Поезд Троцкого (17)

 

17
Гимн закончился, все сели, и пастор начал читать проповедь. Рядом со мной сидела моя пахнущая духами бабушка, бывшая коммунистка. От скуки я изучал уши впереди сидящего старика. Они были шероховатые по краям, то, что мы называли «уши как цветная капуста» - верный признак того, что он в молодости играл в регби. Рядом с ним сидела его жена, чья редкие, чуть фиолетовые, с химической завивкой волосы казались мне образцом самой модной прически у старушек. И муж, и жена были одеты, как и моя бабушка, в серые и коричневые тона, которые так нравятся старикам. Пан Тадеуш тоже всегда был во всем сером и коричневом. Может быть, это потому, что для них наступили сумерки жизни, и они предпочитали осенние оттенки, ярким цветам лета.    
Я не слушал пастора, а думал об Ивон, о том, что очень хотел снова ее увидеть. Я проснулся в объятиях вчерашних событий. Эти яркие и теплые воспоминания еще оставались у меня на коже, щекотали меня, как травинки на скале, ласкали и дразнили меня. Я хотел часами, днями, месяцами лежать между Ивон и изумительно синим небом. Я хотел быть рядом с ее нагретым солнцем телом, впитывать в себе его золотое сияние, нырять в легкую летнюю простоту ее смеющихся глаз. Я хотел ехать в машине: Пит за рулем, рассказывает о рыбалке, а мы с Ивон сидим на обжигающе горячей обивке заднего сиденья, молчим, связанные новой тайной, которую мы можем делиться друг с другом одним открытием губ, одним быстрым взглядом или незаметным прикосновением руки.
Старик с ушами как цветная капуста вдруг накренился и стал странно и хрипло дышать. Его жена, моя бабушка, и все, кто сидел по соседству с беспокойством склонились над ним. Пастор продолжал свою проповедь, ничего не замечая. 
- Это инфаркт! – воскликнула одна из женщин.
Пастор поднял голову, перестал говорить, и неловкое, неуверенное выражение появилось на его лице. Мужчины вынесли старика из церкви. Он продолжал хрипло дышать, но весь как будто обмяк, и повис у них на руках. После того как его вынесли, и вызвали машину скорой помощи, пастор смущенно дочитал свою проповедь, и мы пели гимны и молились.
Когда вышли из церкви, лета уже не было. Похолодало, и на небе собирались тучи. Они уже наполовину закрывали горы на западной стороне долины. Там было темно, и шел дождь. Бабушка и несколько женщин стояли перед церковью, обсуждали старика и его инфаркт. Сейчас она пойдет домой и приготовит чай и сладости, и скоро к нам придут те же самые женщины, и продолжат свою болтовню. Я ушел от них. Они не обратили внимание.
Ивон жила неподалеку в низком домике, спрятавшемся за рослыми яблонями. Здесь все росло хорошо, не как в Веллингтоне с его чахлыми, кривыми, гнутые ветром деревьями. Здесь были целые фруктовые леса, и огромные, древние, гордые деревья, похожие на то, как я себе представлял деревья в Англии. Иоахим был прав насчет изобилия марихуаны – я видел ее то в огородах за забором, то в освещенных солнцем окнах.
Дом Ивон был тихим и на вид пустым, будто никого дома не было. Я не хотел стучать в дверь. Мне хотелось видеть только ее, а не братьев или родителей. Окна были в тени, темные. Слышен был только шелест листьев.            
Ивон появилась со стороны улицы с буханкой свежего хлеба под мышкой. Она шла медленно, волоча ноги, будто под тяжестью какой-то непосильной ноши, и ее выражение, как небо, стало неузнаваемым, таким же серым и печальным. 
- Ивон, что с тобой, что случилось? - я положил руку на ее плечо, потянул ее к себе, почувствовал запах свежей буханки, фруктовый запах крема или шампуня, и впитавшийся в ее футболку запах летней травы.
- Отпусти меня, - она выскользнула из моих объятий. - Уходи. Оставь меня в покое.
- Но почему? Что случилось?
Не отвечая и не оглядываясь, она быстро пошла к дому. 
- Она не в духе. Они с ее парнем поссорились, вот почему она такая противная сегодня.
Говорил один из ее братьев. Он только что вышел из дома напротив, и держал в руках  кувшин все еще теплого молока.
- Это козье молоко. Хочешь попробовать?
Он с улыбкой протянул мне кувшин.
- Нет, спасибо. - Я старался вспомнить имя мальчика. - Уильям, кто ее парень?
Улыбка на лице Уильяма стала хитрой.
- Денег дай, я тебе скажу.
- Ладно, - пошарил в карманах, нашел 20 центов и дал ему. Он сунул монетку в карман, и собрался, было убежать, но я схватил его за ухо.   
- Это Мэтью Джонсон, - пропищал он, пытаясь высвободиться, и не уронить кувшин. - Он живет в Мастертоне. Папа его не любит, называет его бездельником, но они с Ивон тайно встречаются.
Я его отпустил.
- Она думает, что мы не знаем, - добавил мальчик торжествующим тоном, и обиженно потер свое красное ухо.
Он побежал в дом, и в спешке чуть не уронил кувшин с молоком. 
Бабушка наливала чай своим первым гостьям, и не заметила мой приход. Я задержался в коридоре среди теней и репродукций старых портретов вождей Маори прошлого века. Вожди эти с татуировками на щеках и перьями имели полный достоинства, гордый вид. Что-то в их выражениях напомнило мне парня, которого я видел на улице с Анжелой. 
Я заглянул на кухню. Бабушка оставила газету открытой на столе. Я пролистал страницы, мало обращая внимание на заголовки. Я представлял себе Мэтью Джонсона, похожим на того парня Гари, чья машина обогнала нас вчера по дороге к океану. Такой же светловолосый, загорелый парень с веснушками и улыбающимися синими глазами. У Мэтью Джонсона наверняка были права, и помятая старая машина, на которой он ездил из Мастертона сюда, на тайные свидания с Ивон.  
На предпоследней странице газеты были карикатуры и длинные ряды цифр – цены сырьевых материалов. Рядом с ними короткий список странных названий зацепил мой взгляд. Это был список кораблей прибывающих в Веллингтонский порт и уходящих из него. Одно из названий мне казалось русским. Я улыбнулся, странное ощущение охватило меня. Все было просто, стоило только оторвать ноги от дна и упасть вперед в воду. Аманда была не на другом конце света, а за горой, в Веллингтоне. Я вернулся в коридор, подкрался к телефону, и тихо поднял трубку. Казалось, диск на телефоне крутится громче, чем обычно, и медленнее, но в гостиной никто не слышал. Я крепко прижимал трубку к уху, жадно вслушиваясь в длинные гудки.  
- Алло, - услышал я ее шотландский голос.
- Аманда, это я, - я забыл назвать свое имя, будучи уверен, что, раз я о ней думал, то и она должна была думать обо мне.
- Эван, как ты догадался, что надо звонить именно сегодня? Ты где, в Веллингтоне?
Ее голос был напряженным, полным какого-то не совсем ясного чувства. Телефон давал только приблизительное, частичное ощущение ее присутствия.  
- О чем ты? – спросил я. – О чем я догадался?
- Ты где? - она повторила свой вопрос, и ее тон стал резче, взволнованнее. - Ты в Веллингтоне?
 - Нет, я у бабушки. Что происходит?
Она несколько раз глубоко вдохнула, явно колеблясь.
- Я сегодня… Я не могу говорить об этом по телефону. Все так быстро происходит, слишком быстро…
Она как будто с трудом подбирала и выговаривала слова, или может быть, она сомневалась, рассказывать мне или нет.
- Но что там происходит? Что случилось? - не унимался я.
- Прости, Эван, я не могу сейчас говорить.
Она взяла себя в руки, и заговорила спокойно.
- Мне надо идти. А ты знай… что бы ни случилось, мне это было нужно, я сама так решила. 
Она бросила трубку. Кто-то постучал в дверь. Бабушка вышла в коридор и увидела меня с трубкой в руке.
- Надеюсь, ты не в Веллингтон звонишь. Я предупреждала тебя, никаких междугородних звонков.
- Я звонил Ивон.
- Ладно. Иди в гостиную, пообщайся с гостями, - сухо сказала она.
Я кивнул. Она, конечно, увидит Веллингтонский номер на счете, но мне было все равно. Я вспомнил слова Джоша о том, что Аманда хочет уехать куда-то. Сумасшедшая мысль пришла мне в голову. Отплывающие из Веллингтона корабли, я снова посмотрел на газету. Вот такой у нее план. Она собиралась уплыть на русском корабле. Я пошарил в карманах, но обнаружил всего пару долларов, недостаточно даже на поезд до Веллингтона. Да, и следующий все равно не скоро.
- Эван, ты куда подевался? – услышал я голос бабушки, закрывая за собой дверь.
Я побежал по улице. Пошел дождь. Здесь не было ветра, чтобы рассеять его и направить вниз косыми линиями. Он падал с неба отвесно, большими каплями, лился с гор, превращал реки в мутные коричневые потоки, а поля в огромные грязные лужи. Я долго шел, подавая рукой знаки каждой проезжающей машине, и дорога казалась все длиннее. Никто не останавливался. Редкие машины или ехали в другую сторону, и поворачивались с большой дороги на затуманенные дорожки, исчезающие за полями и рядами тополей. Только корова у забора подняла на меня спокойные, влажные глаза, и проводила меня как бы сочувственным взглядом.
- Куда едешь?
Рядом со мной притормозил маленький автофургон, из которого высунул голову мужчина в джинсовой кепке.
- В Веллингтон.
- Я до Аппэр Хатт еду. Садись, подвезу через гору.      
Мужчина был немногословен, и это меня устраивало, не было настроения разговаривать. Мы оставили позади долину, начали подниматься по горам Риматака, все выше и выше в облака. Мир исчез, остались только смутные очертания темных кустов и тяжело повисшие над ними серебряные покрывала облаков. Мы ехали по узкой полосе извилистой дороги, как будто подвешенной между невидимым небом и такой же невидимой пропастью внизу.    
Мужчина остановился у закусочной на вершине, выпил чашку кофе, и мы продолжили путь. Он сосредоточено молчал, лишь обратил мое внимание на пару мест, где, по устрашающим следам, видно было, что машины слетели с обрыва в пропасть. 
- Печально, - заметил мужчина. - Надо быть поосторожнее на этой дороге.
Больше он не промолвил ни слова. Жалко, что он не ехал до самого Веллингтона, ехать в молчании было хорошо. Но горы остались позади, мы приехали в Аппер Хатт, и он высадил меня у вокзала. Отсюда моих жалких копеек уже хватало на электричку до Веллингтона. Я сел в полупустом вагоне, и начал наблюдать за тем, как прояснялось небо и солнце выгоняло остатки туч. Проехали мимо школы, которая была уже не «школа», а «ола» - первые буквы исчезли с доски у входа. Где-то копались в огородах, где-то наливали бетон. Социалисты Питер и Шерил жили где-то в этих тихих пригородных местах, приготавливая почву для будущей революций, и постепенно делая ремонт в своем маленьком доме. Вот мы проехали Петоне с его скромными домами и тесными двориками, грядами капусты, собачьими конурами, ухоженными клумбами разноцветных цветов в уголках.   
Веллингтон ослепительно сверкал. Таким я его раньше не видел, внезапно вырастающим на горизонте, на ярко-изумрудных холмах, сине-зеленым, обрамленным зданиями, которые искрились на солнце, словно богатые украшения какой-то роскошной красавицы. Электричка мчалась по узкой полосе берега между крутыми холмами и морем. Медленно отплывал паром в Пиктон, грузовые судна стояли в ряд у причала, и недалеко от них, казавшимся таким маленьким, помятым, и брошенным, был советский корабль. 
На вокзале я пересел в автобус и поехал к Аманде. Надо было перестать думать, не колебаться, не сомневаться, не бояться выглядеть идиотом. Но, у ее ворот я остановился. Я увидел ее через окно. Она сидела у пианино, и играла со спокойным видом, и при виде этой картины мои подозрения показались мне вдруг абсурдными. Она перестала играть, потянулась, зевнула, потом посмотрела в окно и увидела меня. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, потом она открыла дверь и позвала меня войти.  
- Аманда, скажи, что ты не собираешься уплывать на этом советском корабле, -  набросился я на нее, как только она закрыла дверь и сказала, что мы одни в доме.
- С чего ты взял, что я куда-то собираюсь? - спросила она с беспечной улыбкой.
- Но по телефону… разве ты не на это намекала?
Она перестала улыбаться.
- Я не говорила, что куда-то собираюсь. Ты меня неправильно понял.
- Тогда, что ты имела в виду?
- Ничего я не имела в виду. Пошутила. Забудь об этом.
Она снова улыбалась, но на этот раз так нежно, так персиково-сливочно-сладко. Она улыбалась всей своей стройностью и изысканностью, всем своим видом аккуратной балерины, и ее серьезные глаза открылись мне, став, наконец, прозрачными и простыми, мягко упрекающими меня за то, что я придал такое значение горстке легкомысленных слов по телефону.   
- Хочешь слышать мои новые штучки? - она спросила.
Было чуть ли не кощунством называть ее музыку «штучками», но это она выбрала такой термин, и как-то развязно села на стул у пианино, небрежно кинула на столик ноты, которые она, видимо, играла до того как я появился у ворот. Чем-то мне это напомнило сцену в фильме «Амадей», когда до Сальери вдруг дошло, что фривольный, вульгарный молодой человек, гонявшийся за девушками по пышным залам, как раз и был тот самый Моцарт. Тогда, Сальери поднял умоляющие глаза к небу, спрашивая, почему Бог вдохнул именно в Моцарта такой великий талант. Я, конечно, таких вопросов Богу не задавал.
Аманда, должно быть, не замечала, что Веллингтон уже пустил корни в ее музыке. Она не любила этот навязанный ей город, но он все равно проникнул нее, оставив следы и пятна, как нечаянно пролитая чашка чая. Слушая ее мелодии, я видел разные моменты теперь уже прошедшего года, людей, события, цвета, ощущения, и все это она оживила своей игрой. Странно, как музыка могла так наполниться воспоминаниями, что она душила своей насыщенностью, будто пропитанный хлороформом платок, которым врачи в старые времена делали анастезию своим пациентам перед операцией.
Может быть, поэтому Пан Тадеуш всегда так настаивал на том, чтобы я учился музыке. Не столько, потому что хотел воссоздать семью Ивашевичей из своего детства, сколько потому что, как он сказал, музыка действительно была самым емким чемоданом, в котором можно было собрать всю память о пролетевших мимо годах и лицах. Ну и, наконец, музыка напоминала ему Еву, девушку, которую он любил, девушку похожую на Аманду, готовую отказаться от своего таланта ради иллюзорной мечты служить народу и сделать его счастливым. 
Странно, что прошли десятилетия, а боль все не отступала. Все твердят, что время лечит, и что молодым проще проходить через разные испытания и потрясения, и находить в себе силы жить дальше. Вот, Барбара, она говорила о своем Мареке, о мальчике, взявшем ее за руку на летних улицах Вильно, с не более чем нежной ностальгией, чего и следовало ожидать после стольких прошедших лет, после того, как та давняя девушка выросла, и прожила другую жизнь в другом месте.   
Но Пан Тадеуш был другим. Он сказал, что Ева умерла, но это было не совсем так. Она не умерла, как другие умирали. Она лежала не в гробу, а в самом Пане Тадеуше, как он сам выразился, когда сказал, что она умрет, только когда он сам уйдет из жизни. Он хранил ее где-то в своем быстро стареющем теле, и повесил ее навсегда молодое лицо на стене. Может быть, война и изгнание еще глубже запечатлели ее лицо в его памяти. Может быть, в те дни, когда лилась кровь, бушевал огонь, и все вокруг холодело, улыбка, нежное слово или ласковый жест девушки становились настоящими событиями, маленькими цветами красоты и жизни, которые даже безжалостное время не смело срывать.           
Пан Тадеуш снова заговорил о Еве, когда я его видел последний раз, перед тем как я уехал в Уайрарапа, и он в Австралию. Он пришел к нам на ужин. Я лежал на кровати в моей наполненной предвечерним солнцем комнате и слушал музыку, когда он вдруг появился в дверях. Он подарил мне свою копию «Пана Тадеуша», несмотря на то, что я не понимал в ней ни слова. Пан Тадеуш сказал, что этот подарок, наверное, мне не нужен, но он лучше сохранит память о нем, чем это мог бы делать любой другой предмет. Было даже что-то трогательное в бесполезности подарка, в его старых, на тонкой бумаге напечатанных страницах, действительно как будто воплотивших в себе все то непонятное, европейское, далекое, все те загадки и тайны, которые жили в самом Пане Тадеуше.
Я его спросил, что он собирается делать с портретами Евы. Он не ответил на мой вопрос. Он стоял в дверях с лицом розовым от уходящего за холмы солнца, и вспоминал свою молодость. Те времена, когда Ева играла на пианино, и он с упоением слушал, уверенный, что придет время, когда не он один, а многие послушают ее чудесную игру, когда ее имя станет известным, и иностранцы научатся произносить его польские согласные, отдавая дань большому таланту.  
Я невольно вспомнил слова отца о том, что все мы гении в 16 лет. Неизвестно, была ли Ева в самом деле так талантлива, как думал Пан Тадеуш. Столько миллионов людей погибло во время войны, и среди них, кто знает, сколько было Моцартов, сколько поэтов, музыкантов, художников, ученых, навсегда потерянных для мира. И мы никогда не узнаем.
Я немного рассказал ему об Аманде, о том, что у меня схожие ощущения, что она не просто хорошая пианистка, но действительно принадлежит к редкой породе людей, несущих в себе крупинки самого неба, зерна великого дара.   
Пан Тадеуш помрачнел, ушел на другую сторону своей внутренней стены. Солнце скрылось, наконец, за голой линией холмов, а Пану Тадеушу вспомнился 1939 год. Зловеще темнеющее небо над Веллингтоном говорило лишь об идущем с юга холоде, и не было предвестником кромешного ужаса надвигающейся войны. В музыке можно было воплотить и буря, и скорбь, и страх, но даже музыка не могла выразить всего безумства, и ненависти, в которые падала, казалось бы, разумная, просвещенная, цивилизованная Европа в те годы.  
- Может быть, кто-то старше, мудрее, нашел бы способ выразить это все, и не заразиться, - сказал он. - Но Ева была молода, а молодые легче заражаются лихорадкой и бредом, которые всегда сопутствуют таким тяжелым временам. Это может быть сильно и насыщенно, но ничего вечного не рождается в этих вспышках лихорадки, только яркий бредовые видения, которые горят недолго.   
Он пытался объяснить мне эту лихорадку, вспоминал бред Евы, ее искры и огонь. Она заявляла, что не боится войны, что война – это тоже музыка. Слушая музыку, мы ведь растворяемся в ней, рассыпаемся на множество чувств и фрагментов сознания, и перестаем ощущать себя отдельными личностями. Слушая музыку, мы как будто открываемся миру, впитываем через музыку все окружающее, получаем от нее тысячу жизней. Ева говорила, что война, это то же самое, и что она растворится в ней, будет не отдельной молодой девушкой, а целой армией, страной, страдающим континентом. Она будет делом, борьбой, волей к победе. Она будет и огнем, и разрушением, и первой травой, что прорастет среди пепла. Возможно, ее поры откроются, и кровь алым потоком хлынет из тела, но потечет она в реку тысяч жизней и тысяч лет, протечет через все запутанные кровеносные сосуды истории.   
Последний отблеск заката сделал огненными впалые щеки Пана Тадеуша. Я сидел на кровати, и взгляд мой почему-то остановился на носке, забытом на бельевой веревке. В носке была дырка, и я эту дырку изучал. Пан Тадеуш умолк, устало прислонясь к двери. С кухни голос мамы позвал нас к столу. Война…лихорадка… за окном был только наш тихий Веллингтонский район, крыши домов спускающиеся по склонам, кусты утесника, дети, играющие в задних дворах, и холмы, возвышающиеся со всех сторон.  
- Я когда-то считал этот город конечной станцией моей ссылки, - сказал Пан Тадеуш за ужином. - Но я был неправ. Веллингтон, это не место ссылки. Это такое случайное место, попадаешь сюда случайно, как маори много веков назад. Сначала, кажется, что это просто случайность, потом понимаешь, что это уже выбор, а потом уже чувствуешь себя дома.
Все посмотрели на него, вежливо кивнули, и продолжили есть. Мама сказала, что Австралия недалеко. Раньше, она говорила, что Дэн далеко в Австралии. Но ничего, жизнь и люди, как и капитализм, были полны внутренних противоречий. Пан Тадеуш просто пытался нам сказать, в присущей ему лирической, образной манере, что за все эти годы, он полюбил наш Веллингтон и теперь с грустью готовится расстаться с ним. 
Тот последний его визит уже казался мне событием какого-то очень далекого прошлого. Вскоре после того вечера, я сел в поезд в Уайрарапа, и вся вереница воспоминаний осталась позади, в долине Хатт, и в темном длинном туннеле через горы. Казалось нереальным, что еще утром я уныло шагал по мокрым дорогам мимо полей, вдыхая запах травы, навоза, и всей деревенской жизни. А то, что было вчера на скале с Ивон, и вовсе представлялось сном. Подумать только, что я лег спать, думая только о ней, и проснулся с жаждой ее возбуждающего присутствия.                 
А теперь я был здесь. За окном низкорослые, гнутые ветром деревья шуршали, нетерпеливо пританцовывали, будто они хотели сорваться с места и полететь над морем, как Аманда, когда она с тоской глядела на корабли в порту. Самолеты разрезали серебряными линиями чистое синее небо. Диван был в веселых, золотых пятнах от солнца, лившегося через окно. Аманда играла, и все было так прозрачно и бесконечно, как тот момент, когда я был один на скале с огромным океаном и манящей линией далекого горизонта. Часы тикали, и я вспомнил метроном на уроках у сына приходного священника, виденный мною столько лет назад. Бессмысленное, монотонное тиканье, поглощенное величественным звуком, исходящим от пальцев Аманды, не обращавших внимания на скучный ритм времени. 
Она играла, а я разглядывал ее, локоны волос на шее, стройную линию талии. Я как будто впервые заметил, что передо мной девушка. Она так заворожила меня вихрем новых идей, мест, слов и ощущений эти последние месяцы, что я просто забыл об этом. А теперь вдруг увидел ее изящную шею, прямую спину, милую улыбку, с которой она продавала социалистические газеты, и внезапную серьезность, с которой она слушала умные речи Нила и говорила о швейных машинках и калашниковых.        
Вероятно, вчерашняя близость с Ивон открыла мне глаза на женскую сущность Аманды. На мгновение мне стало стыдно. Ведь всего день прошел с тех пор, как Ивон карабкалась ко мне на скалу, и оказывается я такой жадный, переменчивый, уже смотрю с вожделением на другую. Но разве могло быть иначе? Иногда, один день это целый год. То с Ивон было важным, но оно уже кончилось. Теперь я был здесь, в Веллингтоне, и я хотел, чтобы рядом со мной лежала Аманда, чтобы память о ее ласках наполняла мои сны и приветствовала меня в начале нового дня.     
Я встал с дивана, подошел к пианино и встал рядом. Она не обращала на меня внимания и продолжала играть.
- Играй Римского-Корсакова, - сказал я, вспомнив, как я впервые ее заметил. Вернее, замечал не ее тогда, а ее игру.  Я стоял в коридоре, прижав ухо к двери, и слушал чудесную музыку.
Она перестала играть, и пристально посмотрела на меня с какой-то смутной тревогой. Потом порылась в нотах и начала играть то, что я попросил.  
- Сыграй еще раз, - сказал я, когда она закончила. Она заиграла снова.
Я стоял очень близко к ней, но не касался ее. Это был самый сложный момент. Я хотел ее коснуться, но мои руки ослабли, стали непослушными. Мне казалось, что после того, что было на скале, все будет просто, ведь с Ивон все получилось как-то само собой, без специального усилия или страха. Но робость нахлынула на меня, и тело мое немело, и сопротивлялось. Я покраснел от стыда и досады. Аманда ничего не замечала. Ее пальцы танцевали по клавишам, глаза бегали по нотам, выражение было очень сосредоточенным, а волосы были аккуратно уложены, кроме тех нескольких локонов на шее. Я хотел разрушить этот холодный изысканный образ. Я хотел видеть ее красной, взъерошенной, тяжело дышащей в буре чувств захвативших ее под моими руками, поцелуями… Пан Тадеуш говорил, что музыка лучше всего выражала всю поэзию любви, всю остроту чувств. Но были и другие чувства, те, что я ощущал после рюмки водки или виски, например, тот внезапный жар, вспыхнувший внутри, текущий по всему телу, идущий туда, к самому очагу голодного, сиюминутного желания. Именно такое желание охватило меня, и я не хотел ждать, не хотел искать поэзии в музыке, которую играла Аманда. Мне нужна была она сама.  
Она снова закончила играть, опустила руки, и так сидела, не поднимая на меня глаз. Изумрудные листья плясали на деревьях, и солнечные пятна танцевали на диване. Часы тикали все громче и громче. С оглушительным ревом взлетел самолет в аэропорту неподалеку. В тот же миг я положил руку на голову Аманды, легким жестом наклонил ее к себе и нежно погладил шелковистые волосы. На секунду она была моей, неподвижной, с закрытыми глазами, будто всем телом принимая мою ласку. Потом она оттолкнула мои руки и резко встала. 
- Ты все неправильно понял, - сказала она сухо, с досадой, будто упрекая меня за то, что поставил ее в такое неловкое положение, и заставил затеять этот нежеланный разговор.
Я хотел тотчас же убежать из комнаты. Незачем было оставаться. Я чувствовал себя так, как будто я пукнул, и не мог теперь сделать вид, что вонь не от меня. Вот он, кислый вкус унижения, жгучее ощущение стыда и провала, а я хотел всего лишь погладить ее аккуратную прическу. Она сидела с опущенной головой, неловко и грустно. Но разве было справедливо упрекать меня за то, что так устроена жизнь. Нам остается только играть в жмурки, слепо тыкать друг в друга пальцами, в надежде на то, что захватим нужного человека в нужный момент. 
Зазвонил телефон. Он вторгся своим резким механическим звуком в нашу застывшую неловкость. Аманда выбежала в коридор, и закрыла за собой дверь. Мне показалось странным, что, выскочив в такой спешке, чтобы ответить на звонок, она не поленилась закрыть за собой дверь, будто заранее знала, что разговор не для моих ушей. Я же очень хотел его услышать. На цыпочках подойдя к стене, приблизительно там, где должен был быть телефон, я стал подслушивать. 
- Олег, это сегодня, да? – услышал я ее голос.
Она говорила очень громко и четко, как будто пытаясь перекричать помехи на линии.
- Да, конечно, я там буду. Олег, не будет никаких проблем?
Ее голос снова стал напряженным. Таким он был, когда я позвонил ей от бабушки, только теперь это стало заметнее, какой-то прилив тревоги и чувства из самых глубин души.
- Все правда решено? - чуть ли не кричала она. - Ты поговорил с остальными? 
Была пауза, и я подумал, что, может быть, она уже положила трубку, но она снова заговорила, только тише, будто сквозь слезы, и я не смог различить слов.
- Хорошо, - сказала она после очередной долгой паузы. - Я приду вечером, и возьму с собой швейную машинку.
В этот раз я услышал, как она повесила трубку, и поспешил к дивану.  Сел, и сделал вид, что все это время думал о чем-то своем. Аманда вернулась не сразу. Она наверно стояла перед зеркалом в коридоре, стараясь принять спокойный вид. На ее лице все равно остались пятна бурлящих чувств, и они придавали ей новую, еще более сильную красоту. Я отвернулся, и смущенно уставился в пол. Бледная, прекрасная революционерка, она была и смелее и глупее, чем я предполагал. Слишком больно было мне смотреть на нее, потому что я хотел ее еще сильнее, чем прежде.    
- Знаешь, я думаю, тебе лучше уйти, - тихим голосом сказала она. - Да, и мама скоро вернется.
Я кивнул, встал и быстро вышел. Она открыла дверь, проводила меня встревоженным взглядом. У меня за спиной щелкнул замок, и я представил себе, как она долго стоит в коридоре  с растерянным видом, собираясь с мыслями, поглядывая на телефон.  
Я шел вниз по улице. В бухте занимались виндсерфингом. Маленькие паруса мчались белыми треугольниками по сверкающей поверхности воды, создавая радостную картину. Я ждал на остановке, крепко сжимая монеты в кулаке, и они стали теплыми. Я закрыл глаза, свет стал красноватым через тонкую кожу век, и я купался в нем, согретый ярким солнцем. Я медленно плыл по летним алмазным океанам, как в тот день, когда ездил с Амандой в советское посольство. Пан Тадеуш рассказал мне о своей Еве, описал ее лихорадку, ее бред. Лихорадка, бред, Аманда была охвачена ими, но я вырву ее из этого состояния, стану холодной водой, льющейся на ее голову.      
Последние публикации: 

X
Загрузка