Комментарий | 0

Уроборос (21)

 

Записки от дачной скуки, приключившейся однажды в июне

 

 

 

 
Двадцать шестой день
 
Если кто-то считает, что в России мало красоты, а в Европе ее много, тот просто олух и олухом останется. Если он считает, что в России мало культуры, а в Европе ее много, то он осел и ослом останется. Если он считает, что где-то есть свобода, а где-то ее нет, – он болван, которым и останется до скончания дней. Как говаривал Линь-цзы, "если вы любите священное и презираете обыденное, вы носитесь по волнам рождений и смертей". Почему так происходит? "Не замечая собственной головы, вы ищите другую голову, будучи не в силах остановиться".
 
Понятно, что этическая составляющая (будучи тайной основой всякого содержания человеческих жизненных форм) мешает полной свободе игры эстетических сил. Время от времени художники распоясываются в этих играх до сущего опьяненья, а иногда до дьяволиады, доводя свое искусство до филиграннейших па и экзотичнейших прихотей субъектности. Так возникают эпохи "подъема искусства", сигнализирующие о внутреннем распаде матрицы человека и хаосе в его внутреннем хозяйстве. Как, например, сегодня. Чтобы выздороветь, человеку приходится возвращаться из эстетического загула, из художественного пьянства в состояние естественного равновесия, в состояние между духовной трезвостью и духовным опьянением, то есть в этику мерцаний, где различия между эгосамостями снимаются, и на первый план выходит сама природа внутри человека, сам простор сознания в его целомудренном покое.
 
Почему мир неотвратимо соскользнул в торговлю вещами и телами? Потому что он утратил связь с тонкими телами, с аурой вещей и прилип к сущему, к силуэту, схемам и плоти вещей, предметов (пред-метов), к их функциям и к авантюрам своих владений ими. Чтобы прилипнуть к чувственной мякоти вещей, вполне всегда готовых, необходимо было забыть бытийное их измерение. Ибо невозможны два одновременных серьезных внимания. Корень вещей уходит в невыразимую истину, но никак не в красоту, сущность которой социальна.
         Есть "зов Бытия", зов Бога. Он ищет нас.
         Какими смыслами, каким содержанием может поэт наполнить строки своих стихов по воле своих прихотей? Содержание и смысл исчезновенны в мире рациональной интеллектуализации. Смысл мира, смысл жизни исходит исключительно из центра бытия, из центра сакральной креации.
        
Чеслав Милош прав: мир не спасти, можно спасти лишь свою деревушку. Вот почему все старания, направленные на крупномасштабность, тщетны. В том числе старания художников "творить для всего мира". Это грубая ошибка. Творить ты можешь для двоих-троих близких тебе людей.
 
Подлую сущность "нового человека" у Витольда Гомбровича Чеслав Милош выразил так: «Все взаимоотношения этой абсолютно одинокой монады сводятся к тому, чтобы быть за счет уменьшения бытия других». Кстати, этот фашистский закон ярче всего виден при взгляде на наши творческие и властные элиты. Не участвуют в схватке только естественно-простые люди (то есть не воображающие себя сложными и умными и не завидующие таковым) да святые (тоже не ведающие о своей святости, впрочем всегда условной).
 
Величайшее благо, которое может сделать человек человеку (и этнос этносу), – не лезть ни в его дела, ни на его территорию, ни в его душу. Человеку (тем более этносу) не нужны ни ненависть, ни любовь других людей. Ему достаточно внерефлексивного, "доопытного" уважения. А любовь он осуществит сам, не загружая ею никого.
 
Интеллектуал (трактующий мир как рационально постижимую данность) склонен к позитивистскому созерцанию: мир расположен вовне, так же как и Бог. Есть и прямо противоположное мнение. Но вероятнее всего, что Бог не вовне и не внутри, а в том третьем измерении, где дихотомия снята, ибо смехотворна.
 
О какой религиозности нашей интеллигенции можно говорить, если она еще со времен Чаадаева и Герцена (впрочем, гораздо раньше) вся сплошь европеизирована, то есть атеистична до корней. Это прекрасно видели и Достоевский, и Толстой и потому, не сговариваясь, видели надежду в лице православных русских мужиков и баб. На Западе и у нас над этим посмеялись. И напрасно. Когда бы наша интеллигенция (вкупе с аристократией) не сдала русского мужика интернациональному бандитскому сброду, история двадцатого века пошла бы совсем иначе.
         И в сущности из-за чего была идеализация европеизма? Из-за форменной чепухи, из-за жалких ремков, из-за всё той же жвачки, джинсов, джаза и бордельных варьете, а на внешне-пропагандистском уровне: "прекрасные дороги, наука, искусства".
         Лев Толстой: "Дороги – для чего, для ехать – куда и зачем?" А наука? А искусства?
 
Что вообще означает "полная откровенность"?  А "полная искренность"? Важна ли она кому-то кроме самого субъекта? Но почему она абсолютно важна ему самому и достижима ли она, тем более если он знает, что будет идти и плыть в полнейшем одиночестве до самого конца эксперимента?
 
Двоедушие поляков вроде бы понятно. А наши элиты? Бегство из изнасилованной, разоренной, превращенной в гетто страны – вещь вполне естественная для безрелигиозного сознания. В этом смысле двоедушие – факт истории, а не намеренного предательства. Хотя кто когда кого предавал супротив собственной выгоды? С одной стороны отвращение и страх удушья, с другой – острое нежелание стать приживалом.
 
Все бегства с родины неизменно оправдывались тем, что это будто бы бегство в поисках духовной родины. Но что есть дух? Разве он тождествен культуре, её плотности или "изысканности"?
 
Непостижимо, как поэт может ратовать за устранение государственных границ и за уничтожение этносов посредством смешения их в единую кашу в одном громадном мировом котле. Ведь поэт – это тот, кто тончайше чувствует оттенки особенного, своеобычного, неповторимо хрупкого, постигаемого с очень близкого расстояния (иногда напротив: с бесконечно удаленного, космического, из предистории), когда око в око, когда речка уникальна, ибо ты знаешь ее с детства во всех подробностях. Когда же ты видишь пейзажи с расстояний их соцерцания в эстетических рамках, все они сливаются в череду единообразных картинок или символов. Душа пейзажа улетает при первой же эстетической его оценке. В любимой женщине любят ту красоту, которую никто не увидит извне.
         Я думаю, поэзия по своей сути есть детище земли именно в таком вот подробном, "с близкого расстояния" душевном общении, а не результат неких "духовных практик". Дух как экспликация асфальтовой культуры – пародия на дух, нечто неживое, нечто измышляемое.
 
Тоска по культуре, по ее бесконечному утонченью и одновременно слоистой мощи, влеченье к ней, страстное и неотвратимое, я думаю, есть эрзац, заполняющий зияющую рану в душе человека. Из нее было вырвано некое истинное измерение духа, дававшее полную гармонию, где никакого противостояния естественно-природному не существовало.
 
Человек, обретший Покой, то есть Бога, не сдвинется с места. В вечных странствиях, в вечной беготне те, кто обречены на беспокойство; они нервозны, ибо живут вне тени Древа жизни. Они бессознательно ищут, но их поиск ложен, ибо направлен вовне. Они ищут в обычаях чужих стран, в книгах: в их безсчетии. Они бегут и бегут. Именно от Него, от великого Покоя. Св. Августин: "Не знает покоя сердце наше, пока не успокоится в Тебе".
 
От того, как мы смотрим на вещи, зависят сами вещи. Взгляд негодяя делает мерзкими и рощу, и озеро. Взгляд духовного существа делает убогий пейзаж райским. В этом тайна и природы, и первореальности.
 
Он стеснялся себя всякого: и такого как есть сейчас, и такого, каким ему хотелось в данный момент быть; любое положение, в котором он реально находился, казалось ему в высшей степени уязвимым. Хотя он и не понимал, чего он должен стыдиться и чего конкретно он в данный момент стыдится...
 
Зависть к этой или другой судьбе отвлекает тебя от твоей судьбы, которая одна только и обладает вещей и насущной силой, способной противостоять призракам сюжетно выстроенных, как отструганных, судеб чужих. Ведь и разобраться в этих судьбах только и возможно, исходя из кода тех лабиринтных блужданий, которые ты должен в полной мере принять и претворить. Твоя судьба безфабульна, ибо она обладает множеством (бесконечным множеством!) фабул сразу. И сюжет твоей жизни – это разомкнутая система касаний, замыканий и новых несоприкосновенностей, это могучий хаос неосуществленностей, жаждущих глубочайшего и абсолютного удовлетворения. А ты предлагаешь им фабулу – пошлую игрушечную имитацию удовлетворенности, убогую попытку самообмана, подмену движущегося статикой манекена...
 
 
День двадцать седьмой
        
Пребывание души на Земле подпольно, незаконно, контрабандно. Хотя, возможно, только ради нее и существует Космос. Космос роскошеством и многообилием чувственных сопряжений, пирамидами эстетики отвлекает внимание алчных и глупых от мистической алхимии, где микроны значат больше, чем сонмы технологических галактик. Даже в лучших земных стихах, романах и симфониях значимы не пышные фасады орнаментов, не строительные леса интеллектуалистики и эстетики. Люди клюют на отвлекающие маневры, аплодируя демоническому. Набоков в финале своих романов стоит растерянный и облитый холодным дождем. "А что я хотел сказать?" "А есть ли что-то, что можно сказать, кроме филологических фехтований Кончеева и Годунова-Чердынцева, где они пытаются быть умнейшими за счет дара присутствия при празднествах языка?
 
Малларме хотел сказать, что стихи состоят из чувственности слов, из словесной эротики. Подобно тому, как из чувственности красок, из их эротики возникают картины. Это конечно так. По факту. По факту численной доминанты. Но не по факту той поэзии и той живописи, что трогает меня. Что мне до общих мнений? До пресловутой "корректности". Ведь я живу наедине с конкретным существом. Поэзия и живопись обращены в одном случае – "к современникам", к "общественному мнению", но в другом – к страннику. Чувственность слов, чувственность красок – да. Но бог мой, как далеки бывают друг от друга слои этой чувственности. Шершавое карканье вороны – разве не чувственно? А печаль старого сарая? А пронзающий апокалипсис капели? А лодка с пробитым дном у весеннего берега? А обезумевший от пронзившей его догадки старик, застрявший у поленницы? А горе мира, падающее на кого-то с грохотом разбившегося на куски колокола? А тут еще щелканье пастушьего кнута и мелодия полой дудочки из камышиных зарослей. Как это всё скучно вне зова чистого эроса. Скучно ужасом бессмыслицы.
 
Как снисходителен, почти нежен был Рильке, определяя корень неудач человека и его вечной хромоты. Касснер, имевший с поэтом долгие задушевные, не для печати, беседы: «Человек был для Рильке чем-то, что остановилось между мухой (или пчелой, или пусть даже птицей со всем её счастьем) и ангелом. Вот почему человек "приблизителен", неточен». Какое отсутствие раздраженности или нападок или отвращения! Не грехопадение, не бездна вины и соответственно тупик и отчаяние, а остановка, по неизвестной причине. Человек в силу этой остановки в развитии стал шаток, колебателен, ни-в-чем-не-уверен, у него потеряна целеполагающая энергия. Он перестал двигаться по направлению к ангелу в себе. И теперь его швыряет в громадном диапазоне. Человек "приблизителен", он никогда не есть кто-то вполне конкретный или что-то вполне конкретное, четко очерченное. Человек стал аморфен, утратив движение по направлению к своей вершине: то есть к чистоте отказа от хаотического своеволия. Ибо святость это не атрофия желаний, а пространство кроткого могущества в понимании и в действии. Ангел у Рильке живет "одновременно" в трех временных объемах: прошлое для него так же бытийно-в-сейчас, как и будущее. Тайна Рильке в том, что он ощущал ангельские возможности у человека, однако ничуть их не преувеличивал. Ибо бóльшая часть людей – это мухи или пчелы, в лучшем случае птицы. Но беда не в этом, а в том, что муха внезапно начинает самоощущать себя взбесившимся быком, а потом кротом или свиньей. Это субстанция, непредсказуемая для самой себя. В этом трагизм и нескончаемая драма. С человеком нельзя иметь дело, - так может сказать любое существо извне. Поэтому Рильке говорил, что люди не столько порочны, сколько испорчены и попорчены трещинами, царапинами, выбоинами и сколками. Все эти изъяны оптической сферы надо лечить.
 
Если по искренности, то человеку следовало бы вести счет не "новым впечатлениям", а своим предательствам. Так бы он много быстрее дошел до самой сути.
 
Мудрый взращивает чистоту восприятия и избегает суждений.
 
Чем отвратительнее будет этот мир, чем несноснее будут условия здесь проживания, тем скорее и мощнее возникнет у сравнительно многих желание "достичь другого берега", уйти из сансары в мир без рождений-и-смертей. Чем соблазнительнее (комфортабельней, "веселее", интереснее и т.д.) условия внешней человеческой тусовки, тем дальше выходит человек (в силу элементарного соблазна) в плоскость внешнего из своего внутреннего универсума, из центра своего изначального сердца, которое и является подлинным центром универсума. Без пинка под зад бóльшая часть нас не стронется с места, всё будет цепляться за желания, испускаемые телом и его слугами – эмоциями. Ведь замутнены не столько даже наш ум и сознание, сколько именно ментальное сердце, вывернувшее наизнанку подлинный образ универсума. В любом случае, хотим мы этого или не хотим, но нам придется заново научиться жить во внутреннем космосе и там обретать свободу. В истории таких эпизодов немало. В конце концов внешняя свобода всегда иллюзия. Прорвавшиеся в не-ум это моментально постигали. Тем более, что провидение ставит каждого из нас именно "на своё место".
 
Есть вселенная дословного, несказáнного, непроявленного, то что можно назвать миром плеромы. То, что мы оттуда изгнаны, вовсе не значит, что мы должны забыть о его существовании. Напротив. Ужасно как раз наше двухсотпроцентное внимание к проявленному и полное невнимание к непроявленному, к великой Целости. Это забвение Истока сокрушительно действует на всю психоритмику нашей жизни. (Восточное сознание отнюдь не случайно крайне внимательно к частице "не": недеяние, "истинный будда есть не-будда" и т.д., и т.д). Все наши критерии и ориентиры оказываются смещены от центра к периферии самого алчного и сиюминутного прагматизма.
         В этом главная причина того, что все критерии нашего нынешнего искусства ложны.
 
Настоящего поэта, композитора, настоящий пейзаж, настоящего человека аплодисменты оскорбляют. В этом смысле я вполне понимаю Глена Гульда и вполне на его стороне, когда он выражает свою решительную негацию по отношению к зрительному залу, где собираются ныне люди, отнюдь не вслушивающиеся в то, ради чего играет настоящий музыкант-поэт.
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка