Комментарий | 0

Куй, куй чобиток. Философия тела в романе Л.Н. Толстого «Анна Каренина» (9)

 

Вот размышление Анны в начале романа, но конец всего уже ясно предопределен: «Она знала вперед, что помощь религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для нее весь смысл жизни». (Часть третья, Гл. XV) Поразительная, казалось бы, мысль для Анны, во всяком случае, для Анны светской дамы, Анны-любовницы. Но с этой мысли и начинается настоящая духовная биография человека. Переформулируем эту мысль Толстого более жестко: помощь религии возможна только при условии отречения от жизни. Изречение становится однозначным: нельзя двигаться к Богу, не теряя сознательно, не жертвуя собой и жизнью ради Него. Истинно говорю вам: если зерно, падши в землю, не умрет, останется бесплодным. Семя, принесшее себя в жертву, принесет много плода.

Как возможно примирение моего «я» с Богом? Как возможно примирение Бога со мной? Как возможно сосуществование частного и целого? Это огромный вопрос, и Анна его решает правильно. Не думаю, что это крайний вывод экстравагантного исследователя. Школьное литературоведение, конечно, уверено в несчастной судьбе Анны, но я ее вижу по-иному и считаю закономерной для всякого идущего человека. Самоубийство ли это или постепенное угасание в скиту, в монашеской келье, в молитве, над писанием книги, богословского трактата, –  не имеет значения. Важен разрыв с миром проекций, который мы называем жизнью, и постепенное вовлечение потока этих проекций обратно, к своему источнику, в сознание. Понятое таким образом  самоотречение не так болезненно для человека и примиряет его с жизнью и Богом. По существу, требование самосовершенствования –  это требование в себе упадка материи ради возрождения себя в духе. Пойдите и проповедуйте это в публичных домах, на полях сражений, на пир, ломящийся от снеди. Если вас там не поймут, утрите слезы и идите своим путем. Но ведь жизнь и есть эта бесконечная битва со снедью тел, одинокого среди одиноких, и рассчитывать на другое среди тел не приходится. Обратно, в себя, к себе, –  в занимающееся, как заря, угасание плоти. Увядание «я» разжиревшего в мире иллюзий, –  требование не только религии, но и всякой строгой этики, исполняемой индивидуумом последовательно и без страха. Нельзя оставаться в мире и исполнять похоть тела и оставаться при этом нравственным и верующим человеком. И даже еще определеннее –  нельзя спастись, спасая свое «я».

Всю свою внутреннюю жизнь эмоции, мысли, мечты Анна и Вронский принесли в жертву телу, подчинили телу, оно было преобладающим смыслом во всяком их поступке, поэтому потерпело поражение.

1) Разрубленное поездом тело простолюдина в начале романа предвещает это поражение.

2) Переломленный хребет Фру-Фру и ее смерть от пули хозяина как аллегория безнадежных отношений Анны и Вронского вторит этой гибели.

3) Рожденная от этой связи дочь Анны, не нужная ни ей, ни ему, словно символ случайности материи, –  еще одно подтверждение.

4) Неудавшееся самоубийство Вронского как попытка избавиться от неразрешимого противоречия духа и тела –  словно дышит в затылок всем иллюзиям тела.

5) Нравственные метания Анны, Вронского и Каренина, стремящихся избежать поражения тела в продолжение всего романа, –  новое подтверждение сказанного.

6) И, наконец, изрубленное колесами поезда тело Анны в конце как закономерный итог заблуждений тела.

7) Отправившийся в эпилоге на войну Вронский завершит это поражение тела на поле боя своей смертью (так мне представляется этот ненаписанный финал).

8) Крах счастливых и кажущихся гармоничными отношений Кити и Лёвина оставлен за скобками, он еще впереди, зло их тел еще не созрело; об этом недвусмысленно намекают многие эпизоды романа, прежде всего, стремительная влюбленность Лёвина в Анну и ее понимание, что она неизбежно обольстит его. Ненависть Кити к Анне довершит дело.

Вся тридцать первая, последняя глава Седьмой части романа, описана как кульминация этой борьбы духа и тела и убывание материи из жизни и сознания Анны. Иллюзия материи тает у читателя на глазах, сгущаясь в безобразие и зло.

«Раздался звонок, прошли какие-то молодые мужчины, уродливые, наглые и торопливые и вместе внимательные к тому впечатлению, которое они производили; прошел и Петр через залу в своей ливрее и штиблетах, с тупым животным лицом, и подошел к ней, чтобы проводить ее до вагона. Шумные мужчины затихли, когда она проходила мимо их по платформе, и один что-то шепнул об ней другому, разумеется что-нибудь гадкое. Она поднялась на высокую ступеньку и села одна в купе на пружинный испачканный, когда-то белый диван. Мешок, вздрогнув на пружинах, улегся. Петр с дурацкой улыбкой приподнял у окна в знак прощания свою шляпу с галуном, наглый кондуктор захлопнул дверь и щеколду. Дама, уродливая, с турнюром (Анна мысленно раздела эту женщину и ужаснулась на ее безобразие), и девочка, ненатурально смеясь, пробежали внизу».

««Девочка –  и та изуродована и кривляется», –  подумала Анна. Чтобы не видать никого, она быстро встала и села к противоположному окну в пустом вагоне. Испачканный уродливый мужик в фуражке, из-под которой торчали спутанные волосы, прошел мимо этого окна, нагибаясь к колесам вагона. «Что-то знакомое в этом безобразном мужике», –  подумала Анна. И, вспомнив свой сон, она, дрожа от страха, отошла к противоположной двери. Кондуктор отворял дверь, впуская мужа с женой.

–  Вам выйти угодно?

Анна не ответила. Кондуктор и входившие не заметили под вуалем ужаса на ее лице. Она вернулась в свой угол и села. Чета села с противоположной стороны, внимательно, но скрытно оглядывая ее платье». «Они говорили, притворяясь, глупости, только для того, чтобы она слышала. Анна ясно видела, как они надоели друг другу и как ненавидят друг друга. И нельзя было не ненавидеть таких жалких уродов».

И вот, иллюзия безобразной материи отъезжает в небытие и в то же время подсказывает выход Анне: «Послышался второй звонок и вслед за ним продвиженье багажа, шум, крик и смех. Анне было так ясно, что никому нечему было радоваться, что этот смех раздражил ее до боли, и ей хотелось заткнуть уши, чтобы не слыхать его. Наконец прозвенел третий звонок, раздался свисток, визг паровика: рванулась цепь, и муж перекрестился. «Интересно бы спросить у него, что он подразумевает под этим», –  с злобой взглянув на него, подумала Анна. Она смотрела мимо дамы в окно на точно как будто катившихся назад людей, провожавших поезд и стоявших на платформе. Равномерно вздрагивая на стычках рельсов, вагон, в котором сидела Анна, прокатился мимо платформы, каменной стены, диска, мимо других вагонов; колеса плавнее и маслянее, с легким звоном зазвучали но рельсам, окно осветилось ярким вечерним солнцем, и ветерок заиграл занавеской. Анна забыла о своих соседях в вагоне и, на легкой качке езды вдыхая в себя свежий воздух, опять стала думать.

«Да, на чем я остановилась? На том, что я не могу придумать положения, в котором жизнь не была бы мученьем, что все мы созданы затем, чтобы мучаться, и что мы все знаем это и все придумываем средства, как бы обмануть себя. А когда видишь правду, что же делать?»

–  На то дан человеку разум, чтоб избавиться от того, что его беспокоит, –  сказала по-французски дама, очевидно довольная своею фразой и гримасничая языком.

Эти слова как будто ответили на мысль Анны.

 «Избавиться от того, что беспокоит», –  повторяла Анна. И, взглянув на краснощекого мужа и худую жену, она поняла, что болезненная жена считает себя непонятою женщиной и муж обманывает ее и поддерживает в ней это мнение о себе. Анна как будто видела их историю и все закоулки их души, перенеся свет на них. Но интересного тут ничего не было, и она продолжала свою мысль.

 «Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтоб избавиться; стало быть, надо избавиться. Отчего же не потушить свечу, когда смотреть больше нечего, когда гадко смотреть на все это? Но как? Зачем этот кондуктор пробежал по жердочке, зачем они кричат, эти молодые люди в том вагоне? Зачем они говорят, зачем они смеются? Все неправда, все ложь, все обман, все зло!..»

Поскольку Анна жила в теле, она боится смерти в теле. Но избавиться нужно от того, что беспокоит –  тела.

Умереть в теле –  значит умереть с последней мыслью о теле, в страдании тела. В мыслях о земном, плотском и заботах о нем. В надежде на тело, в обиде и уповании тела. Так многие и умирают.

Умереть вне тела, значит попытаться оставить его еще до исхода, бросить все заботы о нем и о том, что принадлежит ему. Оказывается, ему принадлежит очень много. Почти все из того, что мы называем «разумом» и «душой», и «духом» –  тоже его. Достаточно сказать, что границы духа определяет тело. Но не беспредельность.

Как человек умирает, так он и жил. Как он жил, так и умирает. Из ста глупых лет, всех дней, прожитых в отчаянии вожделения, не составишь одной разумной жизни. Смерть –  последняя правда, которую уже не превратишь в ложь. Потому что она более всех других земных достояний принадлежит нам, прикровенна нам. Никому не удастся обмануть ее ни мужеством, ни мудростью, ни святостью, ни святотатством.

Она говорит нами, но после нас, поэтому ее улики неопровержимы. Она смотрит на нас глазами Божественного Закона, оставившего в теле человеческий закон.

В целом, борьба человеческого и божественного закона в человеке –  это борьба между его телом и духом; интересы человеческого закона представляет и осуществляет тело, а устремления божественного закона осуществляются высшим разумом, духом.

Анна колеблется, она не достигла равновесия тела и духа. Равновесие обоих возможно только при безусловном подчинении телесности высшим началам, человеческого закона божественному закону. Она отвергла божественный закон. Но и не приняла человеческий. Поэтому не узнает равновесия смерти.

«Когда поезд подошел к станции, Анна вышла в толпе других пассажиров и, как от прокаженных, сторонясь от них, остановилась на платформе, стараясь вспомнить, зачем она сюда приехала и что намерена была делать. Все, что ей казалось возможно прежде, теперь так трудно было сообразить, особенно в шумящей толпе всех этих безобразных людей, не оставлявших ее в покое. То артельщики подбегали к ней, предлагая ей свои услуги, то молодые люди, стуча каблуками по доскам платформы и громко разговаривая, оглядывали ее, то встречные сторонились не в ту сторону».

Нет исхода. Всюду обман материи и тел и тел, обманывающих друг друга. Анна, вдруг спохватившись, еще до колес, но уже вне жизни, сторонится материи как чумы, как вселенского безобразия телесного. Дальше опять какое-то двоение вещества, колебание иллюзии, снова ее попытка вытащить себя наверх, в самое себя –  Анну и иллюзию –  какой-то потусторонний призывный голос Вронского, остающегося там, в кишащем жизнью зле. Он где-то совсем рядом, снова мучает ее непониманием, близостью к другому, не ее телу, нравственным тупостью, безобразным телесным совершенством, но она больше не поддастся ему. ««Нет, я не дам тебе мучать себя», –  подумала она, обращаясь с угрозой не к нему, не к самой себе, а к тому, кто заставлял ее мучаться, и пошла по платформе мимо станции».

Это все, произошел окончательный разрыв с иллюзией –  именно с последним обманом того, что он, дух, может быть связан с каким-то отдельным человеком, его телом, его чувством, его любовью, предметом, вещью. «Уродливый», «безобразный», «наглый», «похотливый», «грязный», «прокаженный» –  этими и подобными им словами, повторенными множество раз, Анна прощается с миром. Нагое безобразие женщины, случайной спутницы, которую Анна мысленно раздела, сопровождает ее уход. Это финальное ощущение ее жизни, завершающий опыт по эту сторону. Скудное многообразие мира свелось к одному, чужому телу. Анна уже безлика и безлична, раскалена до газообразного состояния уходящей иллюзии, и поэтому обращается с угрозой ни к кому, а чему, к мировому порядку, к несправедливости воплощения вообще: нет, я не дам больше мучить себя тебе, майя. И последний раз земная мука схатывает ее за подол, сознает самое себя в Анне.

«Две горничные, ходившие по платформе, загнули назад головы, глядя на нее, что-то соображая вслух о ее туалете: «Настоящие», –  сказали они о кружеве, которое было на ней. Молодые люди не оставляли ее в покое. Они опять, заглядывая ей в лицо и со смехом крича что-то ненатуральным голосом, прошли мимо. Начальник станции, проходя, спросил, едет ли она. Мальчик, продавец квасу, не спускал с нее глаз. «Боже мой, куда мне?» –  все дальше и дальше уходя по платформе, думала она, У конца она остановилась. Дамы и дети, встретившие господина в очках и громко смеявшиеся и говорившие, замолкли, оглядывая ее, когда она поравнялась с ними. Она ускорила шаг и отошла от них к краю платформы. Подходил товарный поезд. Платформа затряслась, и ей показалось, что она едет опять.

И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо ее проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами и ту минуту, когда середина эта будет против нее.

«Туда! –  говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы, –  туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя».

Она хотела упасть под поравнявшийся с ней серединою первый вагон. Но красный мешочек, который она стала снимать с руки, задержал ее, и было уже поздно: середина миновала ее. Надо было ждать следующего вагона. Чувство, подобное тому, которое она испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило ее, и она перекрестилась. Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее все, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колес подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колесами поравнялась с нею, она откинула красный мешочек и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. «Где я? Что я делаю? Зачем?» Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину. «Господи, прости мне все!» –  проговорила она, чувствуя невозможность борьбы. Мужичок, приговаривая что-то, работал над железом. И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла».

Для меня это самые значительные страницы романа, а может, и всего Толстого.

Еще раз: я прочитал этот роман как историю расставания человека с телом, с иллюзией плоти и материи и как самоопределение в страдании его измученного духа. Освобождение духа из-под гнета материи. Как все значительно и трагично в этих последних словах Толстого о истории тела человека. Две горничные, приставшие к ней взглядом, не к ней, а к ее нелепым кружевам, –  «настоящие» –  словно голос какого-то потустороннего мира, –  ей, находящейся уже по ту, истинную сторону. Все, что она оставляет в этом мире –  обман; и как последняя, бессильная насмешка этого мира –  кружева, узор, пена, рябь майи на смыкающейся поверхности обмана. То, что в последнем миге сознания что-то, кто-то, может признать в этой жизни настоящим, в особенности, какую-то тряпку из ниток, наполовину состоящую из пустоты, –  уже одного этого довольно, чтобы оставить мир без сожалений, чтобы к нему не было пощады. Кружева пустоты, резьба ничто, причудливое сплетение пассов фокусника в мелькании иллюзии. Вуаль майи, и под ней ужас пустоты, которого она раньше не замечала. И чье-то последнее, преследующее ее на тот свет вожделение, которое будет намотано вместе с нею на колеса, как внутренности. Как приковано все тело мира, вся сила обмана, к ее уходящей жизни, словно Анна воплощает в себе всю трагедию духа, его панический побег из цепей. Мальчик, продавец квасу, длит эту иллюзию, забыв о себе. Не отрывает от нее глаз, словно сам уже сомневается в своей жизни. Квас и кружева, сумятица голосов и жестов, издевательский салют мира над ее уходом, и праздная похоть бессмысленных чужих тел, сопровождающая ее в небытие. Фальшивый смех, мятущиеся звуки, гром тишины, железо.

Раздавленный человек в начале романа, связавший ее кровью с Вронским, переломившим ей хребет, –  как источник, как причина ее гибели, –  вживую является ей вместе с ее мукой и мучителем. Глазомер точно определяет исток и безысходность этого страдания и безошибочно решает: выхода нет. В середину, туда, меж ним и колесами. Какая может быть жалость у поезда, Бога?

Красный мешочек, задержавший ее, как живая тварь, словно испуганный ребенок на руках утопленницы. И потрясающий гений крестного знамения, оживляющий в памяти молодость, детство, всю ее прошлую, доколесную жизнь. Светлые радости первого причастия тела, зеленого луга, смеха, колокольчиков –  но она не спускала глаз с надвигающегося конца. Господи, спаси и сохрани. Знамение как последнее припоминание тела жизни, святой жест памяти.

И утопленница уже последним усилием сознания выбрасывающая орущего ребенка из-под воды –  как последнюю надежду, как прощение. На коленях благодаря тело за все и прося у него за все прощения. И невозможность борьбы, которую почувствовала она, как главное ощущение жизни –  борьбы с Богом. С железными колесами судьбы.

Страшный говорливый мужичок работает над железом. Куй-куй чобиток, подай баба молоток. Не подашь мне молотка, не подкую чобитка. Мужичонка кует железную сеть майи, женщина помогает ему. Освещающая тьму свеча, при которой Анна читала всю длинную и горестную книгу своей жизни гаснет, но в то же время, вспыхивая последним светом, освещает ей все то, что прежде скрывалось от нее во мраке.

Ослепительно последнее явление тьмы жизни, превращающей себя в свет.

Но за гробом борьба света и тьмы продолжится. Анна успела это последнее схватить своим последним сознанием.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка