Убить Иуду (Cельская хроника 90-х)

 

 

Школа
 
Что же касается школы, то я уже упоминал, что снаружи она была очень живописна, вызывала мысли о дворянских усадьбах. Но и она для меня была до отвращения чужой. Невольное ощущение подстерегающих меня неприятностей охватывало желудок каждый раз, когда я вступал в тень высоких тополей и обречённо направлялся к по-деревенски скрипучему восьмиступенчатому крыльцу. Высокому. Как на плаху. Классы были маленькие, но светлые, благодаря высоким окнам. Старого образца парты с откидывающимися крышками, очень маленькие доски, маловместительные шкафчики по углам. Вся школьная мебель вообще была очень старая, хранившая, как память о прошлом, и поблёкшие чернильные пятна, не стираемые при уборке любой тщательности, и  чернильные же надписи, чуть ли не с Ъ о чьей-то любви в «прекрасной Лизе» и ненависти к чистописанию. Несмотря на старость, всё было очень крепким и добротным, чем страшно гордилась директриса. Учеников тоже было мало. Поэтому в начальном и части среднего звена ученики разных классов сидели в одном помещении. К примеру, в 7 классе было всего 2 человека, поэтому их уроки проводились вместе с уроками 8 класса, где было 5 учеников. Естественно, что этим двум несчастным так мало доставалось учительского внимания, что программу 8 класса они знали лучше ленивых восьмиклашек., которым приходилось втолковывать всё по нескольку раз. Вместе учились и 5 с 6-м, первый сам по себе. Их каким-то чудом набралось 11 человек, второй и третий вместе, четвёртый, как выпускной – отдельно, хотя их было тоже немного – всего 5. В старших классах народу было погуще, благодаря притоку из деревень, где были только основные школы. Так у меня в 9-м, где я был и классным руководителем, было 8 человек, а в 10-м и 11-м по 12 и 10 соответственно. Я знаю, что скажут мне учителя, работающие в нормальных школах: «У нас по 20-30 сидят, и мы справляемся. Ничего ты не стоишь. Уж с десятком-то справиться можно, какими бы они ни были обалдуями. Скажу одно: «Прочтите до конца, и вы всё поймёте. Дело не в количестве этих монстров, а в той непобедимой среде, породившей их, которую мы называем русской деревней, нашим народом, да как хотите».
Мои коллеги представляли собой пёструю компанию. Кроме меня, в школе работали ещё трое мужчин. Уже знакомый Вам Илья Сергеич, по образованию физкультурник, по необходимости – трудовик и музыкант (он действительно неплохо играл на баяне и гитаре).  Человек немолодой, солидный, женатый на местной уроженке, сам он был родом из соседнего района. Илья Сергеич пользовался уважением местных жителей, хотя, кажется, совершенно в нём не нуждался. Он был нелюдим и неразговорчив. Праздники встречал с родственниками. Примерно раз в два месяца он уходил в 3-4-дневный  запой. Но на работе это мало сказывалось. Он становился только сосредоточеннее и ещё более молчаливым. Хотя дома, говорят, он в такие дни бил жену, укоряя её за бездетность и загульную юность, громил посуду, рвал на себе одежду и плакал о жизни, погибшей без любви.
Другой мой коллега-мужчина  был физиком и работал третий год, отрабатывая распределение. Беспредельно общительный, любимец детей и сельских девушек. Звали его Аркадий и шёл ему 26-й год.
Третьим мужчиной в коллективе был муж директрисы, занимавший должность завхоза и шофёра вечно сломанного школьного «Уазика».
Женщин в школе, как и полагается, было намного больше. Три молодых специалистки, одна из местных (немногим отличавшаяся от типичной сельской бухгалтерши, две – приехавшие из близлежащих городков. Они задавали местную моду, т.е. были своеобразным местным «высшим светом». На их причёски и длину юбок ориентировались старшеклассницы. Были ещё две работающих пенсионерки и  несколько дам среднего возраста. Одна из них, старая дева, ежедневно автобусом приезжавшая из райцентра, была моей коллегой – филологом, слыла в школе девицей (если можно так сказать о рыхловатой бабище лет 40) лёгкого поведения, ругала всё и вся: от учеников и правительства, до погоды и (страшно подумать) РОНО, курила, небрежно вела журнал и была заводилой корпоративных  празднеств. С учительской деятельностью она совмещала обязанности завуча, так что вела только в 5 и 6 классах. Мне же досталась вся оставшаяся нагрузка с 7 по 11 классы.
Педсовет, где я поближе познакомился с будущими коллегами, выяснил свою нагрузку, получил журнал для заполнения и инструкции по классному руководству, прошёл без особых эксцессов. И общешкольная линейка после него тоже. Если не считать одного.
Мои будущие подопечные и несколько ребят постарше стояли бесформенной шумливой кучкой у самого крыльца, когда директриса Зоя Васильевна подвела меня к ним, чтобы официально представить как классного руководителя.
- Познакомьтесь, ребята,- начала она,  и все, отхлынув от крыльца, сгрудились около нас, откровенно разглядывая мою персону. Лишь четверо мальчишек не поднялись со ступенек. Один из них был уже знакомый мне Витёк, но центром этой группы была золотистая голова Вавилова, и я  отвернулся, чтобы не встретиться с ним взглядом.
- Это новый классный руководитель 9-го класса и учитель литературы, - говорила Зоя Васильевна тем временем.
Дети зашумели. Особенно старались девочки:
-А сколько Вам лет?
- А откуда Вы?
-А как Вас зовут?
Каюсь, мне было приятно. Вот он - долгожданный миг всеобщего внимания. Время пустить в ход доброжелательно-снисходительную улыбку, дружеский тёплый взгляд, проникновенные интонации в голосе. Не зная, на чей вопрос раньше отвечать, я с улыбкой оглядывал лица детей.
- Тихо, тихо! – призвала к порядку Зоя Васильевна. – Он всё вам о себе расскажет чуть попозже.  А зовут его Собаченков Алексей Иванович. Прошу любить и жаловать.
И вот тут в наступившей вдруг тишине я совершенно отчётливо услышал со стороны крыльца насмешливое, но без всякой злобы, и потому особенно отвратительное: «ПЁСИК!»
Я вздрогнул, но вопреки желанию, не повернулся в ту сторону, откуда уже доносились подхалимские смешки.
Все остальные слова этого  дня: вопросы-ответы, реплики и возгласы, - всё померкло перед этим коротеньким словом. Мне дали кличку, меня заклеймили. И в ту же секунду в глубине моей души возникло чувство, которому суждено было расти и усиливаться с каждым днём, превращаясь в  острейшую тоску. Это чувство: «бежать, бежать прочь отсюда, бежать, чтобы не потерять себя». Я постарался заглушить его в себе тогда. И зря. Потому что, оставшись, я не потерял, но я убил себя в себе.
 
 
1 сентября
 
Оно пришлось на субботу. День этот, к которому был приготовлен новый серый костюм и модный, подаренный мамой, галстук, начался и закончился головной болью.
Голова болела с утра, потому что я плохо спал ночь. Дурные предчувствия томили меня, и волнение, связанное с ожиданием первого урока, вопреки надеждам, оказалось не радостным, а тревожным. Вчера, заполняя журнал,  я узнал, что Вавилов учится в 9 классе.
Под утро, в 5-ом уже часу, мучительное полузабытьё сменилось относительно крепким сном, однако уже в 6 часов меня разбудили громкие мужские голоса. Потом я узнал, что у дома Степаныча, стоявшего у дороги, останавливался совхозный автобус, развозивший по фермам доярок и скотников. Поэтому два раза в сутки те из них, что жили неподалёку, собирались под моим окном, чтобы уехать на дневную или ночную смены. Я не понял тогда, о чём они говорили, и позже, сколько бы ни прислушивался, никогда не мог понять, хотя говорили они громко. Отдельные слова и выражения самой скверной матерщины, одинаково легко слетавшие из мужских и женских уст, я улавливал отчётливо, но темы высказывания понять не мог никогда. Она оставалась для меня скрытой за непробиваемой стеной мата. И я тщетно силился понять хоть что-то. Эти напрасные усилия пугали и мучили меня. Каждое утро (по вечерам я старался уйти куда-нибудь) я изводил себя напрасными усилиями понять хотя бы общий смысл разговора, но даже если мне удавалось отчётливо услышать целую фразу, я не мог понять смысла! Одними и теми же гнусными словами, меняя лишь их порядок и количество, эти люди (люди?) обменивались некой информацией, говорили, очевидно, о жизни, которой вместе с ними жил и я, но (мистика какая-то!) я не мог, не мог их понять! Я чувствовал себя безъязыким иностранцем и впадал в тоскливое отчаяние. Каждое утро превращалось для меня в пытку. И мне всё казалось, что они говорят обо мне.
Заглотав вместе с завтраком две таблетки аспирина, бледный и, как мне самому казалось, жалкий, я отправился в школу. Торжество прошло вяло. Выступала директриса, двое малышей прочли стихи, долговязый старшеклассник, взвалив на плечо девочку в белокружевном платьице, быстрым журавлиным шагом прошёлся по кругу. Малышка, испуганно вцепившись ему в волосы и почему-то не сводя округлившихся глаз со своих ножек в красных туфельках, судорожно трясла колокольчиком. Дети переговаривались и хихикали. Мальчишки среднего возраста затевали небольшие потасовки, девочки громким шёпотом обзывали их дураками. Немногочисленные присутствовавшие мамаши были явно заняты обсуждением туалетов учительниц. Слова «чуть бы подлиннее», «мокрый шёлк», «сто пятьдесят на рынке», «совсем не к месту» долетали оттуда. Учителя старательно сохраняли на лицах торжественность и радушие.
В конце линейки все нестройным хором пропели «И в сентябрьский день погожий».
Душевная тошнота, владевшая мной с утра, и  порождённая, видимо, страхом, прошла к середине первого урока. Это был русский язык в 8 классе. Прошёл он нормально, и я был доволен собой, своей сдержано-уважительной манерой, уместной дружеской иронией и непринуждённой связностью речи. Я рассказал немного о себе, о том, чем мы будем заниматься на уроках, о новых учебниках, провёл перекличку-знакомство. Вызывая ученика, я задавал ему вопрос по русскому или литературе, чтобы, как я им объяснил, выяснить, много ли они забыли за лето. Это им понравилось, здесь был элемент игры. Вопросы я тщательно продумал заранее, но делал вид, что это экспромт. Восьмиклассники ушли довольные, и приходящим им на смену девятиклассникам говорили: «То, что надо», «Интересный чувак». Рыжий Вавилов уселся на вторую парту среднего ряда. Но сиди он на любом другом месте, хоть за моей спиной, у доски, центр класса всё равно находился бы там, где золотом светилась его ненавистная голова. Он сидел, развалившись, независимо поглядывая вокруг, вполголоса переговаривался с соседями, но не выходил за рамки приличий. Даже встал, когда я назвал его фамилию. Вяло задумавшись, ответил на вопрос, какие стихи Пушкина он помнит («Что-то про декабристов») и, вразвалочку выйдя к доске, с тремя ошибками написал предложение. С доски за собой стёр.
Уже в хорошем настроении я провёл урок в 11 классе. Там было только три мальчика, поэтому я изначально рассчитывал на успех и не ошибся. Юные селянки по достоинству оценили костюм, и галстук, и причёску. Несколько раз мне удалось заставить их засмеяться. И вообще, мы расстались довольные друг другом. Мальчики здесь были неловки и застенчивы. Один чересчур долговяз, другие, напротив, слишком малы ростом и худы. Некоторые из девушек довольно вульгарны в своём подражании городской моде, но две выглядели совсем по-городскому и были естественнее прочих. Ни развязности, ни деревенской зажатости в них не было. Одна из них – Марина – была директорской дочкой. Я ловил себя на желании понравиться этим двоим, и это приятно щекотало нервы. Уроков, праздника ради, было немного. И уже в полдень, шагая домой, я решил, что могу подвести в целом положительный итог сегодняшнему дню. В свете его мне открывались довольно радужные перспективы. Короткое, но мерзкое слово «пёсик», чего я втайне боялся, ни разу не прозвучало, и огненный Вавилов не колол тревожно моё подсознание. «Будет учиться как и все, куда он денется,- решил я. -И уважать себя я его всё равно заставлю. Заставлю».
Часов до четырёх я просидел над подготовкой к урокам и планированием, а в пятом часу Степаныч напомнил мне, что нонеча суббота, а стало быть, баня. Я покорно отложил бумаги и пошёл для начала по воду. («За водой, что ли, идти?» - спросил я Степаныча. «За водой пойдёшь – не воротишься, - ответил он. – По воду сходи».) А потом, когда огромный котёл был полон, я отправился через огород к уже упомянутому  мной огромному дровянику, стоявшему на границе участка, за берёзовыми поленьями. Степаныч топил дома углём. Баню же – только дровами. Дровяник Степаныча был заполнен дровами на две третьих. Бережливый старик тратил немного, выписывал же каждый год, насколько позволяли финансы и нормы, установленные для ветеранов сельсоветом. Свободный от дров угол сарая был загромождён всяким деревянным хламом: обломками неких деревянных конструкций, случайными досками, полусгнившими брёвнами, ящиками из-под стеклотары, фрагментами штакетника, - в общем, всем, что Степаныч в ожидании худших бездровных времён стаскивал к себе в сарай. («Лишь бы без дров и соли не остаться», - говаривал он, предрекая полный хозяйственный упадок и повсеместную разруху в ближайшие годы.)
Надёргав из поленницы и положив на полусогнутую руку остроугольные поленья, я уже пошёл было к выходу, но странный шум в захламлённом углу сарая остановил меня. Некоторое время я стоял неподвижно, прислушиваясь. Шума я больше не услышал, но в душе независимо от меня возникло и окрепло ощущение постороннего присутствия. Сбросив поленья на пол, я неуверенно двинулся к куче хлама, загромождавшей угол. Отбросив пару досок и кусок низенькой садовой оградки, я увидел сквозь мешанину жердей, что в тесном пространстве возле самой стены на небольшом чурбаке сидит мальчик лет 5-6, озабоченно вырезая что-то маленьким ножичком на дощечке, лежавшей у него на коленях. Хотя я не мог не произвести шума, он не обратил на меня никакого внимания, он даже головы не повернул в мою сторону.
«Что ты тут делаешь?» - спросил я, отбросив в сторону ещё одну доску, чтобы стать более видимым для него.  Он повернулся ко мне, прекратив своё занятие. Ни испуга, ни даже малейшего беспокойства, естественных в его положении, положении застигнутого врасплох, не было на его лице. На нём вообще не было никакого выражения. Даже сейчас это лицо, лицо ребёнка с довольно правильными чертами и тускло-голубыми глазами, лишь только я вспомню о нём, встаёт передо мной с необыкновенной отчётливостью. И я готов поклясться, что ничего более страшного и мерзкого одновременно не видел в жизни, хотя мальчик не был уродом, нет, как я уже сказал, лицо его отличалось правильностью черт. Но… не знаю, поймёте ли вы меня, почувствуете ли тот ужас, который пронзил меня насквозь в тот момент. Это было лицо, лишённое всякой мысли, глаза без всякого чувства. Эти глаза, словно из голубого перламутра, ничего не отражали, словно отбрасывая от себя всё, защищая маленький мозг своего хозяина от внешних воздействий. Заглянуть, как говорят, в них, увидеть в них душу , было невозможно. Боже… смогу ли я найти слова… Честное слово, у собак и кошек взгляд зачастую более осмыслен, трёхдневный младенец наделён более выразительной мимикой! На миг мне показалось, что передо мной существо из другого мира. Я мог бы смотреть на это лицо часами, и тогда не понял бы, о чём думает, что чувствует этот ребёнок. Мы взирали друг на друга минуты три, и за это время выражение его лица не изменилось. Точно так же он мог бы рассматривать табуретку или телеграфный столб. Наконец, решив, что изучил меня достаточно, он, не меняя выражения лица, не закрыв полуоткрытый рот, вновь занялся своей дощечкой. Я ощутил себя пустым местом «Откуда ты?» - спросил я снова. И он вновь направил на меня свои пустые глаза. «Что  ты здесь делаешь?» - повторил я. Он неожиданно встал, повернулся ко мне спиной, отодвинул какую-то доску в стене и нырнул в образовавшуюся дыру. «Эй! – крикнул я. – Постой!» Он не оглянулся. Я выскочил из сарая, обогнул его и, подбежав к невысокому, из жердей, заборчику, увидел, как мальчик в двух метрах от сарая, встав на коленки, копает всё тем же ножичком ямку.
По ту сторону забора простиралось убранное картофельное поле с кучками блёкло-жёлтой ботвы, за ним стояли сараи, за которыми возвышалась крыша дома. «А ну-ка, мальчик, поди сюда,» - сказал я, стараясь, чтобы голос звучал поуверенней, чтобы ему и в голову не пришло ослушаться. Он глянул на меня исподлобья, и я вновь поразился полнейшей непроницаемости его взгляда. «Поди сюда, слышишь, -  сказал я снова. Он наконец закрыл рот, шмыгнул носом и вдруг, резким движением выхватив из земли свой ножичек, направил его на меня блестящим лезвием. Я оторопел. Самое интересное, что я ни секунды не сомневался в серьёзности его намерений. Он ударил бы меня своим ножом-недомерком с тем же равнодушием, с каким пнул бы попавшую под ноги кошку.  Я просто ему надоел. И он решил спугнуть меня, как муху. «Ты… что делаешь?..» - только и нашёл что сказать я. «Пошёл ты на…» - ответил он мне голосом таким же равнодушно-оцепенелым, как и его лицо. И тут в наш содержательный диалог вмешался третий.
«Андрюха!» - услышал я и, повернувшись, увидел Вавилова, вразвалочку, с сигаретой в зубах идущего от сараев по перекопанному полю. Мальчик тоже посмотрел в его сторону и, вновь приоткрыв рот, принялся ковырять ножом землю. «Я кого зову?» - спросил приближаясь Вавилов. Андрюха не ответил. «Я тебя, щенок, зову. Ты что, откликнуться не можешь? А ну вставай!» Андрюха засопел и, сложив ножичек, стал пихать его в кармашек пальтишка, короткого и явно многими до него ношенного. «Вставай, я сказал!» - Вавилов крепко ухватил мальчишку за шиворот и, сильно встряхнув, поставил его на ноги.
«Это твой брат? - спросил я, несколько оправившись. - Ты тут живёшь?» Странно, что уже знакомый мне пейзаж: поле и сараи, пара плодовых деревьев у забора – показались мне другими, когда я узнал, что это территория Вавилова, какими-то враждебными и неприятными что ли. Он хмуро на меня посмотрел, будто решая, стоит ли со мной заговаривать, и нехотя ответил: «Ну да, а что?» «Ничего», – ответил я «Пошли», - сказал Вавилов брату, и они зашагали, удаляясь от меня по вскопанной земле. «Ты что, опять в сарай лазил?» - спрашивал Вавилов по дороге. «Тебе что, сто раз говорить? Нельзя! Ясно тебе? Нельзя! Нельзя!» - каждое «нельзя» он сопровождал подзатыльником, но мальчик только спотыкался, ничего не отвечая ему.
Собирая разбросанные поленья и позже, помогая Степанычу растапливать баню, и даже уже после бани, попивая со стариком заранее охлаждённое пиво, я всё пытался понять, чем же меня так неприятно поразила, если не сказать ужаснула эта встреча.  Ответ был очевиден, но невероятен: мальчик не был похож на человека. И это было страшно. Всё равно, как некий инопланетянин, завладев человеческим телом, так и не смог бы освоить человеческую мимику,  искусство разговаривать взглядом, данным нам природой от рождения. Мы редко отдаём себе отчёт в том, насколько для нас важна информация, непроизвольно считываемая с окружающих лиц. Лицо этого ребёнка не позволяло проникнуть в его внутренний мир, его мысли, чувства, настроение, и непредсказуемость его реакций и поведения пугала.  За  пивом я рассказал Степанычу о встрече в сарае.
- Опять он там околачивается, - досадливо поморщившись, сказал старик. – Замучился уже его гонять. Сожжёт он мне сарай, как пить дать.
- А родителям говорили?
- Да сколько уж раз. А толку-то. Мать он не слушает. Отцу сказать – побьёт пацана до полусмерти. А самого его ругать… - Степаныч махнул рукой. – Стоит и смотрит как пенёк, даже не поймёшь, слышит ли он тебя. Рот откроет и глядит.
- Да, это точно. Я тоже заметил.
- Да это все заметили. Он тут прошлым летом КЗС из строя вывел. Железяку какую-то сунул в самый двигатель. Мужики двое суток уделывали, матерились, уж как его ругали, как грозились, а он стоит рядом же, ну, разумеется, чтоб не дотянулся кто, не ударил, и слушает, раскрыв рот.  Вроде, как и не его хают. А то скирду сена сжёг, было дело. А по мелочи-то всё время пакостит.
- Господи, что же из него вырастет?
- Лучше уж и не загадывать. Он молчит, молчит, всё один ходит. А потом вдруг заберётся в курятник и всех цыплят передушит.
- То есть как?
-Да так. Взял и свернул им башки. Мать его отодрала, да толку-то. Он понимает, только когда его сильно бьют – вот как отец. Отца он боится.
- А других?
- Кого других? Ну, брата тоже побаивается. Тот его тоже как-то палкой поколотил.
- А вас? Других соседей?
- Это мы его боимся. А он нас ни в грош не ставит. Он же знает, что мы его бить не будем. Так что ему что вот я, к примеру, что деревянная колода – всё равно. Я тут стал, было дело, как-то ругать. Он повадился в песочнице детской, что между двухэтажек, гадить. Как кошка, честное слово. Наложит кучку и присыплет песочком, а детки там совсем маленькие роются, год-два, ну трёхлетки, вляпываются. Я давай его совестить. Постоял он, посмотрел на меня, ничего не сказал. Я в сельсовет по делам своим зашёл, через 10 минут назад вышел, иду, гляжу: он опять сидит, штаны спустил и тужится, аж покраснел весь. Я, по правде сказать, думаю, что он слов-то человеческих и не понимает вовсе.
Старик помолчал. Хлебнул пива из большой кружки и вдруг продолжил:
- А поди и понимает, и что делает, и зачем, только нам это не уразуметь. Вот в начале лета младшему своему братишке щёку осколком стекла разрезал, да сильно, зашивать пришлось. Тот орёт, а этот… монстр… смотрит, и рот раскрыл.
- У них ещё младше него есть дети?
- Да. Их вообще четверо. Сашка, ученик ваш, старший. Потом долго никого не было. Отец их в тюрьме сидел за кражу. Потом девчонка идёт, ей нынче не то десять, не то 11. а потом эти двое: Андрюха да Серёга.
- Ну я смотрю, живут они не бедно. У старшего мотоцикл есть.
- Мать у них горбатится. Корову держит, телят, свиней выращивает. Молоко с фермы таскает, своё да совхозное в городе на рынке продаёт, когда сама, когда девочка на велосипеде отвозит. Мясом торгуют.  Две свиньи – вот тебе и мотоцикл. А они по пять-шесть откармливают, да поросятами приторговывают. А что? Корма не свои – совхозные. Тут с этим просто. За бутылку-две хоть тонну сгрузят, если мужикам приспичит выпить. Ну и картошки растят уйму тоже для прокорма. Работы много, но ведь бесплатная. Крутятся. В селе, не в укор вам, городским, своим горбом  можно заработать, если меньше телевизор смотреть да на диване лежать.
- Да подворовывать…- не удержался я.
- Ты не возьмёшь, что плохо лежит, – другой возьмёт, - не обиделся Степаныч.
-Только и тут надо совесть иметь, меру знать. У каждой доярки дома корова, а то и две, а всё равно с фермы тащат. Что с этим сделаешь? Вот отец у них ворует…. Вообще без всякого соображения. Он был тут слесарем, так и бензин, и запчасти… всё, что можно и что нельзя. А попался, дурак, на паршивой оплётке с руля. Стал снимать с директорской машины – его и увидали. Ну, придрались к этому, другое ничего не докажешь. Да директор сказал, что деньги в бардачке лежали. Может, и не лежали, но уж больно он всем надоел к тому времени.
- А сейчас он где работает? В совхоз его, поди, не взяли после тюрьмы?
- Почему? Взяли. Тут работать некому. Кто потолковее, в городе устраиваются, тут на этой зарплате одни алкаши и лентяи… То тут, то там поработает, то запьёт, то нагадит, его увольняют, потом снова берут, куда деваться. Сейчас на пилораме трудится. Тоже тащит, что ни попадя. …
Степаныч неожиданно усмехнулся:
- Вот ведь алкаш алкашом, а хитрый… Тут о третьем годе был случай…Тогда инженер молодой только после института к нам приехал. Ну, никого ещё не знал, натурально… И Вавила к нему как-то и подкатил, мол, помоги мне, дрянь какую-то, уж не помню что, до дому подвезти. Я, мол, в совхозе списанную железяку купил. Тот и довёз. Сейчас-то он, конечно, сто раз проверит, как и что, а тогда купился. На другой  день директор на планёрке шум поднял. «Такие-сякие, кто-то утащил эту… железяку, в общем. Узнаю, кто, уволю к чёртовой матери». Инженер сначала смолчал, оробел. Пошёл к Вавиле, верни, мол. А тот ухмыляется: «Мы, - говорит, - с вами теперь подельники. Вот я её загоню, долю вам выплачу». Ну, инженер, хоть и зелёный тогда ещё был, а понял, что раз в дерьмо влезешь – всю жизнь вонять будет. Пошёл к директору и повинился – не знал, мол, обманул меня этот жук. Вавилова тогда на год на ферму отправили скотником, а инженеру выговор. Правда, Вавилова раньше пришлось вернуть – не хватает рабочих рук в совхозе. А он всё же руками кой-чего делать умел.
- Умел? А сейчас?
- Что сейчас? Он же трёх дней подряд трезвым не  бывает. Пропил все свои уменья. Зовут его иногда по привычке что-нибудь сделать. Особенно старушки. Он же за бутылку, на что хошь согласится. Да теперь больше гадит, чем ладит. Вот Ивановне дверь оббивал дерматином с утеплителем. Так после этого дверь вовсе закрываться перестала. У кого-то, не помню уж, крышу крыть помогал, так свалился, два ребра сломал, потом всё ходил, компенсацию в литрах требовал за увечье.
Пиво кончилось, и тема разговора иссякла. Под конец я узнал, что мальчик Андрюха на самом деле старше, чем кажется, ему уже восемь лет, но в школу пока не берут, уж очень сильно отстаёт в развитии.
Не знаю, почему, я испытывал скрываемое от самого себя удовлетворение – сродни злорадству – при мысли, что у Вавилова такой брат. И вообще, что он из такой семьи. Это обстоятельство словно делало его уязвимым. Но я ошибся. Это я был уязвим со всех сторон. А Вавилов… Да Вавиловых здесь было подавляющее, я бы сказал даже, уничтожающее большинство. И клановое их сознание было всепобеждающим.
 
 
День большой ссоры. Война объявлена.
 
Через несколько дней случилось то окончательное событие, которое похоронило мою педагогическую карьеру в самом её зародыше.
Прежде нужно сказать, что уже до этого я болезненно почувствовал неосуществимость своих радужных надежд и планов.
Меня снисходительно слушали, меня терпели, но всеобщая уверенность, что предмет мой, в сущности, никому не нужен, сводила на нет все мои усилия. Для того чтобы писать, им вовсе не нужно было знать, где в предложении подлежащее, а где дополнение. Причастные и деепричастные же обороты в речи им казались непозволительным извращением. С трудом объясняясь словосочетаниями и простейшими предложениями, а чаще междометиями, они плевались и ругались вполголоса, если на уроке им приходилось записывать предложение, длиннее двух строк. Непонятные для них слова вызывали у них непонятное для меня озлобление. Но если задания по русскому языку они всё же с грехом пополам в половине случаев выполняли, то учить литературу, по их мнению, было просто неприлично и смешно. Большинство из них органически не умели читать осмысленно. Они просто не понимали печатного текста. Безнадёжно перевирая даже не самые сложные слова, не соблюдая интонацию, они вдруг посреди чтения разражались хохотом и с раздражающим меня удовольствием сообщали: «Ни черта же не понятно, чего тут понаписали…» И это о Пушкине, Тургеневе, Толстом. Всё это, конечно, подавляло, но, по крайней мере, меня слушали. Я сам читал им классиков, разъяснял смысл устаревших слов и фразеологических выражений, сложных для их понимания эпизодов. Я сочинял для них игровые задания по русскому языку, чтобы хотя бы дух соревнования или занимательность заставили их работать. И дело, слава богу, двигалось. Пока я невольно не развязал войну.
В тот день в 9-м была литература. Я дал им 5 минут, чтобы подготовиться к рассказу о жизни русской деревни в изображении Тургенева (домашнее задание). Большинство лихорадочно зашуршали тетрадками, стараясь наскоро запомнить то, что я надиктовал им на прошлом уроке. Я рассчитывал спросить 2-3 человек и перейти к новой теме. Т. е. попытаться раскрыть этим по слогам читающим детям особенности и красоту литературного стиля Тургенева, его мастерство в изображении пейзажа (даже сейчас смешно). Девочка, отвечавшая первой, справилась неплохо, практически слово в слово повторив по продиктованному мной конспекту. Я и не ожидал самостоятельного анализа и был удовлетворён. А дальше дело встало. Даже те, кто собирались идти в 10 класс, а значит, старались учиться без осложнений, не соизволили приготовиться. Наткнувшись на третий по счёту отказ, я счёл необходимым сделать внушение.
«Вы сами сельские жители, - сказал я. – Вы плоть от плоти (кто-то хихикнул) тех крестьян, которых описал, и очень талантливо описал, Иван Тургенев. Неужели вы настолько нелюбопытны, холодны, ограниченны, что вам неинтересно узнать, почувствовать, представить, как жили эти люди, какими они были, что их волновало, тревожило. Может, среди описанных Тургеневым крестьян – ваш далёкий прадед? Как он жил? Чем жил? Что любил? Что ненавидел? Скучные вы, недалёкие, нелюбознательные и неинтересные люди». Казалось, мне удалось их чем-то зацепить. Они во все глаза глядели на меня, забыв о недосписанной геометрии, не доцарапанной на парте матерщине, выпавшей из кармана пачке сигарет. Я внутренне торжествовал. И тут вступил Вавилов. По природе своей он не терпел чужого лидерства. Он мог уступить его на время урока, формально, отдавая должное условиям. Но не на самом деле. И он отнял у меня этот сладкий миг морального торжества.
- А чего тут могло измениться, в деревне-то? – сказал он, покачиваясь, по своему обыкновению, на стуле. – Трактора все дороги испохабили, магнитофон вместо гармошки, вот и всё. А так, та же грязь и вонь навозная. Что, не так?
И тут я завёлся.
- И как по-твоему, Вавилов, откуда эта грязь? Почему целый век прошёл, а грязи всё столько же, по колено?
- Даже больше, - возник кто-то с последней парты.
- Никому до нас дела нет, вот почему. Они там, в городах, по асфальтам в рестораны на «Мерседесах» ездят, а что мы тут жратву для ихних ресторанов по уши в грязи добываем – им наплевать.
В классе раздались одобрительные смешки.
- А вы сами, Вавилов?
- Что мы сами?
- А то, что при желании вы и сами могли грязь эту вычистить, а не ждать доброго дядю (Он смотрел на меня с презрительным интересом, как будто заранее знал ответ на любые мои доводы.) Только желания у вас нет, Вавилов, нет у вас желания. Вам эта грязь не мешает. Ты вот на город злишься, что там асфальт, чистота, люди прилично одеты. А ты вокруг себя оглянись. Ну ладно, нет у вас асфальта, но около домов могли бы прибрать, ведь всякий хлам возле заборов валяется, а у дорог? Вынес мусор к дороге – вот вам и помойка, так? А дома? Ты пройди, Вавилов, по деревне, посмотри. Заборы покосились, крыши облупившиеся, обломившиеся серые наличники. Таких домов, чтобы глаз радовали, раз-два и обчёлся в вашей деревне.
- Не у всех деньги есть на ремонт, - набычившись, сказал Вавилов.
- Пусть так, ну а окна вымыть можно, как думаешь? Ведь у половины домов окна, поди, годами не мыты. Пыльные, мухами засиженные, паутиной обросшие. Дома как слепые стоят.
Он молчал, глядя на меня исподлобья.
- А люди? - продолжал я, не в силах уже остановиться. Я и не ожидал, что за короткий срок пребывания в этой деревне во мне столько накопилось.
- А люди, Вавилов? В городе, который ты так не любишь, женщина, чтобы в магазин в трёх шагах от дома выйти, приоденется, подкрасится и причешется. А здесь? Пришёл в магазин ваш как-то, а возле него женщина стоит, молодая, привлекательная достаточно, но вид!! Калоши на босу ногу! Старый халат застиранный, с дырой на подоле, поверх халата ватник, из-под халата край замызганной ночнушки торчит. Ну и где, по-вашему, место такой красотке? В вашей грязи или у ресторанной автостоянки рядом с БМВ и красавцем в смокинге? Нет, милые мои, жизнь ваша, она такая, какой вы её себе делаете. Какие вы – такая и жизнь ваша. Или три дня назад в окно своё наблюдаю такую картину: идёт по дороге мужичок, конечно, пьяненький. Одет, разумеется, сверх неряшливо, просто вне описаний. Но верх всего – старая, засаленная зелёная шляпа, с одного края будто мышами обгрызенная, с другого будто подпаленная… (В классе смеялись, я вдохновлялся). Идёт, не разбирая дороги, прямо по грязи, по лужам в старых стоптанных тапках, пальцы сквозь дыры выглядывают ( Я сделал паузу, во время которой мне вдруг вспомнилось: «В атласные диравые карманы…») В руках, - продолжал я, - гармошка. Идёт, зигзаги по дороге выписывает, временами пытается на гармони своей что-то изобразить, но, видно, пальцы не слушаются, и в разнобой со своей гармошкой орёт: «Листья жёлтые над городом кружатся!» Шёл, шёл, остановился, полез в карман, достал смятую пачку сигарет, да тут же её и выронил. Наклонился, потерял равновесие, упал на колени, а потом рукой махнул и вовсе в грязь улёгся. Вот, Вавилов, а ты говоришь…
- Ничего я не говорю, - угрюмо пробурчал мой рыжий оппонент.
- Нет, ты говоришь, ты споришь. А что грязь для такого человека? Да это же его родная стихия, это его жизнь. Он без неё жить не сможет. Она ему как воздух нужна. Он сам, если хочешь,- грязь нашей жизни. Сначала таких, как он, убрать нужно, потом и дороги чище станут.
Я умолк. И только тут, очнувшись от полемического ража, я понял значение неумолкавшего смеха и смысл реплик, звучавших со всех концов класса.
- Вавила, это же твой папаня!
-Точно, он даже спит в этой шляпе!
- Он в тот день ещё с мужиками подрался… Орал: «Я в Кремле на баяне играл! И меня не гнали!» Ох, и наподдавали же ему!»
- Это твой отец? – спросил я Вавилова, подойдя к его парте и пытаясь поймать его взгляд. Мне стало неудобно. Он, развалившись на стуле, разглядывал свои нервно сплетённые пальцы.
- Прости, я не знал. Мне так неприятно, что я тебя задел.
Я знал, знал, чёрт побери, чувствовал, что голос выдаёт моё удовлетворение, моё торжество. Я чувствовал это, но не мог совладать с собой. Вавилов молчал. И в классе затихли. Я ждал.
Анализируя после этот день, я понял, что именно здесь сделал ошибку. Нужно было, не давая ему времени собраться с мыслями, продолжить урок как ни в чём не бывало. Но я упустил инициативу. Я стоял у его парты и ждал. Чего? Что он признает своё поражение? Что попросит прощения неведомо за что? Глупо это было, глупо. Но я был глуп. И поплатился за это.
Он встряхнул золотистой своей шевелюрой и взглянул на меня зло и открыто.
- А Вы не извиняйтесь, - сказал он. – Алкаш мой папаня, это все знают. Ну и что ж? А Вы найдите здесь непьющих.
- Вот я и говорю… - начал я.
- Что Вы говорите? Что мы здесь сами грязные, потому в грязи и живём? Так ведь чёрными руками белый хлеб растят.
Он ухмыльнулся, а я покраснел. Эту пословицу я сам вчера продиктовал на уроке, иллюстрируя понятие «антитеза». Он заметил моё смущение.
- А не запачкавшись, его и не вырастишь, - сказал он. – Вон тракторист целый день в грохоте, в пыли, жара в кабине больше 50-ти, трясёт так, что кишки ходуном ходят. По 12 часов в день такая мука. Придёт домой, а там тоже не отдохнёшь: огород – по весне копай, летом обхаживай, осенью убирай. А скотина? Каждый, почитай, держит. Корми, чисти, дои, да кроме всего этого, недели две отдай на сенокос. А сенокос – это такое дело… Это только в кино красиво: бабы да мужики играючи, с песнями да ухмылками друг дружке это сено перекидывают. А помаши-ка вилами целый день на жаре. Нет, это вам не город. Семь часов в конторе оттрубил, вечером сиди на диване чистенький, в телек пялься. Я вот лет с семи летом забываю, как телевизор включается. И каждый так-то. И после такого мучения, коли минутка выпадет, и выпить нельзя, расслабиться? Чем же и жить-то тогда человеку?
- Не одной водкой человек жив, Вавилов. – сказал я.
- А Вы подите, предложите трактористу или, скажем, шофёру, комбайнёру в страду в театр сходить или книжку почитать. Знаете, куда Вас пошлют?
- А ты не хами мне, Вавилов, - сказал я, чувствуя, что во мне снова закипает злость. – Насколько я знаю, твой отец не тракторист и не комбайнёр..
- А это и не важно,- ответил он, глядя на меня в упор, не мигая. – Любой в селе пашет так, как вам, городским, и не снилось. Только вам не понять. Вы же тяжелее ручки в жизни ничего не поднимали. При такой халяве можно и костюмчики с галстучками носить, и книжечки вечерком в кресле почитывать.
- Ты, кажется, оскорбить меня хочешь, Вавилов? – спросил я. – Может, тебе, как маленькому, объяснить, что есть физический труд, а есть интеллектуальный, умственный. И он нисколько не легче, а порой и…
- Да ладно вам, умственный труд! Не смешите. Кому он нужен, труд ваш? Ладно, я понимаю, машину новую выдумать, самолёт, телевизор… А Вы? За что Вы-то деньги получаете? Книжки учите читать? Научили уже в первом классе, спасибо. А читать про то, о чём сто лет назад дамы с господами разговаривали, да ещё после того, как участок картошки выкопаешь, у коров почистишь, пол-огорода под осень перекопаешь… нет уж. Спасибо.
Он явно чувствовал свою силу, говорил уверенно, насмешливо, со злой издёвкой в голосе.
- Я вполне допускаю, Вавилов, - сказал я, - что тебе вообще наплевать на всю русскую культуру…
- Правильно допускаете. Наплевать мне на вашу культуру, - ответил он.
- И потому я прошу тебя покинуть класс, - и поскольку он медлил, я, уже не сдерживая себя, крикнул: Пошёл вон, отродье, пошёл вон!
Он встал, не торопясь запихал в сумку тетрадь.
- Ладно, растяфкался, - сказал он проходя мимо меня к дверям. – Пёсик.
И вышел, хлопнув за собой дверью.
Это стало началом конца.
В классе поднялся шум. Я не мог его унять. Да что там – я не мог унять собственную дрожь. Дрожали руки, голос, какой-то мучительной судорогой сводило плечи. Я чувствовал, как подёргивалась шея. Я ненавидел себя и ещё больше нервничал от мысли, что трясусь перед всем классом. Я требовал тишины, но никто не слышал ослабевшего моего голоса. «Может, кто-то хочет последовать за Вавиловым?» - кричал я, стыдясь своей истеричности. Если бы они (все!) встали бы и ушли, это ещё не был бы провал. Но они просто затихли на секунду, недоуменно оглянулись на меня (О чём хлопочет это пустое место?) и снова обратились к своим смешкам и разговорам. Все! Даже девочки. И только ОНА смотрела на меня с отчаянным состраданием и беспомощной жалостью, теребя белый свой воротничок.
 
(Продолжение следует)
 
Последние публикации: 
Поэма о Москве (04/02/2016)
Одиночество (17/10/2013)
Убить Иуду (03/09/2013)
Убить Иуду (01/09/2013)
Убить Иуду (29/08/2013)
Убить Иуду (27/08/2013)
Убить Иуду (24/08/2013)

X
Загрузка