Поезд Троцкого (7)

 

7

В конце концов, я позвонил Барбаре Фишер по поводу уроков музыки. Несколько раз я звонил, и никого не было дома, но в один вечер, она взяла трубку, и сказала, что слышала обо мне от Пана Тадеуша. Ее имя и фамилия могли быть новозеландскими, английскими, какими угодно, но в голосе по телефону слышался легкий иностранный акцент.

Она жила на другом конце нашего района, на одной из последних улиц перед полем для гольфа. Когда она распахнула дверь, у меня рот открылся от удивления, и я стоял в оцепенении, поняв вдруг, что это она, та самая девушка с картин Пана Тадеуша. Она была передо мной, и конечно, годы изменили ее, но ее все еще можно было узнать. 

Та девушка отчетливо угадывалась под седыми волосами и дряхлеющей кожей сегодняшней старушки. Только, Барбара с тех пор порядочно поправилась.

Она не дала мне долго размышлять о моем новом открытии, отвела меня в залу, и спросила деловито, почему я хочу играть на пианино. Это был вроде бы очевидный вопрос, но мне никто не задавал его раньше, ни мама, ни сын приходского священника, ни даже преподаватель музыки в школе.

– Надо знать, для чего ты это делаешь, – сказала она. – Ты это делаешь для себя, или для кого-то еще? Что значит для тебя музыка? 

Мне стало неловко под ее взглядом. Я молчал, мысленно тыкая себя кочергой, как Пан Тадеуш тыкал книгу Троцкого. Надо было честно ответить хотя бы самому себе, вот я и искал правду. Я пришел к Барбаре ради восхищения в глазах Аманды. 

Она подошла после очередного урока музыки в школе.

– Я вижу, ты все правила знаешь, как писать ноты, и так далее, – сказала она приветливым тихим голосом.

– Да, – пожал я плечами. Непонятно было, куда она клонит.

– Откуда ты это все знаешь?

– Несколько лет занимался у сына приходского священника. Он, наверное, понял, что играть я не особенно люблю, вот мы и занимались больше теоретической стороной. Но я уже многое забыл. 

– Ничего, мне нужна твоя помощь. Пошли ко мне домой. Поможешь мне привести мою музыку в порядок.

Это было не просьба, а приказ. Я был рад поводу сбежать из школы. Мы побежали вниз по улицам к остановке. Чувствовалась зима, порывы ветра были ледяными, и небо мрачной глыбой давило на город. Аманда жила в Килбирни, и спросила, почему там земля такая плоская, когда вокруг сплошь холмы. Пока ехали в автобусе, я рассказывал ей историю о мифических существах танифа у Маори. Одна из этих танифа, Фатайтай, хотела вырваться из плена холмов, и увидеть море, но она была толстая и ленивая, и застряла там, в мелких водах. На ее теле и построили Килбирни. Конечно, на самом деле, большие землетрясения подняли эту землю со дна моря, но в истории о танифа было больше человеческой печали и слабости. Танифа на самом деле было двое, но одна из них, та которая придумала всю затею с морем, была стройной и энергичной, и уплыла, оставив бедную толстушку Фатайтай.   

Аманде понравилась история. Ее дом стоял на маленьком холме, который, если верить моему отцу, сделали из земли, вырытой при стройке тоннеля через Маунт Виктория. Холмик этот возвышался над плоским участком земли. Дома покрывали его склоны, и наверху находилась башня авиадиспетчеров. Аэропорт был совсем рядом, и самолеты ревели, садились и взлетали, низко пролетая над крышами. В доме было холодно и безрадостно. Хотя вещей было много, царило ощущение, что его жители живут в какой-то пустоте, не пустили корней. 

Как и Барбара, Аманда сразу перешла к делу. Она передала мне стопку нот, ее собственные композиции, и попросила меня привести их в порядок. Я сел на пол, и разложил листы бумаги перед собой. Не знал с чего начать, это был хаос нот без всяких привычных знаков и символов. Она не знала языка, не учила его правила и законы.

– Ты играй, – приказал я ей, – и я все напишу как надо.

Она играла. Я слушал и смотрел на то, что она пыталась писать, начал все переписать, поправлять, подбирал ключ и ритм, старался втиснуть ее хаос в рамки правил. Она все это знала пассивно, умела читать инструкции, так сказать, но не умела писать их сама. А я наоборот, был архитектором только на бумаге, но не строителем, знал по каким правилам строить, но не умел пользоваться инструментом.

Потребовалось немало терпения. Я много забыл, долго вспоминал давние уроки, и мне приходилось попросить ее снова и снова играть некоторые отрывки мелодии. Ее композиции потеряли свою целостность, состояли из множества отдельных фрагментов, напоминали непонятную скульптуру альбатроса около верфей. Я слушал как техник, холодно, не ощущая эмоциональной окраски музыки. Только потом, когда я наконец передал ей исправленные ноты, и она заиграла без перерывов, я услышал по-настоящему. 

Ее музыка отражала то же самое, что и глаза девушки в картинах Пана Тадеуша: решительность, твердость, суровую силу холодных краев, арктических просторов, гор Антарктиды. Были в ней и напряжение, и резкость, и тишина, и гармония. Я закрыл глаза и погрузился в этот поток звука, забыв о том, что мерзну в холодной комнате, и что ноги онемели от того, что сижу так долго на полу. Музыка унесла и опьянила меня. В этих мелодиях был не просто талант, а нечто больше, самый настоящий и редкий дар.

Я поделился с нею своим мнением, похвалил ее. Она пыталась сохранять строгое выражение на лице, но губы ее постепенно ослабели, и она, в конце концов, просияла широкой улыбкой.

Я видел ее новым Моцартом, рисовал картину блестящего будущего. Концерты в главных залах мира, овации восхищенной публики. Она смущенно покачала головой, недовольно прервала мою похвалу. Не эти слова хотела она услышать от меня. Она мечтала стать не новым Моцартом, а Маяковским, русским поэтом, который, как она мне объяснила, придал культуре новое качество, поднял ее на новый уровень, освободив ее от буржуазных условностей и традиции. Странная девушка, все-таки, она больше принадлежала миру Пана Тадеуша. Она была обломком ушедших лет, случайно принесенным ветрами и океанскими течениями к берегам моей маленькой Новой Зеландии.

Я пытался ей возражать, говорил, что современные технологии сделали культуру более демократичной, более доступной. Вот мы, например, в моей семье, ни разу не были в театре или концертном зале, но моя мама смотрела свои любимые балеты и оперы по телевизору, все записывала.

– Это всего лишь эрзац культуры, – утверждала Аманда.

– Эрзац… это что такое? –  я чувствовал себя невеждой.

– Это немецкое слово, значит подмена.

Она обратила взгляд к картине на стене, заговорила о «высокой» культуре, культуре элиты, культуре масс, «лучшие хиты классической музыки» и так далее, и тот же самый балет по телевизору. Я балет все равно не смотрел. Они всегда показывали такие передачи по воскресеньям после обеда, сначала давали немножко культуры, а потом переходили к регби и соревнованиям овцеводов с их овчарками.     

– Ха, вот и у вас тут эрзац-картина, – со смехом сказал я. У нас была такая же репродукция дома. Картина изображала английский деревенский пейзаж, с мальчиком, пьющим воду из пруда.

– Это не моя картина, а мамина. Я ее не люблю. Аманда перевела свой взгляд на меня. – Ты все-таки странный, в музыке разбираешься, все знаешь, но не играешь, все шутишь, будто тебе плевать на все.

– Да, я не умею играть, –  промямлил я. – Я уже все забыл. Думаю, сдавать экзамены не буду. Наберу баллы по другим предметам, а это… не знаю, уже пора бросить.

Она серьезно посмотрела мне прямо в глаза.

– Не бросай, – сказала она. – Ты не все забыл, ты просто усилий не хочешь делать. Попробуй, все вспомнишь.  

Я пришел к Барбаре, потому что серьезные глаза Аманды запечатлелись в моей памяти, и ее голос со смешным акцентом все звенел в моих ушах. Я пришел к Барбаре, потому что Аманда забыла свою прежнюю неприязнь, и рядом со мной, с улыбкой на лице и живым блеском в глазах, она совсем не напоминала безвкусный арбуз и серое небо. 

– Так, что значит музыка для тебя? – спросила Барбара, роясь в стопках нот.

Я пробормотал несколько слов о том, что было бы жалко бросить это дело на полпути.

Барбара кивнула, дала мне играть Шопена, упрощенный вариант, Шопен для начинающих, так же как был Маркс для начинающих. Я хмурился, стараясь сосредоточиться, долго разбирал ноты, пальцы не слушались, и медленно, мучительно, я воспроизводил мелодию. Мне быстро надоело, и я оторвал взгляд от нот, пробежал по фотографиям на стенах, видам европейских городов с башнями соборов и узкими улочками. Пара фотографий стояла и на маленьком столике, на одной женщина с красивыми зелеными глазами держала на руках ребенка. За ее спиной виднелась площадь и богато украшенные фасады домов с крутыми крышами. Дома вокруг площади как будто соревновались друг с другом в разнообразии архитектуры.  

– Не отвлекайся! Руки выше! – Барбара рукой подталкивала вверх мои запястья. Ее акцент был менее заметным, чем у Пана Тадеуша, но старая Европа чувствовалась в ней во всем, в ее одежде, поведении и манерах. 

– Это где? – спросил я, указывая на старые фотографии на стенах.

– Вильно, – ответила она как бы неохотно.

– Это в Польше?

– Было в Польше, сейчас уже нет. Не отвлекайся. Играй.

Но мое внимание было сосредоточено не на Шопене, а на Вильно, на море куполов и крыш, и на замок на вершине холма. Целый мир, целый город, стал серией черно-белых фотографии на стене. У нас дома было что-то похожее, набор подставок для тарелок, каждая с фотографией какого-то места в Новой Зеландии. На одной из них была фотография Веллингтона в 70-х годах. Она со временем поцарапалась, и покрылась пятнами затвердевшего зеленого гороха. Настоящий Веллингтон рос, строился, а изображенный город не менялся, оставался в прошлом.           

Аманда показала мне еще кое-что из прошлого в тот день, когда я помог ей переписать ноты. Она достала коробку из под обуви. В ней она держала свои сокровища, в том числе, набор открыток, привезенный ее отцом из СССР.

«Мосты Ленинграда», так назывался этот набор, черно-белые открытки с видами странного пустого города. Город был соткан из воды, камня и металла, тонкий, мрачный и мощный в своей изящной красоте. Я сразу понял, что это было. Моя давняя музыка «под сурдинку», вот как она бы выглядела, как этот город, его строгие серые линии смягчены дождем и туманом, печально и нежно разрывая сердце.   

У нас не было ничего такого. Мы были дети, а Европа была далекой бабушкой, чопорной и требовательной, она смотрела на нас, шпану, ее потомков, осуждающим и немножко боязливым взглядом. Мы были слишком буйные, прямые, резкие, а она, усталая и хрупкая старушка, боялась нас пускать к себе, а то мы все разобьем, можем нечаянно затоптать своими неуклюжими ногами какой-нибудь ценный кусок прошлого. Но нами всегда овладевал соблазн заглянуть в «бабушкину комнату», открыть засов на двери и войти в эти странные покои, полные пышного великолепия, былой славы, и запаха старых легенд.    

Здесь было лишь эхо Европы, колонны, купола, детали фасадов, творения тоскующих по прошлому рук. Многие из этих зданий считались опасными при землетрясениях, память о Европе, сделанная из камня и кирпича, построенная людьми, которые еще не поняли, что капризной природе плевать на их тоску по далекому континенту. 

Это были не спокойные английские пейзажи на репродукциях известных картин, наша природа не была заботливой матерью, заключающей в любящие объятия. Море и небо приходили в ярость, сама земля гневно тряслась. Достаточно было пройти по Ламбтон Ки и посмотреть на таблички, показывавшие, где раньше проходила линию берега моря. Раньше, там были причалы и корабли, а теперь офисные здания со всех сторон поднимались к небу, автобусы и машины сновали по узкой дороге, толпы людей бегали по магазинам, и чиновники в костюмах спешили по своим делам, смешные, когда ветер трепал их галстуки, и перебрасывал им за плечо.

Наш город был совсем не «под сурдинку». Ветер, море, и крутые склоны. В музыкальном исполнении, наш город был бы сплошным крещендо. Аманда не сводила с меня глаз, пока я смотрел на открытки. Самой ей не надо было смотреть. Видно было по ее выражению, сколько раз она держала в руках эти открытки, и мечтала. Создатели этих мостов Ленинграда были людьми суровыми, с холодным сердцем и душой из гранита, льда и металла. Аманда сама была немножко такой, с надменными манерами и строгим пучком волос, как у танцовщицы. Она сидела на полу рядом со мной, но я ощущал в тот момент огромное расстояние между нами, тысячи километров, всю пропасть между моим и ее прошлым, между нашими нынешними чаяниями и мечтами. Она взяла открытки из моих рук, и нежно и почтительно положила их обратно в коробку из-под обуви.   

Теперь, у Барбары, я пытался сосредоточиться на Шопене, но мысленно я сочинял рассказ о том, как Пан Тадеуш влюбился в Барбару в молодости, а потом война их разлучила. Они потеряли друг друга, и только совсем недавно встретились снова. Даже не подозревали, что, оказывается, они долгие годы жили в разных концах одного и того же района. Барбара стояла рядом с пианино, со строгим выражением. У нее была очень хорошая осанка. Мама говорила, что такой осанки добиваются тренировкой, надо ходить со стопкой книг на голове.           

– Что случилось с Вильно? Почему это уже не Польша? – спросил я. Шопен уже надоел, и я чувствовал, что, скорее всего, это будет мой первый и последний урок у Барбары.

– Ты пришел музыку или историю учить? – сказала она сухо.

– И то и другое.

– Если ты хочешь знать, что стало с Вильно, прочитай про Молотова и Риббентропа, о договоре о ненападении между СССР и фашисткой Германией.  

– Ох, да, я помню, Молотов и Риббентроп, они же поделили Польшу между собой, мы это проходили в школе.

– Ясно, – Барбара смотрела на меня своими голубыми глазами. Она молчала, но ей и не надо было говорить. Ее взгляд и так делал ее мысли прозрачными. Она хотела, видимо, мне сказать, что я ничего не знаю, и не мог знать, не мог понять. Задавать наивные вопросы и получить сжатое, упрощенное понятие о целых странах и цивилизациях из нескольких школьных уроков, это было все, на что я мог надеяться. История, как я ее знал, была не больше, чем порошок в пакетиках супа быстрого приготовления. Можно было добавить кипяток, и появилось бы что-то похожее блюдо, но его запах и вкус все равно отличались бы от настоящего.   

– Влоджимеж сказал, что ты много лет учился играть, сказала она задумчиво. – Честно говоря, не видно. Ты, наверное, вообще не играешь?

– Не играю.

Я не сразу понял, что она имела в виду Пана Тадеуша. Она сказала его имя так быстро и легко, не то, что я, когда говорил с ней по телефону, и с трудом выговаривал непривычное скопление согласных. 

– Вы давно с ним знакомы?– спросил я.

– Почему ты спрашиваешь?

– Наверно, вам будет смешно, но, видите ли, у него дома висят картины, его собственные произведения, портреты. Это портреты одной девушки, с которой он был знаком в Польше, и…ну, вы напоминаете мне эту девушку.

Барбара слегка улыбнулась.

– А-а, ты Еву имеешь в виду.

Ева? Как в Библии, Ева, которая съела яблоко, в результате чего ее с Адамом выгнали из рая. Я представлял себе это яблоко красным, сочным и красивым на вид, но мягким внутри. Но я больше ничего не узнал про Еву, потому что, телефон зазвонил, и Барбара оставила меня с Шопеном, и взяла трубку. Я не понимал ее слова. Разговор шел на иностранном языке. Но это был не польский язык. Я знал от Пана Тадеуша, как звучит польский. Этот язык был очень похож на польский, но все-таки немножко отличался по звучанию. Единственное, что я понял, было имя, которое она говорила, Алексей. Кажется, так звали ее собеседника. Алексей, вроде русское имя, подумал я.   

– Кто она была, Ева? – спросил я, когда Барбара положила трубку.

Она смотрела на меня, будто не понимая, о чем я говорю, потом вспомнила прерванный разговор. Она долго молчала, подошла к окну и смотрела на маленький сад и одежду, развевавшуюся на веревке на ветру. Люди всегда ищут окна, когда им надо подумать, собраться с мыслями, и если окон нет, они ищут замену в форме картин, например. Эрзац окна, улыбнулся я себе. Почему же Барбаре надо было так долго смотреть на свой маленький двор?    

– Это была история любви, но как и у многих таких историй того времени, у нее не было счастливого конца, – сказала она наконец. – Ведь, что происходит во время войны? Люди погибают, теряют свои дома, своих родных и близких. Что я еще могу сказать? 

Она снова бросила на меня снисходительный взгляд, в котором говорилось, как мало я знаю. Да, наша земля не тряслась под бомбами, сброшенными со злого неба, сапоги врага не топтали наши скромные огороды, не делали из наших домов горы пепла, не сеяли смерть и страх по нашим улицам. Но ее снисходительный взгляд раздражал меня. Она думала, что мой личный, внутренний мир был таким же узким, недалеким, как и реальный мир вокруг, весь окруженный крутыми склонами наших высоких холмов. Когда я был маленьким, я бегал в парк рядом с морем, лазил, играл на качелях, делал все, что обычно делают дети. Еще, я ходил вокруг памятника павшим на войне. Небольшое круглое сооружение с синим куполом и белыми колоннами, военный оркестр всегда играл в нем на День АНЗАК, когда мы вспоминали тех, кто отдали свои жизни на войне. Я держался за край сооружения и ходил вокруг по внешней стороне, как паук, кусты льна подо мной, и таблички с именами павших солдат прямо перед моими глазами. Их было много, этих солдат, их имена выгравированные черными буквами на мраморных табличках. Обычные имена, ряд за рядом проходящие мимо моих глаз, будто странная, немножко страшная телефонная книга, где только мужчины. Они погибли в Первую мировую. Было очень много таких памятников, в Веллингтоне, и по всей стране, очень много таких мраморных табличек с именами павших на войне. Как только я понял, кто они были, эти люди, чьи имена выгравированы на этих табличках, я стал себе их воображать, молодых ребят, чуть старше меня сейчас, проехавших через весь свет, чтобы сражаться в странах, о которых они знали лишь по нескольким урокам истории в школе.         

Это тоже был подвиг. Разве это не был акт огромного мужества, сражаться, и даже отдать жизнь за Европу, когда собственные дом и семья были на другом конце света? Но Европа это забывала, и смотрела на нас свысока, считая нас неспособными понимать сущность слов вроде мужества, трагедии, страдания, и победы, которые люди всегда гравировали на памятниках, потому что такие слова придавали больше значимости даже самым обычным именам, даже именам наивных, веснушчатых сыновей фермеров с маленьких островов в южном Тихом океане.

Мне захотелось вдруг все это сказать Барбаре, сказать ей, что, хотя мы и живем на маленьком острове, наш мир велик, и наши страсти не ограничиваются одним только регби. Но она сама должна была это понимать. Судя по ее хорошему, почти британскому, английскому, и по атмосфере ее дома, она уже много лет жила среди нас.

Я молчал. Урок кончился, я заплатил ей, и вышел. Спускались сумерки. Они тихим светом текли по улицам. Я шел медленно, вспоминая, как я раньше крал мячики с поля для гольфа. Машина проехала мимо, поднялась по улице. У нее были номерные знаки какого-то посольства, и это и привлекало мое внимание. В нашем районе не было никаких посольств и дипломатов, и мне стало интересно, что привело эту машину сюда. Прошла минута, и машина снова появилась. Через окно, я увидел светловолосого мужчину в костюме, и рядом с ним сидела Барбара. Она меня заметила, и резко наклонила голову, как будто прячась от меня.

Последние публикации: 

X
Загрузка