Убить Иуду

 

        

 

          Вечер

Я не включил света, я не снял пальто, я лишь ослабил узел галстука. И в тёмной комнате, присев на край стола, я смотрел поверх белой занавески в тёмный вечер, косо освещённый фонарём на той стороне улицы. Падал реденький, обычный для поздней осени мелкий снежок, обречённый на гибель. Я следил его падение и не думал ни о чём, чтобы не расплакаться. Я завораживал себя этими снежными танцами в луче света и темноте и, мерно покачиваясь, гнал от себя мысли о настоящем, вытесняя их картинками из детства. То вспоминался мне Новый год, раннее пробуждение, холодный пол и на цыпочках, чтобы не проснулась сестра, - к ёлке в соседнюю комнату, к заветным кулькам, сложенным вокруг игрушечного Деда Мороза. Родители ещё в постели. «Смотри-ка, Алёшка первый проснулся...» И, забравшись на высокую родительскую кровать, высыпаешь содержимое кулька прямо на постель. Конфеты, орехи, мандарины прячутся в складках одеяла. Не зная, за что приняться, разворачиваешь конфеты, шуршишь фольгой шоколада и обертками печенья, насильно угощаешь взъерошенных со сна, смеющихся родителей... И так далеко всё, что будет...
А то я видел себя в школе, в классе 7-м, 8-м. Когда на первом в жизни вечере пригласил, сладко обмирая, девочку танцевать, а она отказала. И в зеркале туалета я мучительно выискивал ответ: почему? Может узковаты джинсы? Или я смешно подстрижен? Что во мне не так? А потом в летнем лагере (шорты из плащовки, коленки в царапинах и синяках, деревянные домики и сосны, хвоя и скользкие корни под ногами...) та самая девочка сама пригласила меня на танцах в день открытия сезона, и мы продружили полсмены. И раза два даже поцеловались. А потом я по-хамски бросил её ради спортсменки из соседнего лагеря, с которой познакомился на межлагерной олимпиаде. Выгоревшие на солнце светлые волосы, золотистая чуть шершавая на ощупь  кожа, мягкие губки. Я бегал к ней по ночам, вылезая в окно корпуса. И мы шептались у ограды её лагеря. Я обхватывал ладонями её маленькие ладошки, держащиеся за прутья ограды. На неё была красная вельветовая курточка. Это было наваждение. Та, первая, несколько дней ходила с заплаканными глазами. Нашу историю обсуждал весь лагерь. Девчонки обзывали меня подлецом и провожали завистливыми взглядами. Я ужасно гордился.
Ах, боже мой, где всё это?
Не знаю, сколько я просидел бы, но на улице раздались голоса («Дома-то, поди, нет. Свет не горит». «А ты в окно стукни».) Мне стукнули в окно. Я сбросил пальто и выглянул, отогнув краешек занавески. Аркаша крикнул мне с улицы, широко улыбаясь: «Гостей принимаешь, Ваше нелюдимое величество?» Я кивнул и, бросив пальто на кровать, пошёл открывать двери. Аркаша был не один. С ним были две дамы: молодая учительница начальных классов Ирина Сергеевна и Надежда Юрьевна — филолог из райцентра.
Я впустил их, включил свет на кухне. Весело балагуря, Аркадий стащил с печки кряхтящего Степаныча. Женщины, посмеиваясь, вынимали из большой спортивной сумки бутылки, консервы, какие-то свёртки.
«Что это вы вдруг?» - спросил я, доставая из буфета стаканы и тарелки.
- Как что? Ты уже сколько работаешь? А обмыть твоё вливание в коллектив, а? Вот и решили с девушками... А, девушки? (Девушки, занятые сервировкой, поддакнули). Вино есть, закуска есть, дай, думаем, посидим с человеком. А то работаем вместе, а ты словно шкаф закрытый. Ну, если ты не хочешь...
- Почему, ради бога, - сказал я. Я и вправду был рад. Прежде всего, потому, что ни слова не прозвучало пока о происшествии в школе. И потому, что обо мне просто так вспомнили, как о нормальном человеке.
- Где-то у меня тушёнка было... И огурцы.
- Тащи, тащи, - сказал Аркаша, - мы пока со Степанычем тут колбаски нарежем. Садись, Степаныч, выпьем с нами. Ты ж хозяин, как мы без тебя.
Когда была налита и выпита первая рюмка, я, до того времени пребывавший в напряжении, вдруг почувствовал, что успокаиваюсь. Тепло, поднимавшееся со дна желудка, показалось теплом дружеского общения.
- Поначалу веселье было более-менее упорядоченным, произносились, хоть и краткие, но тосты, сыпались остроты и взаимные комплименты. Но потом я опьянел и поплыл куда-то в сизом тумане сигаретного дыма (дамы закурили с разрешения Степаныча, Надежда — как бывалый куряка, Ирина — чуть постеснявшись, с кокетством институтки). Я вдруг перестал улавливать частности разговора. Я прислушивался к чему-то, во мне зазвучавшему, ловил скользкие образы и юркие мыслишки, изредка выгребая из глубин шаткого сознания, чтобы бросить реплику или ухватить кусочек чужих бесед. Впрочем, я тут же забывал, о чём шла речь и что конкретно сказал я, и уплывал в себя снова. Меня это забавляло, и я, как дурак, должно быть, счастливо улыбался, сам не зная чему. Помню, в какой-то момент я некстати горячо принялся уверять Надежду, что она, вот так, с сигаретой, похожа на Ахматову, и такие веские доводы находил, и несуществующие портреты вспоминал... «Ахматова? - задумчиво сказал Аркаша, разливая по рюмкам. - Я помню, раньше любил Ахматову. Года два любил... А потом разлюбил как-то раз, за обедом... Ну, вздрогнули!»
     Поражённый сочетанием Ахматовой и обеда, я на несколько минут приобрёл ясность мысли и смог некоторое время следить за ходом разговора. Степаныч, необычно для него разошедшийся, на все корки бранил город.
- В городу, - говорил он, - народ похабнее. Оттуда вся зараза к нам идёт. Вот, не в обиду вам будь сказано, бабы городские курят. Не говорю, что плохие это бабы, нет, но курить-то мужикам положено. И штаны носить тоже.
-Да что Вы, Степаныч, - возмутилась Ирина. - Я ведь знаю, не то что женщины ваши, многие школьницы курят. Из десятого, и из восьмого даже...
-Так от вас же, городских, моду берут. У нас ещё лет пять назад девки в штанах не встретить было. А сейчас? Или штаны, или юбка выше задницы. Городская мода.
-К чему же вы от города только плохое берёте? - спросил Аркадий посмеиваясь.
-А что у вас хорошего есть?
-Культура, - встрял я.
- Культура нынче везде одна — телевизор, - возразил Степаныч. - Только там всё больше вас городских показывают, чтобы мы от вас учились дряни всякой.
- Неправда это всё, дедушка, - сказала неожиданно серьёзно и трезво Надежда, затушив окурок в тарелке с колбасой. - Вот я сама деревенская. Да-да, из Козлаков. Слыхал? Сейчас уже нет этой деревни, снесли. А Козловых и Козловских ещё много по району живёт. Все оттуда. Так вот, приехала я в своё время в город, в институт поступать. И знаешь что?  («Что?» - механически переспросил Степаныч.) Тоже мне мать говорила, мол, испортят тебя, доча, в городе, разврату научат. А нет. Это мы, деревенские, кого хошь испортить могли. Что я была в 17 лет? Ну, отличница, но в подмётки не годилась по знаниям городским троечницам. И все эти их разговоры о театре, о выставке последней, о музыке и модных поэтах — как на чужом языке. Зато материлась я уже не хуже здешних трактористов. Тут все дети под эту музыку растут. Двухлетний соплячонок имени своей матери ещё не знает, зато послать её куда надо отлично сумеет. В двух-трёх семьях, может, не матерятся. Да и то, если мать — учительница.  Что, не так?
-Грубость, это точно, - вздохнув, признал Степаныч.
- Ну ладно. Самогон мне мать своей рукой в 14 лет налила. А опивки я уже лет с восьми цедила. А подружки мои городские были и такие, что и шампанского не пробовали до самой своей свадьбы. А у нас эти вина никто и не пьёт — лимонад это для нас. У нас дети сразу на самогоне растут. Да что говорить, я только в городе поняла, что люди пьют, чтобы раскрепощённее пообщаться («Это верно, - сказал Аркаша. - А ну, за общение.») Подожди. Там выпьют, поговорят, красиво потанцуют, посмеются и разойдутся. У нас же не уходят ногами — уползают. Пьют, не чтобы весело было, а чтобы вообще ничего не было. Чтобы упасть и не встать. Недавно в области у институтской подруги была. Она мне так мимоходом:  «От Дня учителя три бутылки вина осталось и коньяк». У нас пока хоть капля на дне есть — шоу не закончилось! Как это можно уйти, не выжрав всё до донышка?
- Ой, точно, - сказала Ирина, поведя на меня блестящими глазами. - Знаете, Алёша, я тут в первый раз в гостях была на прошлый Новый Год у Васильевых. Так со мной рядом сидели две наших школьницы. Вот налили всем. Одна мне и говорит: «Вы сейчас выпьете, так только запейте чуть-чуть, не закусывайте, и сразу вторую». «Почему?» - спрашиваю. «А чтобы шибче, - говорит, - ударила. А то, если заедите, такого кайфа не будет уже».
Все засмеялись.
-Ладно, пьём, что говорить, - сказал Степаныч, сдавая позиции, - а секс этот ваш, порнуха? Откуда? Не от города ли?
-Господи, Степаныч! - Надежда пережёвывала огурец и давилась невысказанными мыслями. - Опять-таки, хочется мужику в городе, он красивую шлюху снимает или бабу знакомую в ресторан ведёт, на машине катает, духи ей купит, бутылочку вина поставит. А тут? Мужик соседскую жену в свой сарай ведёт, коли приспичило. Тут свинья хрюкает, там козы блеют. Навоз кучей в углу, куры квохчут. А у них тут любовь! Среди сена и навоза! Что, скажешь, не бывало?
- Было, - согласился Степаныч, и все засмеялись, видимо, поняв намёк на известную всем четверым историю. Я смеялся за компанию.
-Или чем доярки с пьяными скотниками в день получки занимаются, не мне тебе рассказывать. Кассирша вместе с зарплатой на фермы водку везёт для чего?  И самой навар, и людям удовольствие справлять проще.  Да что тут говорить! - она снова достала сигарету и нервно закурила.
Я снова стал уплывать. Аркаша заговорил со Степанычем о грибном урожае этого года. А ко мне повернулись блестящие подведённые глаза Ирины Сергеевны.
-А Вы знаете, - сказала она доверительно, - тут и дети ужасно испорченные. Я была просто поражена. Когда первый год работала, мне одна девочка, пятиклассница, рассказала анекдот. Чисто по-дружески, как что-то самое естественное. У меня даже сейчас, в 22 года язык не повернётся повторить. А ведь она и из семьи хорошей, и учится...
-Да, да, - сказал я, - конечно...
Я уплывал, но старался изо всех сил остаться около неё и поддерживать разговор. Я честно хотел быть вежливым и милым, я даже взял обеими руками её узкую холодную ладошку, чтобы удержаться около неё, но голос её всё удалялся, и глаза, как огни маяков на берегу, остающемся за кормой, теряли яркость и чёткость.
-А как они с девочками разговаривают, слышали? - продолжала она. - И гадости всякие говорят, и матом... Просто в разговоре, не со зла, а как обычные слова. Я в школе своей за все 10 лет ни слова мата не слышала от одноклассников. А тут! Даже первоклашки...
Я понял, что уже не слышу её, и встряхнул головой. В голове было пусто. Я встряхнул ещё раз и понял, что если немедленно не встану, то просто упаду, классически — лицом в тарелку. И усну. Я встал.
-Ты куда? - спросил Аркадий, прерывая разговор с Надеждой.
-Выйду на улицу, подышу.
-А-а... Ну иди, - и он снова заговорил о чём-то оживлённо.
Я сжал зачем-то руку Ирины, похлопал по ней ладонью, потом отпустил и твёрдыми шагами пошёл к неверно шатающейся двери.
На улице мне и впрямь стало куда легче. Мысли прояснились, глаза обрели достаточную зоркость, я присел на крылечко, уставившись в небо, усеянное бесстыжими осенними звёздами так густо, что вряд ли протиснулся бы между ними какой-нибудь спутник.
 
Звякнула щеколда ворот, и тёмная фигура, держа перед собой чью-то (может быть, свою) белую, удлинённой формы голову вошла во двор и остановилась в пяти шагах от меня. Совершенно обалдев, я смотрел на неё минуты две, прежде чем понял, что это не голова, а банка молока в руках у Таськи. Она тоже молчала, не зная, видимо, что сказать.
- Я вот молоко принесла, - произнесла она наконец. - Добрый вечер.
- Хорошо, - сказал я. И, не будучи уверен, что смогу крепко держаться на ногах, добавил: Поставь тут.
Она подошла ко мне почти вплотную и наклонилась так, что задела меня концами пухового платка, лежащего у неё на плечах. От её волос, как обычно убранных в узел на затылке, пахнуло на меня дешёвыми духами. Я подумал, что она не по погоде легко одета. С непокрытой головой, в старенькой кофточке (наверное, мамина), юбочка до колен и резиновые короткие сапожки. Она куталась в пуховый платок и, покусывая губку, глядела на меня, не торопясь почему-то уходить. Я решил, что должен что-то сказать.
-Как дела у тебя, Тася?
- Ничего.
- Тебе бы читать побольше. Ты ведь девочка неглупая. А вот мыслей своих выразить не можешь. Слов не хватает. По сочинениям твоим видно. (Я не верил в то, что говорил. Не было в её сочинениях никаких мыслей, кроме тех, что она переписала из учебника. Она, похоже, вообще не представляла себе, что по поводу литературных произведений можно иметь какие-то мысли.)
-Да, конечно, - сказала она. - Мне нравится книжки читать. И литература вообще...
Она помолчала, и было видно, что ей хочется что-то сказать, но она не решается.
- Ты что-то хочешь спросить? - сказал я, и вдруг мутная тошнота зашевелилась в моём желудке и подкатила к горлу. Я судорожно сглотнул и крепко сжал зубы.
- Да, Алексей Иванович, - сказала Таська тоненько с неожиданным волнением. - Я хотела спасибо Вам сказать. Вы заступились за нас. Спасибо. Они же этого не понимают никто. Они грубые, они ведь жизни совсем-совсем не знают. Они думают, что так всё и должно быть. Все так живут. Вот и ходят пьяные, грязные, друг друга не любят, дерутся, сплетничают, врут, воруют. Жизнь она ведь другая, но они-то и знать её не хотят. Вот поэтому они Вас и не любят. Вы другой. Вы говорите хорошо и правильно всё. И чистый всегда... Ой, извините, я не то что-то говорю, но Вы понимаете, да? Алексей Иванович, Вы очень-очень хороший, а на них Вы не смотрите и не думайте про них.
Она ещё что-то лепетала, спотыкаясь и волнуясь, теребя руками пушистые кончики своего платка, но я плохо слышал её. Я был занят другим. Тошнота внутри меня шевелилась, росла, распирала желудок, в голове поднялся звон, давящий на уши. Я отчётливо ощутил огурцы, куриное мясо и колбасу, лежащие во мне. И главное, проклятая банка с молоком, её матовое свечение, режущее глаз. Её тошнотворное действие наконец победило мои слабые попытки удержать в себе содержимое ужина. И я, резко вскочив, так, что Таська в испуге отшатнулась к стене, бросился к курятничку, где, обеспокоив дремавших кур, произвёл отвратительное извержение под испуганные возгласы Таськи.
Когда я, постанывая и держась руками за ноющий живот, пытался понять, не выпал ли из меня какой-нибудь важный орган, Таська всё ещё стояла за моей спиной.
-Вам плохо? - спросила она. - Вы заболели? Что с вами? Позвать кого-нибудь?
- Уйди, - сказал я, не разжимая зубов, ещё чувствуя нервные судороги пищевода.
-Что?
-Иди домой.
-До свидания, - сказала она после паузы и застучала сапожками по мощённому досками дворику.
«Поняла или нет? - думал я, направляясь обратно в дом с безобидной уже банкой в руках. - Поняла или нет, что её учитель и спаситель в доску упился, как свинья, как последняя скотина. Другой, хороший, чистый и красивый».
Когда я вошёл в кухню, Степаныча за столом уже не было. Я поставил банку в холодильник и сел на прежнее своё место рядом с Ириной. Аркадий кивнул мне сочувственно: «Что, полегчало?» И от этого меня снова слегка замутило. Я прислушался к разговору.
- А он мне, - говорила Ирина, - заорал что-то донельзя неприличное и удрал в туалет. А я стою как дура…
- Надо было, - сказала Надежда, зашевелившись под Аркашкиной рукой, спавшей у неё на плечах, - зайти (Ирина хмыкнула) да-да, зайти, взять поганца за шкирку и мордой – в унитаз. Вот и вся педагогика. Сразу бы он тебя зауважал. А так ты кто для него? Мягкотелая дурочка.
- Точно, - поддакнул Аркадий. – Выпьем что ли? – И он взялся за бутылку.
Надежда вздохнула. И вдруг прижалась головой к его плечу. Крупную его кисть она взяла обеими руками и принялась перебирать его пальцы, напомнив мне почему-то кружевниц и коклюшки, никогда мной не виданные.
- Ох, - вздохнула она, - доля наша… Хочешь быть женщиной, а приходится быть монстром.
- А-а… - ответила на это Ирина, махнув рукой, выражая, видимо, таким образом согласие.
Выпьем, девушки, выпьем, - заторопил Аркадий, разливая по стопкам.
Я взял стопку, неприятно поразившись её засаленности, но выпил не больше глотка. Надежда замахнула всё и звонко ударила стопочкой о стол. Сняв с услужливо поднесённой Аркашей вилки кружок колбасы, она быстро затолкала его в рот и, не то глотнув, не то всхлипнув, запела: «Ой, цветёт калина в поле у ручья…»  «Парня молодого…», - присоединилась Ирина. «Полюбила я», - подхватил и Аркадий. Я тоже хотел вступить, но слов песни я не помнил и потому молчал, выражая тем не менее радостное одобрение мимикой и жестами. Впрочем, пели они недолго. Где-то в районе второго куплета они запутались в словах, радостно расхохотались и умолкли. Наступила пауза. Аркадий, шумно хрустя огурцом, широко улыбался и чуть заметно кивал в сторону Ирины. И слипшиеся от густой туши её ресницы призывно взмахивали над зеркально блестящими глазами, но какое-то бычье упрямство словно свинцом налило мои руки, и хоть убей, не мог я подвигнуть себя на действия, явно всеми ожидаемые. И из-за этого пошло на убыль общее веселье, разговор свёлся к разрозненным репликам и странная неловкость, словно нежданный гость, уселась за стол.
- Ну что ж, дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? – сказала наконец Надежда с досадливым смешком. – Давай, мой сладенький, собирай вещички, а мы с Иришкой пока со стола приберём.
 
 
           Сны и реальность
 
Когда они ушли (я проводил их до ворот и при прощании укололся об укоризненный Ирочкин взгляд), я рухнул в постель, стащив с себя только брюки, но не заснул, а словно провалился в тошнотворную пропасть. Я плыл в тошнотном океане, я плыл и грезил, я бредил огурцами и курицей, в мозгах вспухала нарывом надоедливая мелодия, глупая до пошлости, прилипшая ко мне на школьном вечере, и мне казалось, что меня тошнит от неё.
«Платье новое я сшила, платье белое…
И была я в платье робкая, несмелая…»  О, господи!
«И была я, словно вишня, одинокая…»
Тазик бы мне, тазик!..
«И осталась только рана лишь глубокая…»
Мрак. Я отгонял её прочь, но она возвращалась и всё крутилась возле меня, как маленькая синюганка возле долгожданного клиента. Я снился себе профессором, в мантии и на кафедре, и я доказывал аудитории, тыча зачем-то указкой в пустую доску: «Робкая и несмелая – синонимы, абсолютно совпадающие по смыслу, они не дополняют и не развивают представление о признаке. Их употребление в одном контексте бессмысленно и сродни тавтологии. Что касается одинокой вишни, то это ничем не оправданный, ничем не подкреплённый образ, не вызывающий в творческом воображении читателя никаких ассоциаций. В русской литературной традиции есть одинокая рябина или, к примеру, сосна, как у Лермонтова. А если говорить о вишне, то ближайшая ассоциация – вишнёвый сад, какое уж тут одиночество! А в последней строчке мы снова встречаем абсолютные синонимы: «только» и «лишь». Что ещё лучше может свидетельствовать о бедности и убожестве словарного запаса автора. К тому же бездарнейшая строчка «была я в платье робкая, несмелая», заставляет игривый человеческий разум, склонный немедленно обращаться к противопоставленному утверждению, предположить, что без платья героиня этой песни, напротив, предприимчивая и отважная. Архибезграмотный в литературном отношении текст ни в коем случае не является поэзией».
Ещё более, чем дурацкая песня, мучил меня в этом полубреду эпизод, случившийся на днях. Он без конца всплывал в моей памяти и изводил меня тем, что я так и остался безгласным его созерцателем. Груз невысказанных слов, что может быть тяжелее для чуткой совестливой памяти?
Неважно зачем я зашёл в кабинет директрисы. И некоторое время вынужден был ждать: она заканчивала разговор с дочерью. Не с Мариной – старшей дочерью, работавшей на начальных классах. Разговор пустой, незначительный, на уровне бабьего трёпа.
Дочка:  Смотрю, она хрАмлет.
(Я насторожился)
- Чего, говорю, ты хрАмлешь? Ногу что ли стёрла?
Я хотел было поправить, но решил подождать. До того явным было нарушение языковой нормы, что мне оно показалось ошибкой собственного слуха.
- Она говорит: нет. А сама всё храмлет и храмлет.
Я уже открыл было рот, но тут…
Директор:
- И чего же она храмлет?
Я медленно закрыл рот.
Дочка:
- Да чего, ботнулась о ступеньку, ногу мало что не вывернула, синячище, распухла вся, храмлет, а говорить не хочет.
Это паскудное «храмлет», многократно повторённое, вспыхивало и вертелось в моём сознании, и вместе с ним возникали и накатывали волны головной боли.
Но больше всего я думал о Таське. И когда в моём бреду всходило её строгое лицо, тошнота уходила и боль не так горячо пульсировала в висках. И я старался побольше думать о ней. Я думал, как, должно быть, не хотелось ей участвовать в глупом сегодняшнем шоу. Выставлять себя на посмешище в идиотском мини и обтягивающей майке, с её-то ногами и грудью! Но директриса сказала: все должны, и она покорно отдала деньги на костюм, который потом никогда не наденет. А может быть, вопреки всему: и отражению в зеркале, и завидной уверенности фавориток – томилась где-то в глубине души надежда, что вдруг да и окажется она не хуже прочих, и жюри вдруг разглядит неяркое её обаяние, за убогим внешним – прекрасное внутреннее. И, должно быть, засыпая, мечтала она о неожиданной победе, о чуде, и, боясь самой себе признаться, должно быть, готовила она и рукоделье какое-нибудь на второй тур, и самое лучшее платье к третьему. И под музыку пыталась вальсировать. Вдруг да снизойдёт ангел с небес, и окажется она прекраснее длинноногих, обесцвеченных и разнаряженных. Но нет. Вместо ангела – пьяный мужичонка и лишь удвоенное чувство собственной некрасивости.
Мне было жаль её и одновременно досадно, что она так несчастна. И мысли мои всё возвращались и возвращались к ней как по кругу.
Так прошла эта похмельная, бредовая ночь. И утром я порадовался, что совсем не думал о Вавилове, что не он был моей ночной тошнотой. Я даже возмечтал, что наконец освободился от него и своей разрушительной ненависти.
 
 
           И вновь продолжается…
 
Но уже в понедельник наша война вспыхнула с новой силой и уже не прекращалась ни на день.   
 Он вошёл в класс с минутным опозданием, когда его одноклассники уже готовились с гомоном и грохотом к уроку. Но не опоздание было главным. На его кудрявой рыжей башке красовалась идиотская кепочка, и он явно не собирался её снимать. Как только он развалился на стуле, вытянув ноги под переднюю парту и, пристроив свою сумку у себя на животе, принялся вытряхивать из неё помятые с оборванными обложками тетради, я сделал ему замечание:
- Снял бы ты головной убор, Вавилов.
Он коротко взглянул на меня и, продолжая копаться в сумке, ответил:
- Сейчас сниму.
- Сними немедленно, - сказал я, напрягаясь.
- Сказал же, сейчас сниму, - ответил он, не прекращая своего занятия.
- Сейчас же сними, Вавилов, - повторил я. В классе затихли. Он достал ручку, сбросил на пол сумку и недоумённо на  меня уставился.
- В чём дело-то? - сказал он в полной тишине. – Подождать не можете минуту?
- Ты обязан выполнить требование учителя, не дожидаясь повторения.
- Заколеблешься ваши требования выполнять, - сказал он нагло и серьёзно.
И тогда я, не владея собой, сорвал кепчонку с его головы и швырнул в угол класса к дверям. Много слов вспыхивало и кружилось в моей разгорячённой голове в тот момент. Но я молчал, не в силах найти нужное. И он молчал, видимо, по той же причине. Это был миг полного взаимопонимания, как бывает в любви, когда слова не нужны, всё говорят взгляды. И мы смотрели друг другу прямо в глаза, и проникали в душу друг друга, и там крупными буквами было написано: ох, и сказал бы я тебе, если бы мы были одни… Да что сказал! Вот что бы я сделал!!! В этот момент мы были открыты и честны друг с другом как никогда. В этот момент мы сознались друг другу в своей ненависти.
Наконец он встал, отбросив свой портфель ногой, и тяжёлыми шагами вышел из класса, хлопнув дверью так, что вздрогнули портреты писателей над доской. Кепку он не поднял.
Так была объявлена война. Война открытая, бескомпромиссная, не выбирающая средств. Каждая наша встреча превращалась в стычку. Он не готовился к моим урокам, и я с греющей душу радостью ставил ему двойки и единицы. Каждый день он демонстративно опаздывал на уроки, и я, не имея на то права, согласно школьному уставу, оставлял его стоять у дверей до звонка. Он мстил мне, гримасничая и кривляясь за моей спиной. А я ставил ему единицы за поведение. Он принялся прогуливать мои уроки. И я, встретив его как-то у школы в компании дружков, окликнул его:
 - Почему тебя не было на уроке?
- Не хочется, - ответил он, улыбнувшись.
- А я думаю, ты боишься, - сказал я, всей кожей чувствуя нарастающее между нами напряжение.
- Кого?
- Меня, конечно.
- Чего? – он покраснел и набычился. – Было бы кого… Не надо меня подначивать, я не салага… Хочу – пойду, хочу – нет. Это моё дело. А бояться, ничего я не боюсь.
 
По правде говоря, я сам чувствовал огромное облегчение, если Вавилова не было в классе. Я становился раскованнее, проще и доброжелательнее. Уроки проходили почти нормально. Но его присутствие тоже было необходимо мне. Ненависть, как и любовь, требует ежедневной подпитки. А я не хотел, чтобы она угасла. Я уже не мог расстаться с этим изводившим и мучившим меня чувством. Без него я бы потерял часть своего Я. Нет, я бы не хотел освободиться от ненависти. Я хотел уничтожить её объект и заранее знал, что и после этого буду его ненавидеть. Но удовлетворённая ненависть, как и удовлетворённая любовь, становится источником радости, а не муки.
Мне даже не казалось странным, что присутствие Вавилова я угадывал задолго до того, как мог увидеть его рыжие кудри. Я узнавал о нём по особому  тревожному трепету, пронизывающему меня в его присутствии, по поднимающейся из глубины мучительно-сладкой ненависти.
Он не упускал случая задеть меня. То едким комментарием моих слов на уроке, то никогда не расслышиваемым мною замечанием, брошенным мне вслед, после чего окружавшие его подхалимы разражались похабным хохотом. Да боже мой, всем, всем, всем: своим поведением, позами, жестами, интонацией, манерой швырять учебник литературы на парту, презрительным сплёвыванием – всем он бросал мне вызов, и бешеная радость светилась в его бесцветных глазёнках, когда я поднимал перчатку.
Ежедневные стычки и ссоры со временем стали почти потребностью для нас обоих, но они ничего или почти ничего не давали для удовлетворения душившей меня страсти. Так встречи на людях, лёгкие прикосновения, случайные быстрые поцелуи и объятья способны лишь ещё больше воспламенить любовь, но не могут удовлетворить обжигающего желания, томящего влюблённых. Поэтому почти ежедневно я лелеял и выращивал множество планов, как мне погубить Вавилова окончательно. Тюрьма или могила -  вот какой я предназначал ему конец. Но планы эти были один другого нереальнее, и я так и не приступил к исполнению ни одного из них.
 
Но, как влюблённый испытывает постоянную потребность произносить и слышать дорогое имя, так и я со всеми заводил разговоры о Вавилове, убеждая окружающих в его ничтожестве. Я яркими красками расцвечивал его недостатки, приводил бесчисленные примеры его тупости, хамства, высокомерия, я оповещал всех о его крупных и мелких проступках, придавая им особую преступную значимость и усматривая в них грязную порочность. Стыдно сказать, но порой я сам придумывал и приписывал ему разные грехи и преступления, о которых рассказывал потом в учительской. Я оправдывал себя тем, что Вавилов вполне мог бы их совершить, представься ему случай. Во всех школьных происшествиях (пропал кошелёк из учительской сумочки, вырваны страницы журнала, стащили из раздевалки чьи-то перчатки, сломали школьный магнитофон, сунули монетку в замочную скважину), во всём я видел происки Вавилова и открыто обвинял его.
Но, к сожалению моему, мне не удалось навербовать союзников. Учителя поддакивали мне, жаловались на других неслухов, порой удивлялись моей горячности, советовали быть попроще и потерпимее, поискать с Вавиловым общий язык, но ненависти моей не разделял никто. Я объяснял это их равнодушием и трусостью: никто не хотел портить отношения с этим «авторитетом». Ну, что ж… тогда я один…
Были и светлые моменты в моей борьбе. Младший брат Вавилова, не раз с той первой  встречи мне попадавшийся и вызывавший неизменный брезгливый страх пустотой своих глаз и отстранённостью от мира, был освидетельствован комиссией, признан неспособным к обучению и отправлен в интернат для детей с ЗПР. Узнав об этом, я несколько дней был счастлив и не раз при удобном случае намекал Вавилову на его родство с дебилом. Неподдельную радость доставило мне и известие о том, что отец его по пьянке разбил себе голову. Но главным счастливым событием было то, что как-то, уже по первому снежку, пьяные трактористы угнали его мотоцикл и, пытаясь втроём на нём прокатиться, разбили о чей-то железный гараж. Радости моей не было предела. Я засыпал и просыпался с ощущением счастья. Вавилов казался мне уже почти побеждённым, униженным своими несчастьями. Но не прошло и двух недель, как проклятый мотоцикл, восстановленный силами угонщиков и самого Вавилова, победно прогрохотал мимо моего дома. И дни мои снова стали отравленными.
 
(Продолжение следует)
 
Последние публикации: 

X
Загрузка