Комментарий |

В стороне

Маленькая голова в небе, а под ним до земли тело,
похожее на пещеру, вывернутую наизнанку. Толком
никто не знал ни имени, ни с какого он света. 
Жизнь его состояла из одних пробелов,
если со стороны смотреть, со стороны поселка.
А другой стороны в его жизни не было. Этот
шатко бредущий между домами период мела
мог быть наглядным пособьем геологических отложений, 
сквозь него проступавших: разломы, слюда, крыло
с поддувом, тлеющее с исподу, часть
женщины с худенькими лопатками, выгнутой в напряженьи:
видимо, с животом, выдуваемым как стекло.
Глаза его были всегда открыты, сочась
какой-то переливчатой нефтяной тоской.
Но о глазах потом, еще сквозь тело его мерцали
осколки света, останки хижин, морское дно
с клубящимся, как облака, золотым песком,
берег и, голову спрятавшие под крыло, как цапли,
одноногие ангелы. И все это как бы ходило в нем ходуном.
А если сощурить глаза чуть в расфокусе, то, казалось,
небольшой товарный состав приплясывающих цистерн
въезжает в землю или наоборот – из земли растет.
Части тела его – одновременно – и водили друг друга за нос,
и были сцеплены лбом ко лбу, как Толстой или Стерн.
Руки его казались такой длины, что если б он их простер
вдаль – они бы по локоть свесились за горизонт.
Но на нашей памяти он руку не поднимал – ни просто так,
ни на кого-либо. Так они и висели как две дороги
с развороченными тупиками. Чичиковское колесо
по обеим катилось за верстой верста,
пока он стоял на набережной и пел караоки –
один, во тьме, беззвучно пожевывая пустоту. Чуть в сторонке
жила его голова и казалась маленькой, видимо, из-за роста.
Лицо его было соткано из прерывистых сновидений,
в нем кошмар расплывался блаженной улыбкой ребенка,
но улыбкой какою-то ископаемой, пробегая по коже морозцем.
Голубые глаза с нефтяным переливом набегающей тени.
Непролазный терновник волос с тихим сумраком в их глубине.
Балахонного кроя рубаха, штаны солидольного цвета и бос –
и зимою и летом. В рыбсовхозе работал, хотя рыбсовхоз
его в списках не числил. Спал в баркасе, а на заре
превращался в едва различимую точку у мыса,
забрасывал сети, пенопластовые поплавки
расставляя то мандалой, то иероглифом, то подковой,
возвращался на берег, смотрел как вдали белобрысый
свет на море играл под лучом, как на ногу легки
облака, разводил костерок, если был без улова -
жарил мидии или рапаны, кружка мутного самогона
и чаёк из травы, и ложился на спину, две лодки ладоней -
под голову, и с открытыми спал, чуть покачиваясь,
будто с горки катился в отцепленном гулком вагоне.
А над ним просыпался поселок, в котором
он родился и рос, но не помнил уже – от кого
он родился и где, и когда и какого рожна.
И не скажет никто. Ветерок перебором
на деревьях играл и гудел себе тихо по нос.
Две коротких отлучки. Лет пять или десять тому -
рыбачок-зубоскал обронил: в Евпатории, мол,
его дочь подрастает. Это было под Новый, он елку
срубил и, украсив шарами ее, босиком по снежку
с этим деревом на плече через горы пошел.
Две недели спустя он стоял в получасе ходьбы
от почти опустевшего города, глядя на черный
над морем свинцовым растущий кренящийся смерч,
он смотрел и вертел его бешеный конус на пальце,
глаз прищурив и рот приоткрыв в два ряда облегченный, 
пальцем строя масштаб, как художник, как демон, сиречь.
Тишь стояла, шел смерч во все небо, всосав в горловину
край тучи, волок за собою, тянул за губу,
и близился с воем танцуя уже по степи 
и, чуть засучивши рукав мешковинный,
писал своим остро отточенным грифелем тьму
у ног белой лошади, вскинутой вдруг на дыбы
и канувшей в нем вместе с птицами, пеплом, песком,
развихренным ранцем, шезлонгом, блеснувшим окном,
и, круто вильнувши, его подхватил и взметнул
до небес и отпрянул, и он на мгновенье завис 
с той ряженой елкой на стертом плече и разинутым ртом -
внутри черноротой ревущей воронки, и переглотнув,
стал тихо снижаться, кружа и качаясь, как лист.
И потом еще долго глядел ему в спину – как тот,
озираясь и горбясь входил в горизонт.
Он в поселок вернулся к апрелю, неся в рюкзаке
на груди свою девочку, дочку. Две тоненьких белых
руки, обвившие его шею,
и златокудрая голова, прильнувшая к небритой его щеке.
То ли она спала с открытыми, то ли вдаль гядела
за его плечо. А он шел и думал: любовь на пораженье –
это что значит? Фраза, которую он еще утром прочел,
нацарапанная на облущенной стене автобусной остановки.
Думал, обессиливая от напряженья и, поправляя лямки,
еще удерживал ладонь над ее волосами, как над свечой:
чувство было такое – теплом щекочущее, как током легким.
Хижину он обустроил в можжевеловой роще, на той поляне,
в сотне метров от моря, за мысом, где жил в те годы,
когда и сам, как снилось ему, был таким, как она сейчас.
Казалось, ей все это нравилось, она смеялась,
глядя в лицо змеям, зачерпывая огонь как воду,
умывалась им, оплетала лозой баркас
и отвязывая отпускала в море, деревьев свадьбы
устраивала, наряжая их, соединяя руки…
Смеялась она беззвучно, оба жили запахнутые в тишину, 
с которой она играла как в дочки-матери,
чередуясь ролями. Маленький такой театр Кабуки
на лунной поляне, где он играл и девочку и жену.
А потом они засыпали в четыре открытых глаза;
она – клубочком, уткнувшись ему в плечо,
он – на спине, запрокинув голову, шевеля губами,
ей нашептывал сон, как вода под баркасом
еле слышно шевелит губами. И оплывшей свечой
ангел света стоял до утра меж двумя их мирами.
А потом в полусне семенила за ним на рассвете
и они отплывали: она на носу, чуть нахохлясь
от зябкого ветра и брызг, он – на корме, у мотора,
уже заглушив его, тишь, и забрасывал сети
или их выбирал – зачастую не Бог весть
какие дары этой мары, почти уже мора,
швартовались в поселке, пытаясь наторговать
на крупу и на хлеб, ну а овощи-фрукты
можно было добыть в огородах. Плюс лес,
минус зимы, хотя зимовать
он теперь уходил на квартиру по улочке круто
взмывавшей с единственным домом наперевес.
В этом доме с подслеповатыми окнами, на втором
этаже у него была комната, он о ней вспомнил,
глядя на девочку, идиотично жующую снег
и по снегу писавшую: снег – прошлогодним вороньим пером –
снег снег снег – без конца и от края поляны до края.
До весны – кокон комнаты, чуть подрагивают во сне
до весны и на берег опять возвращаются к раю
доморощенному. Море, небо, шалаш и баркас.
Еще двор был в поселке, где жил человек
с ладной вольницей тела и тихой песчаной улыбкой.
С мая до октября двор был полон гостей, всякий раз
когда он приходил туда с девочкой, человек
улыбался ему, приглашая к столу, тот садился в сторонке
и слушал, как будто незримую скрипку
прижав подбородком к плечу. Для ребенка,
казалось ему, это важно, тем паче – они из столиц,
эти дивные люди и их до утра разговоры,
пусть девочка слушает, смотрит… А сам он смотрел,
как солнце из моря встает в мельтешении спиц
и вяжет поселок и небо к поселку, и горы,
и кошку – всю в высверках рыбных чешуек в ведре
опрокинутом. Девочка спит у него на коленях
и, морщась от света, беззвучно смеется во сне.
Однажды, все в том же дворе, ему предложили
сниматься в кино, в главной роли, без слов. Хорошо,
он сказал им. Чуть северней Евпатории, над Сивашом,
то есть низко над этим разбитым кувшином
со зловонной водой, летит маленький самолет,
до отказа набитый хамсой. Наш герой за штурвалом:
его локти из окон торчат – как вторая пара
крыльев. Медленно открывается люк. Пилот
непроницаем в очках и шлеме. На вираж
самолет заходит, под ним Сиваш
кренится, в котором дети стоят по горло
в воде, и блаженны их лица, глядя,
как дождь нисходит на них из люка
и серебрится струею горней
пиша по глади как ангел божий…
Кино не сняли, да и похоже
не собирались. Он жил в разлуке
с собой все лето – в очках и шлеме
ходил, штурвал 
покручивая, и на ходу
гудел снижаясь
и засыпал
с такой улыбкой -
почти прорехой,
как будто жалясь
беззвучным смехом.
Впрочем, этот эпизод про кино уже был описан. Гости
разъехались. Сохранилось несколько проб на пленке,
только где, у кого? Ближе к финалу черты лица,
как и любые черты, заостряются. Проступают кости.
Из комнаты его выселили в психбольницу. Я с ребенком,
сказал он двум пришедшим за ним чернецам
в белых халатах. Они кивнули. Это была вторая
его отлучка. Годы шли, никто о нем не вспоминал.
Кроме, пожалуй, тех, кто его выселил, а в психушку
сдал наполовину в шутку, наполовину – чтоб под ногами
не путался. И нельзя сказать, что он этого не понимал.
Весь поселок в те годы летал над гнездом кукушки.
А потом устаканилось как-то, кто успел – тот урвал.
Выходил он из дома светло и спокойно, два чернеца
по бокам, он не дал им связать ему руки, одну –
у груди он держал, чуть поодаль, как у кольца
парашютного, а другую пониже. И дочка,
обнимая за шею его, вдаль глядела прижавшись к нему.
Человек, с той улыбкой песочной,
обзавелся семьей, родил сына, деревья в цвету.
Шел июль, гости снова съезжались на дачу – 
повзрослевшие дети детей, тех что прежде гостили.
День в разгаре, ни облачка, пир горою в саду.
Человек держит рюмку у губ и медленно поворачивает
чуть уже поседевшую голову к приоткрытой калитке,
и встает, и навстречу друг к другу идут
эти двое, как в замедленной съемке, без звука.
Шлем, очки, синий рваный халат и кромешные нитки
в кровь разбитых ступней, и лицо всё сияет в поту.
Рукомойник в саду. Он садится на хлипенький детский
табурет. Человек, опускаясь на корточки рядом,
моет ноги ему, чуть касаясь рукой этих давленных гнезд,
опускает их в тазик с холодной, всё то же – младенца
лицо с ископаемой теплой улыбкой и взглядом
этих глаз голубых, от которых по коже мороз…
Он не капли не изменился, думает человек, как странно.
И, чувствуя что-то неладное, медленно поднимает лицо.
А тот, заваливаясь назад, говорит, но уже не ему – в небо:
Геша, видишь, -
и голова его падает на крыльцо, – 
я пришел, успел… -
И губы стягиваются на глазах, как рана.

Край поляны, луна меж ветвей – как крошащийся мел,
если смотришь из ямы. Копал и смотрел,
разгибаясь. Полбаркаса ушло на его домовину, и то -
он лежал целиком не вмещаясь, чуть набок
пришлось повернуть его, ноги в коленях
не гнулись. Казалось, он видит: вот молоток, 
вот гвозди – сквозь щели несомкнутых век
с крошащимся мелом, следит, голова его в шлеме
и вмята в плечо подбородком, как скрипку, слюдит
проседая над гробом земля, перешептываясь как живая. 
Человек прикуривая глядит на маленькую елку,
только что посаженную им на могиле –
как кренится она, подрагивая ресницами,
а тот, в земле, подбородок в плечо вжимая,
прислушивается к этой белой летящей пыли
в себе, и над ним – на ней – светящейся на иголках.

Снег. Талый, в пролежнях свет. Мы сидим на завалинке,
глядя в мутную даль, проглотившую солнечный ком.
Человек с песчаной улыбкой и в кожухе
с поднятым воротником наливает по маленькой.
– Жил, умер… Собственно, никакой истории. – Да уж, -
передергивается, – никакой. Девочка вышла замуж. –
И, утирая губы, в сторону, еле слышно: -
Вглубь – проросла – и вышла.
Последние публикации: 
Парщиков (28/04/2012)
Слова и ветер (31/08/2006)
Слова и ветер (30/08/2006)
Слова и ветер (29/08/2006)
Слова и ветер (28/08/2006)
Слова и ветер (27/08/2006)
Слова и ветер (24/08/2006)
Слова и ветер (23/08/2006)
Слова и ветер (21/08/2006)
Слова и ветер (20/08/2006)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка