Комментарий | 0

Пьяные ночи призраков. Валентинов День

 
 
 
Утром нашла под подушкой бумажное сердце, красное, как огонь, с каллиграфическими словами: «В День Валентина желаю побед на любовном фронте». Кто положил, гадать не нужно, наверняка, Маменькин Студент. Рубаха-Парень вряд ли писать умеет. На Бабулю рассчитывать тоже не приходится, Животастый Дядяпупс только свой живот лелеет, а Пара молодоженов думает лишь друг о друге. Хочу ли я победить или хочу, чтобы меня победили? Но со мной никто не воюет.
Не люблю сердца. Стилизованное сердечко мне седалище напоминает. На Валентинов день в баре мишени и стрелы. Каждый носит мишень на груди и любой может в него стрелой запустить, если «в десятку» попал – в награду поцелуй. Митрич – самый меткий, нацеловался так, что десны болят.
Ну, и свечи повсюду, всех мастей и оттенков. Красные, розовые, голубые. В стаканах и в подстаканниках, на тарелках, на окнах, к стенам воском приплавлены.
- Романтика! – разводит широченные руки Дог.
- Налейте-ка мне, Цезарина, чашку липового чая! И если есть пирожное «Мадлен» - несите, - улыбается Марсель. Он поздоровел, щеки закруглились, зарумянились, усики так и лоснятся, в глазах – чертики.
Марсель нежный, как жасминовая ветка, хотя нет, запах жасмина раздражил бы его чувствительные ноздри. Он, как молодая листва… Впрочем, аллергия на клейкий сок, на пыльцу и на почки у него тоже присутствует. И перебрав еще несколько доступных мне поэтичных сравнений, подбиваю баланс - выходит, что любые сравнения Марселя с живой природой не уместны.
Подозрения Дога не оправдываются, после того полуобморочного поцелуя между Марселем и Буддой ничего не было.
- Что это вы, - покусывает кончик сигары дядюшка Зигги, - так приободрились, мой юный друг? Никак прошли курс анализа?
- Мой анализ – моя книга. А еще сегодня – мой день! Одно из моих имен – Валентин, так что сегодня я именинник.
- Валентинов День! – бодро вопию и ставлю перед Марселем чашку и десертную тарелку.
            Дядюшка Зигги выхватывает нить разговора из слабеющих пальцев Марселя, затягивается «гаваной», собирает круг слушателей и про любовь сказку сказывает:
- Наша помолвка с Мартой состоялась 17-го июня. И потом я каждый месяц в письмах поздравлял ее с семнадцатым. И мы праздновали это число из месяца в месяц на протяжении всей жизни. Меня обзывали лицемером, говорили, что я проповедую сексуально-раскрепощенные истины, призываю не сдерживать своих желаний, во избежание невроза, а сам живу с одной женщиной, которая является моей женой, матерью моих детей. Мне даже приписывали связь с ее сестрой, потому что не могли поверить в нашу дружбу между мужчиной и женщиной, ставшими родственниками по воле случая. И не могли понять злые языки, что я люблю свою Марту. Не боюсь изменить, не обзываю про себя прелестных пациенток уродливыми дурами, только чтобы отбить свое желание, между приемами не прячусь в уборной для мастурбации. Я люблю свою Марту. Я полюбил ее юной девушкой и любил всю жизнь. И никто, и ничто не сделали с моей любовью. Да, нас заедал быт, да, она гнулась под тяжестью беременностей и родов, да, я мучил ее своей сомнительной славой, своей врачебной практикой, которая оказалась совсем не той, о которой мечтала она. Все было, размолвки, разногласия, ссоры, воздержание от половой жизни. Все. Мы пережили брак сполна. Но каждый раз, когда на календаре светило семнадцатое, я вспоминал, девушку, которую я полюбил раз и навсегда.
- А ты, дядя, антиглобалист! – радостно брякает Митрич. – Не скажешь про тебя, вроде, когда твой сюртук с цепочкой глаза колет. Но ты – наш! Эк, ты загнул про семнадцатое. Правильно, нечего глобалистов конфетами прикармливать, праздник их коммерческого Валентина отмечать. У каждого человека – свой праздник. У каждой пары – своя годовщина. Неча всех под одну гребенку чесать. Даешь, семнадцатое!
- Ах, молодой человек, - качает головой венц, - я ведь про любовь говорил, а не про политику. Видите лишь то, что вам угодно. Впрочем, так поступаем все мы, на то мы и люди. Но не обманывайтесь, настоящая любовь существует, ее не затрешь научными словесами, она есть нечто великое, надмирное. Кто ее не испытал, как говорить о ней может? А не узнать ее – невозможно. Ее узнаешь, как молнию в небе. Как зарево на горизонте. Как ураган. Как потоп. Разве вы не узнали бы Всемирного Потопа, сударь? Или тонули бы, а все себя убеждали, что это лишь дождик накрапывает, через час пройдет? Нет, вы бы замерли перед величием стихии. В себе засомневались бы, а в природе – никогда. Она – мать, она мудрее нас, и то отступает перед настоящей любовью. Поэтому стремитесь к любви, молодой человек. Не бегите от нее, идите ей на встречу. Испытайте блаженство, пока можете, ведь с годами мы черствеем душой и уже не способны на чистые порывы.
            Митрич рукой разгоняет призрак дядюшки Зигги, как надоевший табачный дым. Хохочет, ершится, не хочет правдой слова Зигги признавать. Бравирует скабрезностями, сальными анекдотами сыплет, «волосатики» ржут, и ржач сухариками заедают. И, видно, прогневали кого-то наверху, потому что Агни-Йог внезапно сходит к ним в столпе огня.
- Агни не только разрушитель, но созидатель! – вещает он. «Пузаны» с табуреток чуть перед ним на колени не валятся.– Кто не устрашится огненной стихии, тот пройдет с Космическим огнем. Любовь, прежде всего! Это любовь привлекает Огонь пространства. Кто сказал – любите друг друга, тот был истинным Йогом!
            Может, мои страдания по Будде и есть – любовь? Или всего лишь острый приступ любовной лихорадки, которая проходит к лету, когда начинается сезон отпусков?
 
 
***
Женя бросила Буддейко в День Валентина.
- Новый год – семейный праздник. Единственный семейный праздник, который я уважаю. Но до следующего еще целый год. За год мы с тобой вполне сможем снова сойтись. Но День Валентина – день для любовников.
- Ты что бросаешь меня?
- Нет, сообщаю, что я тебе изменяю.
- И с кем же, позволь узнать?
- А вон с тем громилой. Он - мой любовник, так что адью.
- Какой громила? – вертит головой Будда и, как на забор, натыкается на Дога.
- Дог, скотина, ты, что с моей женой спишь?
У Дога в каждой руке по четыре кружки, полных до краев, с шапками шелестящей пены, поэтому он осторожен:
- Погоди, друг. Дай разобраться.
- А что разбираться? Спишь или нет? – наступает Будда, и готовит кулак.
Дог понимает - не шутки, сгружает пиво на ближайшую поверхность, к кружкам со всех сторон тянутся волосатики, предвкушая смачную драку. Кто-то кричит, что Будда с одного удара Дога свалится, кто-то оптимистично утверждает, что с двух. Но Дог понуро опускает голову, его руки-молоты бездельно висят:
- Ты имеешь полное право набить мне морду. А мне морду не били со второго класса, когда я пятиклассника покалечил. Сломал ему ногу и два ребра. Если набьешь, - будешь прав. Сопротивляться не стану. Виноват.
- Что значит «сопротивляться не стану»? – воинственно, на разогреве скачет Будда, заламывая носки своих обожаемых крокодиловых туфель. – Какой интерес тогда тебя бить? Давай, готовься…
- Да я же тебя перешибу, - сокрушается Дог. – Я, такому как ты, однажды хребет сломал об колено. Взял его, поднял в воздух, об колено приложил… Еще в «скорой» и в «ментовке» все удивлялись.
- Посмотрим, кто кого! – раззадоривает себе Буддейко, настраивал на боевой лад, «волосатики» его поддерживают, «пузаны», как всегда, безразлично смотрят сквозь стены, но и им было ясно – шансов у Будды никаких, победить он может разве что силой духа.
- Да, понятно кого… Я лучше и руку на тебя поднимать не буду. От греха… Еще убью. Я в драке себя не помню.
            Какой бар без драки? Сколько себя помню, на моих глазах дерутся: из-за выпивки, из-за счета, ну, кому оплачивать, за последнюю понюшку «клевера», за то, что чужое место занял или потому что чужак и без приглашения лезешь, но, чтобы из-за женщин – никогда. В баре все мужики – братья и не поделить могут только пивную кружку. Даже обидно, что редкий случай, а дерутся не из-за тебя.
            Жена Буддейко подходит, кивает на хорохорящихся мужиков:
- Видала?! Мой-то готов любому башку свинтить, - и не понятно, о ком это она, о Доге или о Буддейко. – Давай малыш, коньячку плесни мне столетнего и на счет мужа запиши, он у нас богатенький.
Ага, так и не сказал Будда, что его уволили, и с деньгами напряг. Выходит, бросили его не из-за денег. Достаю бутылку «Арарата» - восемь лет, как одна копеечка. Обворачиваю салфеткой и наливаю в бокал для бренди.
- Ого! – веселится Женя. – Думала, в полотенце только вино в фильмах наливают. Сервис, вашу мать. Что-то парни долго задираются, когда же зачистка будет? – глотает коньяк одним духом. – Е-е-е, как на «Арарат»-то похож, а будут еще выеживаться, глупые французы. Рецептура, префектура… Наш «Арарат» без всяких закидонов за столетний коньяк сойдет.
            Она облизывает губы:
- Из Владика я родом. А видишь, куда забралась? На край света. И ничего он со мной сделать не сможет, какой родилась, такой и умру, - неожиданно зло шипит она  и стискивает бокал до хруста. – Не нужно мне его спасение. Все бабы продажные сволочи. Кто за деньги, а кто за еду и за тряпки. А кто не продается, ишачит всю жизнь. Кто плохо продается или расчет неверный, стонет под кучей ребятишек. -  Меня жалеешь? Себя пожалей, – криво ухмыляется Женя, поднося новый бокал ко рту.
- Не жалею я тебя, - из-за нее мужики дерутся, а я жалеть ее буду, - смех.
- А не жалеешь, так не спрашивай. Не лезь в душу. Что у вас у всех здешних манера такая, в душу лезть? А если нет души у человека? Ведь ему и признаться стыдно, что ее нет. И он из себя строит. Хоть и пусто внутри него, а знаешь, как пустота болит… посильнее пальца, и синяки на ней остаются, рыхлые, навечно.
 
 
***
Сил нет, будто, кто их выпил. Дела же, собаки, обсели со всех сторон и рвут на части. Нужно выбираться с острова. Спускаться в метро. Хуже всего в метро. Будь моя воля, никогда бы не ездила в метро. Но надо договариваться с поставщиками, решать ворох проблем с бумажками. Даже если тебя не существует, тебе не избежать бумажной волокиты. Но стоит мне спуститься в метро, мои глаза, как крючки, цепляют людей из толпы.
Эти люди. Люди в сером и синем. Люди, привязанные к мобильным телефонам, читалкам, планшетам. У людей бесстыжие ноги, жадные руки и косящие в чужую собственность глаза. Дама читает книгу, опустив очки – крылья бабочки – себе под нос, и ее губы прикрыты гигантским прозрачным бантом в синей пластиковой окантовке. Старик-мышка с ушами-выростами из щек, четыре морщины, как белые клавиши рояля, между бровей. Девица в красной куртке, в огненной, кричащей шапке с бутылкой апельсинового шейка, открыла тут же, полезла бородатая пена, она прихлопнула бутылку рукой, стряхнула пальцы и сделала большой глоток. А вот дядечка, которому снится эротический сон. Он стонет, вытягивает губы дудочкой-поцелуечкой. А у этого мужика ногти, как жуки, глянцевито-бело-розовые насекомые спинки. Под каждым ногтем капля свалявшейся грязи, как глаз. И он шевелит пальцами-существами с глазами, и меня это пугает.
Стоит проехаться в метро, как в бар приливной волной приносит еще больше несчастных. И вот уже сидят за стойкой и столами и эта, с увеличительным бантом на губах, и тот, с глазастыми пальцами, и сонный эротоман кряхтит в кружку. Все, кто попался на мою удочку. Не имею ничего против, бизнес идет, Дог счастлив, пиво влет расходится. А то ведь открытой бочку можно держать не больше недели, потом выливать приходится. Мне выливать еще ни разу не доводилось. Так что же я? Ведь они не одни приходят, на каждого, как минимум, один призрак полагается: родственники, друзья, родители, дети. Каждый приходит со своей зыбкой компанией. Люди побудут и уйдут, а призраки останутся. Будут вздыхать у стойки, толпиться под потолком, шелестеть саванами и разгонять дым по углам. Вернуть их обратно лишь тот, кто вызывал, может. Но они не хотят их возвращать, ведь такое чудо, что встретились. Казалось, смерть – это навсегда, оказалось, на время. По идее призраки сами развеиваться должны, если их владелец уходит. Но тоже не хотят, потому как на том свете и поговорить не с кем, а здесь у них – общество.
Люди обрастают людьми, как ветвь - листьями. Ну, а я, как осина, которая вдруг покрылась иголками, вместо родной листвы. И ничего нельзя сделать, никак не исправить, ни подкормкой, ни прививками. И хочется, чтобы поскорее за мной прилетел этот, с черными крыльями. Пусть он сделает свое дело, уничтожит меня, мутанта, неведомого науке, восстановит справедливость естественного отбора. Не родятся осины с иглами, и быть их не должно. А если появляются, то нужно их пилить и пни выкорчевывать, чтобы не плодились.
Мама всегда говорила: «Настоящее волшебство проще всего за шарлатанством спрятать». Поэтому держала салон черной магии, зарегистрированный как «центр психолого-эзотерических консультаций». Этих сказочных шалманчиков или гранитных мавзолеев, смотря по размерам эго хозяина, по всему городу – россыпь. Антураж – хрустальные шары и самоцветы, жабы в клетках, сушеные грызуны с потолка свисают, черным полотном стены затянуты, резные шкатулки, черепа, бычьи головы. И никто вреда не наносит, пользы сильной тоже не случается, так, больше для маскарада и прибыли. И почему он к нам пришел?
            Помню, как появился на пороге некто. В темноте трудно было разобрать. Звякнули подвески-колокольчики, и он прошел в салон. Администратором я тогда у мамы сидела. Говорю ему:
- Подождите.
А он:
- Что ж, могу еще подождать, - и садится на низкий диван, ставит рядом длинный футляр, как от бас-гитары, черный плащ до пола свешивается и в опущенной руке – маска горгульи.
«Музыкант, - думаю я. – Панк-рок. Магический фольклор. Или что там сейчас исполняют? Пришел о карьере своей справиться. Или из интереса». Многие к нам из интереса ходят, потом небылицы друзьям рассказывают. «А может, лечиться. От наркомании или алкоголизма». Тоже многие ходят, лечатся. Правда, ни то, ни другое магическим воздействием не вылечишь. Заменить можно. Наркотики – на творчество, алкоголизм – на любовь.
            Лицо у гостя, как застывшая лава. Даже черты не сразу разберешь. Словно оплыла кожа от времени. Сидит очень прямо, не шелохнется. Пригласила его в залу войти. Поднялся тоже прямо, как манекен. Прошел, футляр с собой захватил. Ладно, - думаю, - любимый инструмент, работы гитарного Страдивари. А сама глазок в стене приоткрыла – спицей когда-то провертела в гипсокартоне, смотрю, как он вести себя будет. Многие на сеансах странно себя ведут. Кто охает, кто кричит, кто по полу катается, дрожит, пот бисерный катится. Не просто судьбу в руки принимать.
            А он сел за стол:
- Карты, - говорит, будто повелевает. Хмыкаю: хозяин нашелся, сейчас мама ему задаст. Но она карты безропотно достает, даже суетливо немного, руки за все цепляются, за бархат мешка, в котором карты хранятся, за тесемки, узел не сразу поддается, и карты листопадом на стол проливаются – плохой знак. В жизни такого не бывало, чтобы карты маму не слушались. Собирает их, как цыплят, и предлагает ему четыре из колоды вытянуть.
            И тогда я вижу его руку – съеденная, сваренная в кислоте, кожа надорванная, в ожогах и фиолетовых трупных пятнах. Мерзкая рука. По спине, вдоль позвоночника начинают маршировать солдаты нехорошего предчувствия. Не бывает таких людей. И у людей таких рук не бывает. А он тянет карты, сам переворачивает и выкладывает их перед мамой, будто не она ему гадает, а он ей судьбу предсказывает. И карты сам называет:
- Смерть, Башня, Суд и…, - одну карту кладет к себе, рубашкой вверх. – Время Смерти пришло, рухнула Башня, впереди Страшный Суд, - зачитывает он невидимую телеграмму.
- За что? – читаю по ее губам беззвучный вопрос.
- Нельзя менять мир.
- Даже если людям больно?
- Особенно, если так. Каждый несет свою боль и вместе с ней переплывает реку. И подходит к престолу, держа свою боль в руках, как дар. Посмотри, - протягивает он ей свои искореженные руки, - сколько боли. Через боль возносишься. Через нее чины обретаешь.
- Нет, - качает головой мама. – Нет. Никому не пожелаю боли. Всегда снимала, всегда отводила.
- А на кого перекладывала? – и голос у него, вкрадчивый, ледяной, до самого сердца пробирает.
Мама опускает голову, длинные волосы живой шторой закрывают глаза:
- Ни на кого.
- Ты страдание из мира забирала. Нельзя так поступать. Страданием душа утончается.
- Не выдерживает человеческая душа страданий – рвется.
- Тебе что за печаль? Из обрывков старых душ соткут новые.
- Вот и все мы потом такие, сшитые из лоскутов, кривые, неправильные, - повышает голос мама. И черный собеседник откидывается к спинке стула. – И болезни оттого у людей, что они собрать себя, понять себя не могут. Боятся внутрь заглянуть, потому что искромсаны все от рождения. Наказываете за волшебство, а за черное зло поощряете?
- Зло само себя съест, а волшебство расцвести может. К злу привычка у людей есть, а добро для них непонятно и раздражает.
- У дочери моей нет способностей, отец у нее – обычный человек. Нет на ней этого проклятья, - частит, как в горячке мама. – Не тронь ее. – Но гость молчит. - Последнюю карту покажи, - сухими губами просит она.
И он выкладывает последнюю – белую карту. Воздух дрожит над его рукой, колеблются клочья кожи, встают дыбом, как намагниченные:
- Ты пряталась долго. Много дурмана сожгла. Дурной глаз отводила. Сквозь ядовитый дым твое лицо мне узнать было сложно. Долго я искал. Но если Ангел Смерти отправляется в дорогу, он находит жертву. Это как меч, занесенный над головой, вечно его держать не возможно, он опуститься, лишь по руке пройдет дрожь, - и он приложил к лицу маску горгульи, и она приросла, будто она и была его истинным лицом.
            А дальше случилось то, что снится мне во снах.  И то, что предстоит пережить, ведь уходя, неся легкую ношу на руке, под полой плаща, он коснулся моей груди пальцем, прижег ее нездешним огнем, поставил метку:
- У каждой ведьмы – свой инквизитор. Твой отныне в пути.
 
(Продолжение следует)
 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка