Вечность, Борхес, математика
В сборнике Х. Л. Борхеса «История вечности» есть три эссе, не только близких по тематике и взаимному расположению в книге, но и содержательно перетекающих друг в друга: заглавие первого из них такое же, как и у сборника, второе и третье же называются соответственно «Учение о циклах» и «Циклическое время». Всех их объединяет концепция бесконечно длящегося воспроизведения во времени (которое, по заверениям упомянутого в той же книге Плотина, есть то, моделью и прообразом чего является вечность) некоего первичного образца или конечного набора образцов нашей действительности. Борхес делит их на несколько видов. Платон и платоники зовут их эйдосами, исходящими из надбытийного Единого. Схоласты отождествляют их с формами всех вещей в разуме Бога — universalia ante rem. Ницше делает крутой поворот к досократикам и говорит, в духе Демокрита, об исчерпаемом количестве всевозможных перестановок атомов, перестановок, с неизбежностью повторяющихся, если время бесконечно.
Все три взгляда так или иначе постулируют недоступное непосредственному восприятию (и даже не вполне уморзимое) бытие, как бы задающее, наподобие некой относительно гибкой схемы, существование реальных вещей и развертывание событий во времени. И хотя сам Борхес не делает подобного обобщения, думаю, вполне можно утверждать, не вступая в спор с автором, что во всех трех (а не только в первых двух) случаях это таинственное, непроницаемое бытие и есть то, что называется вечностью.
Впрочем, зваться рыцарем и заслуживать этого звания не одно и то же.
В каждой из вечностей Борхес находит то, что заставляет в ней усомниться, что приуменьшает ее надбытийное достоинство.
Вневременное платоников оказывается умопомрачительно скудным в сравнении с явленным нам миром и, кроме того, обладает отнюдь не большей отчетливостью. В самом деле: можем ли мы сказать, что Львиность — вещь более определенная, чем лев? Или что Гривастость существует независимо от Львиности? Такая вечность, призванная быть основой времени, едва ли сама находит внятное обоснование.
Богословы Запада, напротив, отмечает Борхес, наделяют свою вечность противоположным пороком: мир universaliae предстает заполненным до отказа совершенно конкретными прообразами всех когда-либо бывших, существующих, будущих и даже только возможных в прошлом, не осуществившихся сейчас и лишь предположительно осуществимых в будущем вещей. Любая попытка упорядочить это идеальное месиво и объяснить исходя из него реальную цепочку событий или осуществление тех, а не иных из мириадов возможных вещей, упирается в проблему божественной воли, стремясь решить которую мы либо срываемся в бесконечную глубину апофатической бездны, либо подсовываем сами себе под видом ответа удобную, но ровным счетом ничего не проясняющую догматику. Не говоря уже о том, что стремление соединить многое в едином, повлекло тысячелетия до сих пор не разрешенных богословских споров. Примером тому — многообразие догматик и ересей, связанных с пониманием Троицы.
Наконец, к платонической вечности недоумения и схоластической вечности головной боли добавляется ужас ницшеанской комбинаторики. Ницше, в отличие от своих предшественников, избирает намного более ясное основание для своей теории, по его временам, почти научное, но в собственно «математической», комбинаторной части этой концепции, Заратустра, как считает автор «Истории вечности», спотыкается о теорию множеств. В качестве альтернативы-противоядия ницшеанской цикличности Борхес приводит понятие бесконечных множеств. Говоря простым языком, их особенность в том, что любое из них содержит в себе сколько угодно подмножеств, в которых тоже бесконечно много элементов. Одним из таких множеств принято считать точки пространства (разумеется, не с большим основанием, чем Ницше полагал, что число атомов конечно). Это множество не просто бесконечно, но еще и континуально, то есть между любыми его сколь угодно близкими точками мы всегда можем отыскать еще одну. Если так, замечает Борхес, то число комбинаций атомов (сколько бы ни было последних) тоже может быть бесконечным по числу возможных положений в пространстве, а значит, ни одна комбинация никогда не повторится.
И здесь начинается самое интересное. Разумеется, спорить с кем бы то ни было об определении вечности, о возможности чего бы то ни было вообще вечного — дело (дурного) вкуса. Спор имеет смысл только тогда, когда хотя бы одна из сторон — не отрицаю, что возможно и обе, — может быть удостоверена (именно так) в своей правоте.
Я только хочу показать, что идея континуума порождает еще как минимум бесконечность изящных и так же мало имеющих отношение к математике образов вечности.
Для начала оставим Заратустру играться с атомами, и поступим по-платоновски, поместив Вечное и Единое вне времени. Но куда именно? Если считать время бесконечной (с обеих сторон) прямой (а прямая — простейший континуум), то вечность вполне можно расположить сразу в обеих бесконечностях справа и слева, а за начало координат взять наш текущий момент. Однако это еще не совсем тот образ, который нам нужен. Не вдаваясь в технические подробности, заметим, что, с точки зрения математика, прямая эквивалентна окружности, из которой удалили одну-единственную точку. Эта точка соединяет в себе те самые две бесконечности, о которых сказано выше. Действительно, попасть в нее невозможно, просто потому что в окружности ее нет, и, двигаясь к ней, мы будем лишь бесконечно перебирать все более близкие к ней точки, но никогда не окажемся в ней самой. В то же время она служит как бы начальным и конечным пунктом нашего времени. Старый добрый Уроборос закусывает бесконечно удаленной пастью бесконечно удаленный хвост. И вот перед нами и платонический космос, и все множество моментов времени — точек, подобных одному единственному моменту не-времени — тоже точке, и некое обещание вечного возращения в совпадении начала и конца.
Начав так, остановиться трудно, ведь плоскость — тоже континуум, и топология говорит нам, что нет различия между плоскостью и сферой без одной точки. Принцип построения тот же, но теперь мы можем обогатить наш пифагорейско-неоплатонический образ еще и богословской трактовкой. Сфера, в отличие, от окружности имеет еще одно измерение. И если первое служило нам для определения временной близости к Вечному, то почему бы не допустить, что второе — к радости покойных гностиков и ересиархов-платоников — обозначает уровень эманации Единого, где нам довелось очутиться? Это тем более естественно, что Плотин между исходной полнотой бытия Единого и нашим падшим множеством материальных вещей полагал именно континуум промежуточных состояний, бесконечно мало различных между собой при бесконечной близости по степени эманации. Кроме прочего, таким образом, можно получить и любопытную иллюстрацию гностической максимы «Что вверху подобно тому, что внизу» и своеобразную жутковатую теодицею, ведь принципиальной разницы между положительной и отрицательной координатой, очевидно, нет. И вот наша вселенная терзается в метафизических метаниях на проколотой сфере, колеблясь вблизи оси времени, стремящегося замкнуться, приближающаяся к Единому, удаляясь от него, и удаляясь, когда приближается, но всегда оставаясь бесконечно далекой... И снова сливаются в одном и Платон, и схоласты, и незадачливый комбинаторик с персидским именем в немецкой транскрипции. Стоит ли говорить о том, что количество измерений можно увеличивать и увеличивать так же бесконечно? Можно учесть все пространственные положения, все возможные внутренние мотивы, все углы столкновения атомов, все степени добродетели и греха...
Выводы, на которые может навести нас эта вгоняющая в трепет индукция, наверное, так же бесконечны, не менее произвольны и так же далеки от настоящей математики и физики. И так же, как и перечисленные выше построения философов и теологов, увы, ущербна в силу этой своей произвольности.
Впрочем, как я уже сказал, моя цель была только в том, чтобы показать, как еще чисто математическое понятие может стать поводом для метафизических построений и пищей для жутковатой философской поэтики.
Трудно представить, какие захватывающие конструкции можно было бы получить, заставив Ницше заниматься теорией случайных блужданий, платоников — исчислением бесконечно малых, а томистов и августинианцев — раскраской графов. Тем не менее, единственная ценность этой заметки, как, думаю, и любых подобных экспериментов, — ценность интересного интеллектуального упражнения.
Остается только поинтересоваться: что сказал бы обо всех этих вечностях сам Борхес? Возможно, в некоторой бесконечно удаленной вариации нашей реальности на многомерной сфере, в одном из ненайденных томов Вавилонской библиотеки, его уже спросили об этом. Надеюсь, он оценил шутку.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы