалось в одно невесёлое целое.

Тихим осенним утром нужно было поспеть на проходящий поезд. А для того поставить будильник на четыре утра – такая, представьте, издевка! Стараясь не слушать родную рассветную тишь, поднимался я с вещами по улице Плавневой не вниз, а наверх – в противную всякой справедливости сторону. На вершину нашего городка, к вокзальчику, где когда-то в детстве я увидел настоящий рабочий паровоз, из последних. Он приближался и пыхтел клубами пара – едва разглядел я за ними колёса с частыми спицами и приводные тяги и шатуны, показавшиеся мне гибкими, как верёвки. Не давши себя хорошо рассмотреть, он быстро и навсегда скрылся, унося с собой отжившую эпоху. И в ту ночь эпоха вновь обгоняла меня, пока во тьме и тиши я плёлся наверх с неохотой и непреклонностью гражданского долга.

Ничего привлекательного не ожидало: вкалывай как начинающий почти задаром, живи, где придётся, меняй один общежитский «аквариум» на другой – вот и всё. И профессия моя ещё не шепнула мне тайно, что именно для неё я и создан! Впрочем, по моим терпеливым и методичным задаткам я мог бы то услышать от многих иных и много лучше оплачиваемых занятий. Но как всем уже ясно, ни разу не думалось мне, что можно здесь выбирать, перебирать и чихать на прежние выборы. Одно лишь тлело в душе: расстаюсь с чем-то трепетно главным – и для чего? Чтобы жить новыми, всё более редкими встречами с ним, выгребать против течения и что-то копить для грядущего – жизни моей, ставшей литературой.

Выйдя за ворота с запасом времени, понуро брёл по крутому подъёму, озирался и всматривался. Внизу за фонарями на нашей улице всё заливала темь, тянулась наверх обрывками черноты на слабо сереющем фоне и вновь заполняла беззвёздную высь. В том тёмном сыром низу я должен был сейчас быть, но почему-то там не был. Безотчётно стараясь что-то скрепить, просветлить внутри у себя, я различал во тьме боковой переулок – он уходил направо, петлял и скрывался – меня осеняло, что замечаю его впервые. За ним опять всё чернело – пропасть в открытый простор – в нём тянулась наклонно вверх цепочка мигающих огоньков. Высоковольтка в прибрежные сёла? – но так эти бусины были созвучны, соцветны тому, что тлело упорно внутри у меня. Они тянулись вместе со мной, словно светили мой путь – такой нежеланный, но верный жизненный курс. Густела темь вокруг и внутри, только эти огни рассыпались в ней знаками прошлых мечтаний – и велели мечтать небывало сильней, хотя бы и неисполнимо.

 

***

Приехал я на чужбину по институтскому распределению и кой-как устроился, держа в уме скорей открепиться, вернуться обратно и пустить время вспять. Этим живя, я выпал из живого бытия и канул в пучину какой-то кажимости. И только по пузырям из пучины виднелось, что кто-то там копошится и силится дышать тем, что дают. Вот один из пузырей – попытка осмыслить новое окружение на привычный идеальный лад. Экспозиция рассказа – но скорей уж городского романса под гитарное щипание...

«На дорожках в парке лежали первые жёлтые и красные листья.  Временами накрапывало, и ветер ворошил, гонял кругами листву – и тогда открывались под ней сухие островки в виде трилистников и медленно таяли с каждой новой упавшей каплей. Небо спустилось, нависло как ватное, простёганное тёмными строчками, одеяло – от него отрывались белёсые клочья, струились дымками и убегали на запад. Вот-вот, казалось, хлынет, как в летнюю пору, когда водопады ещё не достигли земли, но пронзились уже лучами от рваных прорех наверху. Всё гуще летят золотые копья – сквозь лавину ливня и зябкое марево ложатся в снопы, оберемья и раньше воды затопляют разморенный зноем низ. И оттого спешит обратно вода – и вновь парит над землёй, и дрожит в вышине прозрачно-призрачными колоннами...

Но теперь тучи замерли, означая себя только моросью, редкими каплями и неотступной над всем печалью. Многолюдье города шумело по сторонам и не замечало того. Лишь один в нём из всех – навряд ли больше – глядел на эти тающие сухие островки на аллеях и не мог...» (Продолжение запропастилось – да и было ли оно?)

Что же этот один мог такого не мочь? Чего желать в этой жизни, было им давно и прочно усвоено. Но просто взять и вернуться по многим причинам непросто. Родимый дом – он всё же родительский, а не твой. И нужно начать желать что-то поверх обычно желанного. Место, где поначалу я жил на чужбине, не походило на дом и даже на приличную конуру. Наёмная облезлая комнатушка без печки в одной из хибар на магале – бедняцком квартале под снос. Пришёл ноябрь – а я всё ещё просыпался в ней по утрам и изумлённо взирал на выдыхаемый мною пар. Потом пошли общежития, в кои старался я приходить под самую ночь. Понемногу новое это желанное обрело вполне предметный вид и отложилось где-то там на заметку. Я знал, чтó мне нужно, но не настолько ясно, чтобы принимать его как руководящую цель. И вот так туманно я жил и желал – и на работе, среди первых в ней успехов – и в очередях в дешёвых столовых – а после них в тиши городских парков и слишком быстро закрывающихся библиотек – а ещё после в живом и бодром до утра общежитии... И всё больше уяснял, насколько я такой же как все в этом желании, немаловажном даже для любителей скитаться и безмерно общительных.

Свой домашний очаг... – как же его возжечь? Если зарплата легендарных сто двадцать советских рублей, а премиальных как раз хватает чтобы купить новую удочку. Но уточню, что имею в виду. Пускай не особняк, но хоть особая площадь жилья – своя в силу прав не только моральных, но и законных. Уголок для личного бытования – и не «аквариумного», всем досужим наглядного, и не «уплотнённо-консервного», типа шпротов «Золото Балтики». Пускай невеликому, но твои наклонности, в том числе творческие, должно ему поощрять. Окно в нём может быть только одно, но с незаурядным видом, желательно на природу. Вот такой мой житейский минимум – и скажите теперь, что я не такой, как и все!

Отставим квартирные очереди до глубоких седин и всякие серые схемы – что остаётся? Всё то же, о чём уже толковал – терпение, выжидание, неброский, но вполне вероятный удачливый случай. Вдосталь домов с зажжёнными очагами, где такого примерно, как ты, не видя ещё и не зная, косвенно ждут. Ломись в них вежливо, не ломи себе высшую цену. Да, твоя молодость – ценный дар не только тебе. Будь же её достоин, а также скромен и прям, в согласии с пустотой своего кошелька. И оцени как следует тех, кто всё здесь уже пообжил, и дрова к очагу припас – и за это с тебя добавку не просит.

Судилось мне здесь угадать с первого раза – и нет в том заслуги, если внушить себе: «Как бы ни обернулось, и что бы ни захотели другие переиграть, а я добьюсь, чтоб это осталось на всю мою жизнь». Долго ли, коротко ли, сказалась сказка и сделалось дело: нашёл я себя на чужбине, как по щучьему велению, в новом своём месте жительства. В комнате на восьмом этаже окно смотрело на окраины города и просторы за ним. Внизу под окном тянулась не очень людная улица, за ней полоса городского леса, потом ещё немножко строений – и дальше до горизонта уже холмы с виноградниками и перелесками из сосен, клёнов, акаций и орехов. Бегала там и летала всякая божья тварь: фазаны, зайцы, лисы, орлы и легконогие лани. В конце октября лес внизу за окном становился зелёно-жёлто-багряным, похожим на океанское дно среди водорослей и кораллов. Над деревьями пролетали сороки будто рыбки возле подводного рифа – такой же странной, чёрно-белой в полоску, но одобренной естественным отбором расцветки.

Когда всё разрешилось, какое-то время морочился с обменом квартир, переездом с новой семьёй в наш городок, невзирая на препоны – но вскоре дошло, что эти последние я сам же в себе умножаю. И что надо про это забыть – я не знал ещё почему – и остаться здесь на чужбине, а домой наезжать в счастливые отпуска. Уже не возьмусь распутать, что было раньше, а что позже; кто из моих советчиков был правее или левее; чего могло бы не быть, и без чего не могло бы быть ничего в этой жизни – вот прямо теперь, с каждым скрипом пера, становящей литературой.

 

О сложном и неспокойном

 

Но сперва об отвлечённом. По приезду домой, в быстротечных до невесомости днях всё весомей сгущалось внутри: как же вот этой счастливой поре просто так дать и умчаться? Какую найти управу на самое в мире непостижимое: «Вот это только что было – а вот теперь его уже нет»? Меня понемногу приручал к себе и заставлял о себе заботиться тяжеловесный философский зверь по имени «реальность прошлого в памяти». Что он такое и зачем приставлен ко мне, тревожа и подминая по себя многое живое, дельное и понятное? Прожитый в привычных действиях день, – думалось мне, – что в нём за прок? Да, он что-то выносит и откладывает в наше будущее, как волны песок на берегу; он созидает какие-то в жизни опоры и резервы, а также обширные пустыри. Но должен же быть этот день чем-то бытийным – чем-то самим по себе – несмотря что пыхнул вмиг и улетучился? А что может выставить его самим по себе? Только запечатлённые следы памяти – благородные прожилки в косном быту, алмазная крошка в кимберлитовых трубках средь пустой породы – пыльных трущоб сознания. Зарастут ли они всяким непотребьем или вдруг запылают, расцветая наш внутренний мир чем-то вечным, вневременным? Того не предугадать, и всё что можем – быть открытыми настежь к тому запредельному, что нас насквозь разглядело, и оценило, и отмеряло, сколько нетленного блага мы по своей сути достойны. Ведь если приглядеться, красочный этот ушедший памятный мир как-то странно бессобытиен. Нельзя пережить былое счастье как что-то произошедшее и просмотренное – и потому кадр за кадром восстановимое. Не вороши цветастый туман, не норови захватить больше и подробней. Пусть сокровенное наше едва проступает в блеклых провалах памяти, еле видимых отметинах – будто печатях, проставленных усталой секретаршей. И всё что в этих строках в событийном порядке изложено – да будет оно только внешним, мишурным, условным – подобно скачкам пера механического самописца.

 

***

В ту пору была в нашем доме тишина и печаль, болезнь матери. По уже присущей привычке я представлял это всё отвлечённо и поэтически, как в рассказе Эдгара По: появилась и растёт незаметная трещина в стене старого замка, его жильцы бледнеют и чахнут, багровым светом лучится луна, волнуется под стенами озеро и вот-вот сомкнётся над грудой обломков. Что же до прозы жизни, то мать боялась умирать и признавалась мне в том – и я ничего не имел ей сказать утешительного. А что до спасительной деятельности... Развить её бурно, отставить покой, учесть все наличные финансы, занять недостающие, повезти в столицы к светилам, растратить время, силы, достатки, ночевать хоть на вокзалах, живя одним только этим... Так оно должно было быть – да и вправду нередко бывает. Но обычно чем дальше, тем больше всё это грызёт и слепит тебя изнутри. Может быть в этом и всё дело – увидеть былое как бы ослепительным и бывшим вполне в твоей власти? И, чего доброго, сказать себе: «Вот если бы всё возвратилось, я многое мог бы решить по-другому». Не знаю как кто, а я такого себе не скажу. Не привык я быть кем-то кроме себя самого – и возводить преграды всему, как он есть, провинциальному самотёку. Погоревала мать, помучалась несколько времени – был вроде сдвиг к лучшему – оказалось, отсрочка. Уезжая в свой новый дом на чужбине, прощался я с ней и услышал, как оказалось, её последние мне слова. «Да, конечно ещё увидимся... Приедешь к нам снова... пойдёшь на рыбалку...»

Через много лет видишь это всё как бы в перекрестье двух прожекторов. Один свет беспощадно яркий, как божий перст. Другой тусклый, мудрый, примиряющий. Наши память и совесть стареют вместе с нами – и под закат им не в силах уже раскалять нас докрасна, а разве что мелко покалывать. Чем сильнее обжигает первый свет, тем упорней второй его смягчает – словно бы к очевидному «ничего уже не вернёшь» пристраивается вовсе не очевидное «а разве могло быть иначе?» Если ты – это лишь ты, тут как бы нет возражений. Но тривиальность эта что-нибудь значит только если ты не такой, каким должен быть. Иначе и вопрос не поднят, и надобность в памяти и совести отпадает. На что они, если прошлое прошло, исчезло совсем – или выставляет себя холодными, музейно прибранными красотами? Но вопрос, однако же, поднят: и прошлое не прошло, и память и совесть не диковины, а нечто проросшее в нас и то и дело покалывающее, подобно зачаткам наших болезней. Словно протест против самого очевидного: что ты не согласен быть кем-то другим, хотя бы всё вокруг и в тебе вопияло, что как раз такому тебе и недóлжно бы быть!

Ситуация со временем напоминает возрастное восприятие болезни и боли. В молодости боль не вытерпеть: чуть напомнит о себе – и кажется, что внутри засело что-то чуждое, постороннее – и всё что угодно, лишь бы вылечить – выдернуть это чужое, не слушать больной его голос! А приходит пора, и даже странным кажется, если давно не болело что-то внутри. Даёт знать о себе иногда, а то и чаще – но как-то принимаешь это... по-свойски, что ли. «Ну болит немножко – и пусть поболит. Это ведь не чужое, стороннее, а твоё уже и родное – куда тебе от него?» Так и совесть – вместе с нами старея, слабея, потихоньку всё же нас настигает и вцепляется уже намертво.

Вот и сиди, и слушай эту боль как церковное пение – а порою пытайся и вникнуть в слова. Последние слова матери: был ли в них ещё какой-то смысл кроме прямого? Помимо светлого напутствия любимому сыну? То затихнет внутри, то снова колет, щемит. А что же целитель-врач из библейских сказаний? Да он как и ты – от того же самого исцеляется сам.

(продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка