Комментарий | 0

«Недоносок» Е. Боратынского и «Дао Дэ Цзин» как прообразы произведений В. Набокова

 
 
 
 
 
Многие персонажи Набокова кажутся не от мира сего, находясь в состоянии, близком к сомнамбулическому, пребывая в двуемирии, что вызывает изумление окружающих, стремящихся жить как все, рационально. Даже такие на первый взгляд наделенные традиционным разумом персонажи, как Мартын из романа «Подвиг» и Фёдор Годунов-Чердынцев из «Дара», совершают в конце произведений поступки, намекающие на их «безумие» и роковую погруженность в личные грезы. Мартын отправляется в Советскую Россию отомстить большевикам, а Фёдор из-за рассеянности оказывается с возлюбленной перед закрытой дверью квартиры с уютной обстановкой. Такое бегство от материи или утрата чувства окружающей реальности отнюдь не случайно. Цинциннат из «приглашения на казнь» – явный дух-«недоносок», не проявленный полностью в материи, если следовать стихотворение Евгения Боратынского «Недоносок» (1835), посвященного бесплотному духу, посещающему человека и представляющему его иное «я», связанное с заочными мирами. Оно находится в ряду других минорных стихотворений Евгения Боратынского из сборника «Сумерки» (1842): «Последний поэт», «Приметы», «Ну что вы, дни! Юдольный мир явленья / Свои не изменит!», «Осень» и другие. Это иное «я», подобное искажённому отражения гения, вестника, наделено способностью пророчества и чувством горнего мира, образуется от болезненного слияния души с духом. Поэт наблюдает их противоречия на личном примере, становясь героем строк. В финале стихотворения его голос сливается с авторским голосом. Можно предположить, что «Недоносок» это мятежный дух, не способный оживить материю.
 
Я из племени духов,
Но не житель Эмпирея
И едва до облаков
Возлетев, паду слабея.
Как мне быть – я мал и плох;
Знаю: рай за их волнами,
И ношусь, крылатый вздох,
Меж землёй и небесами.
……………………………………
 
Но ненастье заревёт
И до облак, свод небесный
Омрачивших, вознесёт
Прах земной и лист древесный:
Бедный дух! ничтожный дух!
Дуновенье роковое
Вьёт, крутит меня как пух,
Мчит под небо громовое.
………………………………………………………………….
 
Смутно слышу я порой
Клич враждующих народов,
Поселян беспечных вой
Под грозой их переходов,
Гром войны и крик страстей,
Плач недужного младенца…
Слёзы льются из очей:
Жаль земного поселенца!
 
Изнывающий тоской,
Я мечусь в полях небесных
Надо мной и подо мной
Беспредельных — скорби тесных!
В тучу кроюсь я, и в ней
Мчуся, чужд земного края,
Страшный глас людских скорбей
Гласом бури заглушая.
 
Мир я вижу как во мгле;
Арф небесных отголосок
Слабо слышу… На земле
Оживил я недоносок.
Отбыл он без бытия;
Роковая скоротечность!
В тягость роскошь мне твоя,
О бессмысленная вечность!
<1835>
 
Ода Державина «Бог» описывает Божий мир целиком – от Абсолюта до низших земных тварей, самый широкий спектр, доступный человеку в духе: от распадающейся материи до горних областей. Здесь нет конфликта «Недоноска», ибо всё сущее пронизано Господней волей и мир предстоит единым для религиозного восприятия:
 
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей Ты телесных,
Где начал Ты Духов небесных
И цепь существ связал всех мной.
 
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества,
Я средоточие живущих,
Черта начальна Божества.
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю;
Я царь, — я раб, — я червь, — я бог!
 
«Недоносок» — это человек, чья гениальность или высшие качества не воплощены или получили неверное развитие, а с другой стороны, это дух, который посещает человека. Такая «недоношенность» не годится для реальной жизни, в которой талантливые персонажи Набокова - Цинциннат, Лужин, Василий Шишков и лирические герои стихотворений «Слава» и «Парижская поэма» чувствуют себя изгнанниками. Этот конфликт не исчерпывается традиционным противостоянием души и плоти, ибо дух вступает в конфликт с ними обеими, противоречие касается самих основ бытия, идеи и её воплощения. Недоносок – не пророк, хотя порой предвидит приближение слов откровения свыше, скромный дар не требует от него жертвы полного “шаманского” пересотворения по образу и подобию пророческого слова, как у Пушкина в стихотворении «Пророк»:
 
 
Как труп в пустыне я лежал,
И бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
 
 
К горним высотам «Недоносок» не в состоянии приблизиться, также его носителю не удается осмыслить своё несовершенство, как не был в состоянии это сделать Николай Гаврилович Чернышевский или его однофамилец поэт Яша Чернышевский. Вспомним безумие его отца, Александра Яковлевича, и фальшивую восторженность матери, приглашавшую восхищаться сомнительным дарованием ее сына.
Язык как художественная и речь недоступны Цинцииннату, его попытки написать что-либо оканчиваются сознанием обречённости стремления:
« - Там, там - оригинал тех садов, где мы тут бродили, скрывались; там все поражает своей чарующей очевидностью, простотой совершенного блага; там все потешает душу, все проникнуто той забавностью, которую знают дети; там сияет то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик... Нет, я еще ничего не сказал или сказал только книжное... и в конце концов следовало бы бросить, и я бросил бы, ежели трудился бы для кого-либо сейчас существующего, но так как нет в мире ни одного человека, говорящего на моем языке; или короче: ни одного человека, говорящего; или еще короче: ни одного человека, то заботиться мне приходиться только о себе, о той силе, которая нудит высказаться».
Тема предопределнности выводит нас на текст книги «Дао Дэ Цзин» (“Книга о Пути и Благости”), которая назвалась «Тао Те Кингъ или писание о нравственности Лао-Си» (1894, 1913), Набоков мог быть с ней знаком. Любопытно, что общепринятое наименование неизрекаемого или Пути – Дао - написано как Тао, то есть созвучное для русского читателя с греческой приставкой Тео – бог, высшее начало. Тао не может быть зафиксировано человеческими чувствами и описано, тем не менее, оно управляет законами вселенной. Это единый первоисток всего сущего. Книга состоит из небольших отрывков. Один из них пересекается с записями Цинцинната об иллюзорной  природе слов:
 
«23. Редкие слова заключают в себе самые достоверные мысли.
        Редкие изречения сами собою правдивы».
            В «Недоноске» Е. Боратынский пишет о некой срединности, откуда открыт путь вверх и вниз, но достичь гармонии на всех этажах «бессмертной пошлости людской»  (Ф. Тютчев) невозможно. «К сожалению, я неспособен обратиться в дым или обрасти костюмом», – говорит Фёдор Годунов-Чердынцев.
В финале романа «Дар» отец поэта, с которым у Фёдора состоялась долгожданная встреча в кирхе возле родительского дома, предстает переродившимся в облике буддистского мудреца, и это не случайно, значительный отрывок романа был посвящен его паломничеству в Тибет, в Лхассу, которой отец был разочарован: «one more filthy little town». Достигший просветления и покоя отец среди подчеркнутой тьмы окружающего пространства, и столь же подготовленный ко встрече сын, утративший принятую в обществе материальную оболочку, – предшествующий эпизод с украденной одеждой, – объединены духовным вневременным сновидением: «В комнате было совершенно так, как если б он до сих пор в ней жил: те же лебеди и лилии на обоях, тот же тибетскими бабочками (вот, напр., Thecla bieti) дивно разрисованный потолок. Ожидание, страх, мороз счастья, напор рыданий – все смешалось в одно ослепительное волнение, и он стоял посреди комнаты не в силах двинуться, прислушиваясь и глядя на дверь. Он знал, кто войдет сейчас…» Такова призрачная встреча Фёдора с отцом, чей образ в романе выведен в ипостасях путешественника, гениального наставника, воскресшего даосским мудрецом, принявшего смерть от большевиков.
В «Защите Лужина» маленький Лужин оказывается вовлеченным в мир людей, и поэтому ему присваивается имя – Александр Иванович, но подлинное ли оно для носителя имени? В «Книге о Пути и Благости» написано:
 
«1. Тао, которое должно быть действительным, не есть обыкновенное Тао.
    Имя, которое должно быть действительным, не есть обыкновенное имя.
     То, что не имеет имени — есть начало небо и земли; то, что имеет имя — есть мать всех вещей.
     Непостижимое из непостижимых и есть ворота всего таинственного».
 
Та же непосильная задача определить свое положение в мире и осознать имена предметов, является перед Цинциннатом: «“Бытие безымянное, существенность беспредметная…” – прочел Цинциннат на стене там, где дверь, отпахиваясь, прикрывала стену.
В пыльном маленьком музее, на Втором Бульваре, куда его водили в детстве и куда он сам потом водил питомцев, были собраны редкие, прекрасные вещи, – но каждая была для всех горожан, кроме него, так же ограниченна и прозрачна, как и они сами друг для друга. То, что не названо, – не существует. К сожалению, все было названо».
            Цинциннат – «недоносок», дух, не нашедший отклика в материи, природой своей обреченный быть чуждым миру детей и взрослых и прибегающий к защитной мимикрии: «Чужих лучей не пропуская, а потому в состоянии покоя производя диковинное впечатление одинокого темного препятствия в этом мире прозрачных друг для дружки душ, он научился все-таки притворяться сквозистым…».
«Дао Дэ Цзин» гласит:
 
«20. О, как я прост! Во мне нет ничего определенного, как в младенце, еще не достигшем детства.
       Я как будто несусь, но не знаю куда и где остановлюсь.
       Многие люди богаты, но я ничего не имею, как будто все потерял.
       Я прост, как душа глупого человека, но люди света блестят.
       Я очень темен, но люди света просвещены.
       Я один страдаю душевно; волнуюсь, как море; блуждаю и не знаю, где остановиться.
       Многие люди делают то, к чему способны, но я один глуп и мужиковат».
 
Цинциннат способен к телесному развоплощению, потому что состоит почти из уплотнённого вещества «недоношенности»: «На меня этой ночью, - и случается это не впервые, - нашло особенное: я снимаю с себя оболочку за оболочкой, и наконец... не знаю, как описать, - но вот что знаю: я дохожу путем постепенного разоблачения до последней, неделимой, твердой, сияющей точки, и эта точка говорит: я есмь! - как перстень с перлом в кровавом жиру акулы, - о мое верное, мое вечное... и мне довольно этой точки, - собственно, больше ничего не надо».
«Книга Пути и Благости» говорит о подобном:
 
«13. Что значит: собственное тело тяготит его (мудреца), как великое бремя?
       Я имею потому великую печаль, что имею тело. Когда я буду лишен тела, то не буду иметь никакой печали».
 
Следовательно, казнь Цинцинната реальна и одновременно иллюзорна.
В подобном персонаже нет ничего почти, кроме духа, он – чертёж, абрис, наполнение которого – великое ничто,  как в стихотворении  Набокова «Формула»:
 
     Сквозняк прошел недавно,
     и душу унесло
     в раскрывшееся плавно
     стеклянное число.
 
     Сквозь отсветы пропущен
     сосудов цифровых,
     раздут или расплющен
     в алембиках кривых,
 
     мой дух преображался:
     на тысячу колец,
     вращаясь, размножался
     и замер наконец
 
     в хрустальнейшем застое.
     в отличнейшем Ничто,
     а в комнате пустое
     сутулится пальто.
 
Таков алхимический процесс выпаривания освобождающегося духа в перегонном аппарате творчества.
Развоплощение или исчезновение Василия Шишкова ставит автора рассказа о нем в недоумение. Могут ли поэтические слова обеспечить бессмертие или продление жизни?
«Что вообще значили эти его слова – “исчезнуть”, “раствориться”?  Неужели  же  он  в  каком-то  невыносимом  для рассудка,  дико буквальном смысле имел в виду исчезнуть в своем творчестве, раствориться в своих стихах, оставить от  себя,  от своей  туманной  личности  только  стихи?  Не  переоценил ли он “прозрачность и прочность такой необычной гробницы”?»
            Существует абсолютная ясность сознания пророка Пророка – в одноименном стихотворении Пушкина – и помешательство человеческое в строках «Не дай мне бог сойти с ума», где подразумевается судьба бедного Батюшкова, а также для нас, современных читателей, отражается предсмертное безумие демократа Н. Г. Чернышевского и Яши Чернышевского, унаследовавшего тягу рода Чернышевских к ментальному самоуничтожению. Безумие Евгения в «Медном всаднике», случайного свидетеля битвы «Медного всадника» с болотными бесами Петрополя, как пишет Набоков, это безумие прозорливца-«недоноска» заглянувшего за грань потусторонности и не готового к восприятию мира демонических духов.
Что движет героями Набокова между двумя крайними состояниями «здесь» и «там», какая страсть овладевает ими? Следствие неразрешимых противоречий – полный отказ от социального «я» или служение обществу лишь по мере необходимости, чтобы не умереть с голоду или не утратить свободу. “Я” индивидуальное стирается, ибо отказ от карьеры, – понимание её невозможности, потому что нельзя поступиться сокровенной частицей, – выстраивает зависимые отношения изгнанника из материи или внутреннего эмигранта с окружающей действительностью.
На метафизическом уровне это изгнание от материи, брезгливость к миру вещей. Можно найти немало сходства у «бесплодного духа» Боратынского с проявлениями героев Набокова. Василий Шишков из одноимённого рассказа остро чувствует пошлость духа корысти и гордыни: «“Господа”, – сказал Шишков, – и стал довольно хорошо  и  интересно  развивать  свои мысли о журнале, который должен был называться “Обзор Страдания и Пошлости”  и  выходить ежемесячно, состоя преимущественно из собранных за  месяц  газетных  мелочей  соответствующего  рода, причем требовалось их размещать в особом, “восходящем” и вместе с тем “гармонически  незаметном”, порядке».
У Набокова пошлости противостоит пронизывающая миры музыкальная стихия.  Из причастности к ней рождаются стихи Фёдора Годунова-Чердынцева: ««Благодарю тебя, отчизна, за чистый… Это, пропев совсем близко, мелькнула лирическая возможность. Благодарю тебя, отчизна, за чистый и какой-то дар. Ты, как безумие… Звук “признан” мне собственно теперь и ненужен: от рифмы вспыхнула жизнь, но рифма сама отпала. Благодарю тебя, Россия, за чистый и… второе прилагательное я не успел разглядеть при вспышке – а жаль. Счастливый? Бессонный? Крылатый? За чистый и крылатый дар. Икры. Латы. Откуда этот римлянин? Нет, нет, все улетело, я не успел удержать».
            Шахматист Лужин внимает музыке приближающихся шахматных комбинаций. Его пожилой партнёр, друг тёти, «…объяснил нехитрую систему обозначений, и Лужин, разыгрывая партии, приведенные в журнале, вскоре открыл в себе свойство, которому однажды позавидовал, когда отец за столом говорил кому-то, что он-де не может понять, как тесть его часами читал партитуру, слышал все движения музыки, пробегая глазами по нотам, иногда улыбаясь, иногда хмурясь, иногда на минуту возвращаясь назад, как делает читатель, проверяющий подробность романа, — имя, время года. “Большое, должно быть, удовольствие, — говорил отец, — воспринимать музыку в натуральном ее виде”.
Подобное удовольствие Лужин теперь начал сам испытывать, пробегая глазами по буквам и цифрам, обозначавшим ходы».
Не только к миру людей стремится «бесплодный дух» «Недоноска», он наполняет вещи и предметы искусства, материальные и находящие на грани бесплотности и воплощения, предметы быта, искусства, книги и кино.
Шахматы для Лужина - одухотворенные фигурки, существующие в двух измерениях, а игра не просто соревнование, она связывает бесплотный мир с окружающим пространством его. Лужин не только шахматист, он - иной, с чертами «Недоноска», переживающего надвигающуюся катастрофу как неизбежную часть игры. Случайно встреченный на улице ментор уподобляется духу хаоса: «Только, когда учитель, как слепой ветер, промчался мимо, Лужин заметил, что стоит перед парикмахерской витриной, и что завитые головы трех восковых дам с розовыми ноздрями в упор глядят на него». Манекены занимали его больше, чем смерть отца-писателя, лакировщика действительности, всегда стремившегося оградить сына от странного и иррационального: 
«Немного дальше он замер перед писчебумажным магазином, где в окне бюст
воскового мужчины с двумя лицами, одним печальным, другим радостным, поочередно отпахивал то слева, то справа пиджак: самопишущее перо, воткнутое в левый
карманчик белого жилета, окропило белизну чернилами, справа же было перо, которое не течет никогда. Лужину двуликий мужчина очень понравился, и он даже подумал, не купить ли его. “Послушайте, Лужин, — сказала жена, когда он насытился витриной. — Я давно хотела вас спросить, — ведь после смерти вашего отца остались, должно быть, какие-нибудь вещи. Где все это?”»
Воскрешаемая материя является через некий фокус – так, Лужин нащупывает миниатюрную шахматную доску в пиджаке, сулящую повторение узора судьбы.
В стихотворении Набокова «Слава» является соглядатай из глубины сознания автора, перечисляя список неудач, где главная – безвестность незадачливого факира слов на родине:
 
«Кто в осеннюю ночь, кто, скажи-ка на милость,
в захолустии русском, при лампе, в пальто,
среди гильз папиросных, каких-то опилок
и других озаренных неясностей, кто
на столе развернет образец твоей прозы,
зачитается ею под шум дождевой,
набегающий шум заоконной березы,
поднимающей книгу на уровень свой?
Нет, никто никогда на просторе великом
ни одной не помянет страницы твоей:
ныне дикий пребудет в неведенье диком,
друг степей для тебя не забудет степей».
 
Благодаря духу творчества герой преодолевает рефлексию над неудачами, и мир снова становится таинственным, призывая к сотворчеству:
 
     Я без тела разросся, без отзвука жив,
        и со мной моя тайна всечасно.
     Что мне тление книг, если даже разрыв
        между мной и отчизною – частность?
     Признаюсь, хорошо зашифрована ночь,
        но под звезды я буквы подставил
     и в себе прочитал, чем себя превозмочь,
        а точнее сказать я не вправе.
……………………………………………………
    Но однажды, пласты разуменья дробя,
        углубляясь в свое ключевое,
     я увидел, как в зеркале, мир и себя
        и другое, другое, другое.
 
Путь Набокова, его Дао — иное, чем у Александра Ивановича Лужина, избавившегося от бремени имени: «Прежде чем отпустить, он глянул вниз. Там шло какое-то торопливое подготовление: собирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты, и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот стремительный ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним.
Дверь выбили. “Александр Иванович, Александр Иванович!” — заревело несколько голосов. Но никакого Александра Ивановича не было».
«Оживил я недоносок», – пишет Боратынский в заключительных строках, оставляя читателю надежду на вочеловечивание мятежного духа. Амплитуда мысли в «Недоноске» Е. Боратынского напоминает движение метронома, подчиняющегося не горизонтальным, но вертикальным колебаниям, подобно «американским жителям» игрушки набоковского детства. Так происходит заполнение пустоты бытия по «скважинам духа» («Дар»), даруя смысл существования согласно выбранному Пути.
 
«4. Тао пусто, но когда его употребляют, то кажется, оно неистощимо.
       О, какая глубина! Оно начало всех вещей.
       Оно притупляет свое острие, развязывает узлы, смягчает блеск и, наконец, соединяет между собою мельчайшие частицы».
 
            В этом единстве целого и деталей загадка набоковского творчества, внимающего арфам струн русской поэзии.
 
Список литературы:
 
  1. Набоков В. В Русский период: Собрание сочинений в 5 томах. - СПб.: «Симпозиум», 1999-2000.
  2. Набоков В. В. Американский период: Собрание сочинений в 5 томах. - СПб.: «Симпозиум», 2000-2001.
  3. Боратынский Е. А. Полное собрание сочинений и писем в 3 томах. – М.: 2002.
  4. Тао Те Кингъ или писание о нравственности Лао-Си. Пер. Конисси Масутаро, под редакцией Л. Н. Толстого. - М.: 1894.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка