Комментарий | 0

Уроборос (16)

 
 
Записки от дачной скуки, приключившейся однажды в июне

 

 

 
 
 
Девятнадцатый день
 
 
 
– Знал ли ты женщину, которая мечтала бы забеременеть от бога?  О нет, только не рассказывай мне о юных лицемерках из католических приходов. Я имею в виду настоящих женщин, способных смотреть в лицо, а не кидаться за очередной модной экзотикой.
– Но разве бог – это мужчина? Разве он не качество нас самих, которое непрерывно от нас ускользает? Разве он не качество процесса, который морочит нам голову?
– Неужели богу интересно морочить нам голову?
– Ты бы начал с того, чтобы следить за богами; послушай, как они проникновенно щебечут и молчат в каждой бутылке и склянке, в каждом колоске и в каждой сороке. Понаблюдай за тем, как непостижимо терпеливо сносят они свое плененье.
– Неужели и сам Господь тоже в плену?
– Но разве мы можем представить другого Бога? Разве мы можем представить чистый дух? Разве мы можем представить себе что-то не антропоморфное? Неужели ты думаешь, что сорока видит сороку так же, как мы, а стрекоза – стрекозу? Оставь надежду познать мир – ты, сюда входящий. Мы даны сами себе в тысячах зеркал, и нам не выйти из этого лабиринта.
 
Он снова пришел ко мне, хотя и возбужденный, но трезвый.
– Я не помню того, что я знаю.  Я забываю свои личины и лики. Мне не узнать того, что я узнал и запомнил. Я отделен от себя почти непроницаемой пеленой. Вьюгой, пургой, метелью, смогом, туманом. Это и есть одиночество. Никогда не быть богом. Бог помнит всю свою память, все свои превращенья и самообманы, бог – это не количество энергии, а качество её, качество жизни, процесса, почти вырывающегося из колеса иллюзорности, из нескончаемого кинематографа. Что проку в моих рожденьях, если я никогда не возрождаюсь. Если я всегда в полупробужденьи. Если она заперта в кошачьем взгляде. Много ли я узнаю, заглядывая под каждый куст, вжимаясь в каждые уста? Как пуст изустности искус. Всего лишь музыка – слова и сочетанья рук и кожи встречной шелест.
         Взбешённость – вот что стоит между людьми искусства, между человеком искусства (искушаемым) и человеком шляющимся, шалтай-болтайным, мутно-никаким: восхождение бесов, беснование возмущенных непроницаемостью – ни зги. Одиночество во все концы. Никуда не доскакать. Заселяй Марс и канитель будет нескончаема. Но до себя не долететь никому. Слишком близко. Сила прыжка выбрасывает тебя неимоверно далеко, и возврат становится почти невозможен. Взбешённость слишком велика, чтобы перестать искать пути в никуда. Потому остается комната и исход из нее. Божество не страшится исхода и не ищет его, ибо проживает нигде. Ты же поселен в комнате, названной мирозданием. Куда исход? С кем ты разговариваешь по ночам, если тебя нет?
 
На этот раз он говорил со мной так, будто меня нет рядом или будто я его сын, которому он не успел что-то сказать.
– Что значит "путь"? Иди или не иди – суть разве изменится? Все только и заняты беготней, все только и делают, что торят себе путь наверх. К власти, конечно, к сиятельным ценностям, к богам. Все торят себе пути. Разве сегодня философствуют не ради всемирного успеха? Разве кто-то живет в тишайшем самосозерцании? Если так, то он не сообщит никому ни фонемы. Но к чему тогда толпы болтунов, неимоверно красочных и красноречивых. Впавший в аскетизм не плотского порядка разве сообщит кому о своих опытах? Преодолеть "я" разве значит навязать его каждому углу и каждому студенту? Разве это значит захлебнуться этим "я" и вообразить себя до самых кишок мессией, комиссаром ничтожеств? Научившись презирать человеческую "мразь", бесконечную череду "неудач природы", как сможешь ты уважать полководца этих полчищ, кому воздаются королевские почести? Вот почему, мой мальчик, столь тих и всегда неузнан чайный путь, не трогающийся с места. Нет аскета в своем отечестве. Нет перемен в том, кто к ним стремится.
 
Нет ничего нелепее, чем когда европейские философы начинают философствовать о чань. Втаскивают в воду свои интеллектуальные решетчатые бочки и тянут-потянут, а то вдруг берутся за рыболовные сети, а то хватаются за саки. Чань именно то, что скользит и ускользает подобно воде.
 
 
 
День двадцатый
 
 
Евро-американцы получили в своё время дзэн-буддизм, то есть японскую, сугубо эстетическую вариацию. А собственно чань их не коснулся. Но чань – это ни в коем случае не эстетика, не изящные позы самураев, не любования красивой сосной или падающими лепестками сакуры, не Хиросигэ, и не Хокусай, и даже не Мацумэ Басё. Не тонкие афоризмы Кавабаты о сияющих стаканах и бело-синем снеге, не парадоксы Акутагавы, не преднамеренные, пошедшие в рекламу чайные церемонии. Чань – суровая, абсолютно асоциальная аскетика, искусство той отрешенности, что создает отдельное измерение, параллельный мир. То горный край не для слабаков, не для туристов, не для жаждущих покрасоваться или прославиться.
 
Ницшевское "Бог умер" и "безбожие" чань – абсолютно не схожи. В чань признается существование чего-то безмерно большего, чем Бог. Вот почему это неназываемо. Чань против любого опредмечивания, против любых попыток встать над сущим, а тем более над бытиём. Ницше же как раз, называя любые разговоры о Боге пустым анахронизмом, называет также и всякие серьезные разговоры о человеке тоже анахронизмом, призывая человечество к новой цели – к сверхчеловеку. Ницше был первым, кто четко и внятно подвел фундамент под трансгуманизм.
 
В чань вкушение неназываемо-божественного происходит непрерывно, поэтому разговор о сакральном бессмыслен. Розанов констатировал, что не питаясь Богом, мы и секунды не проживем. Потому-то он и был чаньцем, хотя казался балагуром и эксцентриком, а кое-кому просто ловким малым, гениальным гедонистом.
 
Нирвана  на санскрите: nirdvandva, что в буквальном переводе означает свободу от удвоения, от двойственности. Чань – один из вариантов нирваны при жизни, нирваны обыденного жизненного опыта.
 
Равно и сравнения реально-внесловесного опыта чань  со словесностью Ницше нелепы. Вот последний: «Что вреднее всякого порока? – Деятельное сострадание ко всем неудачникам и слабакам...» Да это же типичный трансгуманизм, которому век двадцатый следовал неуклонно. Ни капельки реального сострадания. (Надо иметь в виду, что в графе "неудачники и слабаки" и вся природа).  Или одна из речей Заратустры: «Вперед! Ввысь! Вы, высшие люди! Только теперь гора Человека-Будущего мучится в родах. Бог умер: теперь хотим мы – чтобы жил Сверхчеловек». Бога убили именно затем, чтобы его место заняли субъекты с высочайшей волей-к-власти, сами назначившие себя в сверхчеловеки, в "знатные". Монстры бессовестности. Именно потому "удачливые" и "сильные". По-русски говоря: выродки.
 
Омраченные бегут в столицы, в наибольшую энергетическую густоту/плотность в поисках витамина любви к себе, пусть он будет даже эрзацем. Просветленные не нуждаются в человеческой любви, ибо наполнены этим витамином, потому им вполне хорошо и в сельском домике или в избушке, которая для них "совершенно объективно" краше любого дворца.
 
Эксплуатируя природный талант, можно отсидеться в гениях, не произведя за всю жизнь даже самой крошечной духовной работы.
 
Еще одна, более онтологическая, причина неотвратимой демоничности искусства в том, что духовная жизнь неизобразима и не зрелищна. Душа недосягаема для попыток пластического её выявления. "Добродетель скучна". Душа являет себя только там, где нет деления на "артистов" и "зрителей", на "исполнителей" и "слушателей". А вот порок бесконечно живописен. Путей и тропинок порока неисчислимое множество, с приключениями, сюжетами и изворотами. Духовный путь значительно более единообразен, а для своего индивидуального выявления, а тем более пластического живописания требует сочетания абсолютно недюжинных и порой контрастных дарований. Такие вестники являются раз в столетие. Вероятно, о них можно сказать словами Фридриха Шлегеля: «Существуют писатели, пьющие Абсолют как воду; и книги, в которых даже собаки имеют отношение к бесконечному». Здесь щепотка романтической иронии, впрочем, самая малая.
 
Совершенно не случайно божье дитя по имени Новалис мечтал о написании такого романа, который был бы одновременно романом его собственной приватно-экзистенциальной жизни. Реализация принципа магического идеализма. (Вне идеализма нет художника). «Не излишне ли писать более одного романа, если художник за это время не стал новым человеком?» – замечание того же Фридриха Шлегеля, с которым Новалис был абсолютно согласен.
 
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка