Комментарий |

Кони и Блонди #10

Перекличка с будущим

Рассказ В.В. Набокова «Подлец» и «Шинель» Гоголя

Начало

Продолжение

13

Пять – семь долгих лет уходит у Гоголя на осмысление сюжета «Шинели»
(«анекдота», по выражению современников, рассказанного в
кругу знакомых писателя), можно сказать, что Гоголь растет
вместе с этим замыслом, как растет всякий художник вместе со
своей книгой. Это время потрачено на освоение внутреннего
опыта, символическое обобщение услышанного, ибо настоящий
писатель не «отражает», но преображает, не воспроизводит внешний
чужой и собственный опыт, а генерирует внутренний. В это же
время идет работа над «Мертвыми душами» и «Ревизором», и,
конечно, диффузия этих шедевров должна быть очевидна каждому.
Они буквально прорастают друг в друга своими энергиями. Но
вот как комментирует воспоминания Анненкова, рассказывающего о
том впечатлении, которое произвел на Гоголя рассказ о
потерянном ружье, прототипе шинели, Розанов: «Любопытно, как уже
в самом заглавии, то есть, в теме рассказа, мелькнувшей у
«задумавшегося и опустившего голову Гоголя», без сомнения, в
самый момент рассказа или очень скоро после него, сказалось
быстрое, принижающее и извращающее действительность, движение
творческого воображения». Розанову кажется, что Гоголь
как-то по-литераторски переделывает реальность, переконструирует
внешнюю «действительность» под себя, тогда как он просто
соотносит и сверяет её с внутренней. Матрица феноменов, всех
внешних явлений и состояний, всегда находится в душе
художника, предсуществует в ней, она первична по отношению к миру. В
мире художник только угадывает себя и событие, расчищая
внутреннее пространство для этого узнавания. Художественное
творчество – лаборатория такого распознавания. Простодушный
Розанов сетует, что герои Гоголя статичны, что они «не
развиваются». Это правда, они как бы замерли, остановились во
времени и пространстве, с «закаченными» белками, словно вырезаны
из античного мрамора; но не потому, что мертвы, а потому, что
они закончены. Я всегда замечал, что в наиболее выдающихся
произведениях литературы герои описаны как бы в финальной
точке самих себя (своего развития) – в конечной точке бытия. В
этой предельной точке они сообщены с маханамой.

Скажите, куда может развиться, например, Ноздрев, с ходу же
предложивший вам купить жеребца за десять тысяч или слепую крымскую
суку? Чичиков, скупающий мертвые души? Собакевич, признавший
в этом городе человеком только одного прокурора, да и то
свиньей? Или Плюшкин, у которого вся дворня ходит в одних и
тех же сапогах? Сюжетно, формально, такой персонаж может
развиваться сколько угодно далеко, но психологически, структурно,
в глубь характера – нет.

Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких
экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как
бывает московская работа, что на один час, – прочность такая,
сам и обобьет, и лаком покроет! Милушкин, кирпичник! мог
поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник:
что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и
хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплёхин! да этот
мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку
приносил по пятисот рублей. А Пробка Степан, плотник? я голову
прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за
силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали,
трех аршин с вершком ростом!

Чичиков, торгующий мертвые души, обомлев от такого наводнения речей,
восклицает: «Так они, вроде, все как неживые, вроде как
мечта!» – «Ну нет, не мечта, вовсе даже не мечта!», – отвечает
опешивший от такой приземленности Чичикова Собакевич и
изумляется своей правоте. Собакевич, правда, ссылается на
необыкновенную силищу умерших, на немалый приносимый оброк, на
косую сажень в плечах – что проку в нынешних, мол, живых: мрут
как мухи! Собакевич трансценденталист, Платон о трехстах
идеях мертвых душ, он животом чует, что идея больше вещи, ноумен
больше феномена. Не то что его позднейшая инкарнация
Розанов, не доверявший идее. В любой платоновской идее – косая
сажень в плечах, любая из них приносит по пятисот рублей
оброку, а все, что не эта идея, – чахнет. Собакевич в этом уверен.
Где Чичикову и Розанову тягаться с ним?

Мир Гоголя – это относительная неподвижность солнечной системы
внутри самой себя и бешеное ее коловращение в космосе. Сказать
правду, почти весь мир Гоголя статичен, не только людей, но и
вещей, впечатление движения возникает из мгновенной смены
светов и теней волшебного фонаря, на экране которого мелькают
глубоко спрятанные в нем образы; необходимо понять, что,
читая Гоголя, мы мгновенно выпадаем из одной реальности и
впадаем в другую, словно пробуждаемся от наркоза и, увидев
уродливые лики этого мира, погружаемся в мир грез – чтобы увидеть
те же безобразные картины, но уже очищенные от земного
пристрастия и сияющие символизмом, вечностью своего бывания в
универсуме. Возведенное в степень уродство гоголевских
персонажей дает, в позитиве, ощущение и понимание прекрасного.
Потому что весь мир Гоголя – это одна большая уродливая нетка
Набокова, матери Цинцинната («Приглашение на казнь»),
приобретающая новые прекрасные черты перед искажающим зеркалом этого
мира. Ибо для проникающего своим видением в другое измерение
– отражения этого зеркала прекрасны. Мы смотрим на них, эти
образы, из жгучей гоголевской темноты, из красоты
украинской ночи, из измененного сознания тьмы – и они являются нам на
ослепительном экране трансцендентного как прекрасное, как
совершенное зло, поскольку мы сами находимся в темноте ночи.

Не герои (слова, сюжеты) а имена Гоголя сами по себе составляют
событие, движение, вселенную мирового сюжета, поэтому весь
окружающий их контекст движется вместе с ними. Что и создает
иллюзию неподвижности. Ледяные кольца Сатурна вращаются, а сам
он словно стоит на месте. Движущийся сам в себе читатель
Гоголя нуждается не в движении, а в покое, чтобы различить
универсальное движение его художественного космоса. Он различит
его, если он сам универсум. Этого до сих пор еще не поняли
литературные традиционалисты, «сейсмографы социальных
потрясений», приписывающие Гоголю социальный и политический
подтекст. Персонажи Гоголя – это архетипы, существующие предвечно
(см. исследование четырех основных гоголевских архетипов в их
эротическом преломлении в романе «Swedenborg (Бескрайняя
плоть)»). Им неоткуда и некуда развиваться, они уже `дома; они
одновременно почва и семя, причина и следствие, женщина и
мужчина, инь и ян, и живут сами по себе, взаимодействуя с этим
миром иллюзии трансцендентно. Их роль – соединять собою две
иллюзии, два мира, создавая третью – иллюзию искусства. Это
соединение имени, слова, и имени, сущности всего сущего, и
есть природа творчества Гоголя. В его искусстве маханама
достигает самоопределения. В Гоголе мы имеем не мир
литературных персонажей, развивающих условный художественный сюжет, а
сверхчувственную матрицу того мира, штампующую кукольных
персонажей этого. Поэтому герои Гоголя статичны.

14

Не только люди, но и животные, и, скажу больше, даже вещи, у Гоголя
– мраморно закончены и неподвижны. Они убиты для этого мира
и живут сами по себе, внутри собственной реальности.
Движение характера, динамика, сюжет у Гоголя развиваются не во
взаимодействии с окружающим, а автономно, внутри себя. Развитие
и взаимодействие идет от вещи к вещи, от неодушевленного
предмета к одушевленному и обратно. Но больше всего они
взаимодействуют не внутри текста, между собой, а между собой и
читателем. Их по видимости самостоятельная жизнь обусловлена
этим напряженным взаимодействием с внешним восприятием.
Самостоятельно, вкупе с читателем-художником, у Гоголя живут не
только образы, формы (рупа), но и вкусы, запахи, звуки,
касания, осязания. Петух с продолбленной по амурным делам до самого
мозгу головой; говорящие лошади Чичикова, которым Ноздрев
задал вместо овса сена – из-за неприязни к их хозяину;
волчонок, которого Ноздрев нарочно кормит сырым мясом – «Я хочу,
чтобы он был совершенный зверь» (где сырое мясо живее самого
волчонка); чудный церковный хор собак в окрестностях
поместья Коробочки; храп неслыханной густоты и силы, поднятый
Петрушкой и Селифаном, которому отвечает Чичиков тонким носовым
свистом; бутылка кислых щей, холодная телятина, крепкий сон
во всю насосную завертку, светящееся, словно свежее яичко
против солнца, лицо молоденькой девушки, встреченной Чичиковым
на дороге; два эротических столпа вселенной, дядя Миняй и
дядя Митяй, не могущие развести спутавшихся насмерть лошадей,
словно увязшие в хаосе вагины; серая кошечка Пульхерии
Ивановны, носительница мирового блуда, путающаяся в ногах дяди
Митяя и дяди Миняя; тараканы, выглядывающие из углов как
чернослив; толстый бас шмеля, покрывающий тонкие визжания ос,
безразмерные вселенские сапоги Плюшкина, в которые и по сей
день облачается вся босоногая Русь, и т. д. и т. п. И свечной
огарок далекой человечности, затаенной посреди этого тления и
блуда – едва теплящееся во вселенной окошечко рязанского
поручика, без устали примеривающего все те же безразмерные
сапоги за стеной у Чичикова.

Скажу больше: вещи у Гоголя не просто мраморно закончены, они живее
самих одушевленных предметов: брусничный, с искрой, фрак
Чичикова; горки золы на подоконнике из трубки Манилова;
рекламный биллборд иностранца Василия Федорова; дынные семечки
Ивана Ивановича, попавшие в Тацитовы анналы; все заливающий свет
искусства, где черные фраки мелькают и носятся врознь и
кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в
пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и
делит его на сверкающие обломки перед открытым окном;
чиновные, словно служащие департамента, лошади Чичикова, где кличка
одной из них, «Заседатель», живее самой лошади; коляска
Чертокуцкого, мечта аукциона Sotby`s; многочисленные печенья и
соленья, мнишки, грибки, ватрушки, пирожки, кисели, узвары,
варенья – и бесконечные радения и моления над ними
прижимистых гоголевских хлебосолов.

Засохший сдобный сухарь и ликер с плавающими козявками у Плюшкина;
бекеша Ивана Ивановича и его же перепел, нейдущий на дудочку;
эротически напряженное ружье Ивана Никифоровича,
эякулирующее в читателя всей страстной гоголевской прозой; бурая
свинья, похищающая заявление Ивана Никифоровича из поветового
суда; пуговица городничего, которую целых два года ищет весь
город и отчета о поисках которой каждое утро требует
городничий; зеленая лужа с гусиным пухом посреди городской площади,
называемая озером; Нос майора Ковалева, совокупляющийся
направо и налево со всем миром вещей Гоголя; истекающая половою
истомою шинель Акакия Акакиевича в пару эрегированному ружью
Ивана Никифоровича и шкатулке Чичикова; и конечно, сама
красного дерева знаменитая шкатулка Чичикова, мечтательно
перебирающего ее ящички и подотдельчики в продолжение всего
романа, словно лепестки мировой вагины. Шинель Акакия Акакиевича,
пожалуй, живей самого своего носителя и самого Петровича, ее
создателя, гимн творчеству художника – портного и Гоголя, –
а черепаховый заскорузлый ноготь Петровича, продавивший
лицо генерала на табакерке – словно эпитафия погибшему
человечеству.

Идём ещё дальше: вещи и весь неодушевленный мир у Гоголя живут не
просто сами по себе, автономно, но и одухотворяют собой живое.
Без них живые в гоголевском мире бы попросту задохнулись.
Совсем кукольны восковые дамы и весь бомонд губернского
города – зато как вопят и дышат вещи! Чубуки, бекеши, трубки,
карты, фраки, шпаги, колеса, дыни, брички! Вещи, переходящие в
людей, и люди, переходящие в вещи, – какое продолжение в
реальности может иметь этот погибший для «реальности» и вечно
предсуществующий сам в себе, как вещь-в-себе, мир?

Вдруг замечаешь, что Гоголь сострадает вещам и мертвецам больше, чем
живым. С «вещами» у него отношения и тоньше, и сложнее. Он
словно одушевляет их душой живых. Гоголь – медиум, врачующий
живые души того мира, мира искусства, мира имени, а не
знахарь мертвых душ этого. На этом свете почти все, за немногим
исключением, мертвы. Гоголь знает это и пришел нам сказать
об этом. Он и к самому себе-то относится как к посланнику
того света, как к привидению. Гоголь-автор ведет себя
соответственно. Магический сеанс по вызову живых духов того мира –
Степана Пробки, Милушкина-кирпичника, Максима Телятникова и
прочих мастеровых заканчивается спиритуалистической оргией под
Калинкиным мостом. Там все они оживают для этого мира и
превращаются в один грозный карающий Призрак, в призрак Шинели.
Потому что, в конечном счете, не Акакий Акакиевич подлинный
герой повести, а живая вещь, символ возмездия, – восставшая
на неправду мира Шинель. 500 рублей оброку взыщет с алчной
Москвы Еремей Сорокоплехин в пользу Акакия Акакиевича;
соорудит виселицу всем мертвым душам этого мира Степан Пробка,
плотник; сапожник Максим Телятников утешит рязанского поручика
отменными пятью парами сапог и главными, универсальными, в
которые он обует всю босопятую Русь; все перетянет и покроет
все лаком, весь этот уродливый мир, каретник Михеев. Он до
сих пор жив, этот Михеев, правда, чуть не упадет в середине
будущего века с велосипеда, развозя почту, не совладав с
двумя лишними колесами.

Ни одно из бесчисленных ружей, развешанных Гоголем порознь, поэтому
не стреляет. Зато они стреляют все вместе, в оглушительном
залпе его роскошного гения, и превращаются в неумолчную
артиллерийскую канонаду, в подземный гул рвущегося к пониманию
искусства. До поражаемой ими цели – не досягают другие ружья.

(Продолжение следует)

Последние публикации: 
Кони и Блонди #12 (17/03/2008)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка