Комментарий | 0

Поезд Троцкого (14-15)

 

14
- А, пришел, наконец. Иди, чисти картошку для ужина. - Всего несколько сухих слов. Мама даже не смотрела на меня.
Я почистил картошку. Я знал, что буду наказан и не только за то, что я, не предупредив, не ночевал дома, но и потому что мама в мое отсутствие убрала в моей комнате, да так тщательно, что я почти ее не узнал. Только одежда, сохнувшая на веревке, не изменилась. Моя комната была не настоящей комнатой, а узким помещением с большими окнами, которое когда-то было балконом, и мы там вешали всю постиранную одежду, если погода была плохая. Я спал под рядами носков и пеленок. Мама сказала, что погода скоро испортится, что мне стоило бы поблагодарить ее за то, что она привела мою комнату в долгожданный порядок. Я поблагодарил. Под кроватью был голый пол. Все политические листовки, лежавшие там, исчезли. 
Мама ждала прихода отца. Он пришел поздно, краснощекий и веселый от пива, не совсем твердо стоящий на ногах.
- Что ты хочешь? Ему сейчас будет семнадцать лет, -  прервал отец обиженный и возмущенный монолог мамы. - Все это естественно. Бывает намного хуже. Ничего такого плохого не вижу в том, что в этом возрасте, бывает, где-то гуляешь, ночью не приходишь домой.
- Это ты о себе? – мама разозлилась и начала кричать. - Да, гулять ты мастер. Вот, опять весь вечер пропивал наши деньги в баре.
Они забыли про меня и стали орать друг на друга. Мамино лицо пылало от гнева.
- Вы не могли бы в другом месте орать, а то телевизор не слышно - недовольно сказала сестра.
Мама выключила телевизор, дала несколько подзатыльников, и выгнала моих плачущих сестер из комнаты. Отец принес из кухни свой ужин, и стал жаловаться, что он уже остыл. Мама не выдержала, схватила тарелку с его рук, и бросила ее в пол.  
- Убери это, - крикнула она мне, и пошла за отцом в спальню, где они продолжали орать.
Сестры вернулись и включили телевизор. Я убрал все с пола. Спектакль закончился, я решил тихо удалиться со сцены, и пошел в свою комнату дочитывать книгу о Троцком. Его горящие глаза смотрели на меня с фотографии на обложке, спрашивая, как могла такая серая посредственность как Сталин победить в борьбе за власть в Советском Союзе после смерти Ленина. Нельзя было недооценивать своих соперников. Не в одночасье Троцкий скатился с вершины власти, он не закрыл однажды глаза на самом олимпе, и проснулся онемевшим от ударов в сточной канаве. Процесс падения был более медленным и жестоким. Его мечтания и стремления постепенно рассыпались и крошились вокруг него, и самым нестерпимым было то, что в его глазах человек, коварно подорвавший его пьедестал, был полным ничтожеством. 
Но Сталин победил, сослал сторонников Троцкого в Сибирь, и потом отправил самого Троцкого и его семью в Алма-Ату. Я не знал, где именно находилась эта Алма-Ата, но в книге сообщалось, что это среднеазиатский город очень далеко от Москвы. Троцкий не был особенно привязан к Москве, он был космополитом, но, будучи привязанным к революции, он ощущал ссылку, как острый нож, вонзившийся в его плоть.
Пан Тадеуш как-то назвал революцию соблазнительной женщиной. Троцкий рано женился на ней и остался верен ей, даже когда она, показав неблагодарность и непостоянство своей натуры, отвергла его, выпила кровь его семьи в страшном акте жертвоприношения, и отправила его бродить по миру, оставив ему, из свадебных подарков, лишь злое перо и несколько преданных слуг. Да, незавидная судьба, особенно если знать, что ледоруб все равно найдет его.                     
Мама была права насчет погоды. Ночью шел дождь, и следующий день начался серым рассветом. Туча тяжелой крышей покрыла город, поглотила холмы и своей сытой массой сдавила дома. Мама открыла дверь в мою комнату. Что-то от серого неба отражалось в ее волосах. У нее были следы дождя на ее лице и усталый тусклый свет в глазах. 
- Ты не играл в баскетбол. Ты занимался каким-то социализмом. - Она протянула мне несколько листовок против апартеида и в поддержку социалистов в Никарагуа. Понятно было по ее тону, что ничего хорошего в этом социализме нет.
- Ты на самом деле интересуешься этой ерундой? Ты знаешь, что Дэн говорит. Он сказал, что КГБ манипулирует всеми этими группами.  
- Но мои социалисты - троцкисты, - попытался успокоить ее я. - Русские считают их еретиками.
- Мне все равно кто они, - с нетерпением ответила она. - Не об этом речь. Речь о  том, что ты меня обманывал. Я этого не терплю. Ты знаешь, госпожа Хьюсон видела тебя позавчера, на Куба Молл. Ты там продавал коммунистические газеты. Хочешь быть коммунистом, поезжай в Россию и живи там, но пока ты живешь под этой крышей, ты коммунистом не будешь. 
- Мам, он на самом деле не коммунист. Просто эта девушка, с которой он проводит время в школе, она увлекается этим, и он за ней, - объявила вдруг сестра, и притворно улыбнулась мне, наслаждаясь сладким вкусом доноса. 
Они толпой стояли у двери, мои сестры, хотели посмотреть, как меня накажут, и в то же время, с опаской поглядывали на маму, зная, что ее гнев вполне может прокатиться и дальше, до их пока спокойного берега.
- Они продавали торт украшенный серпами и молотами, - продолжала сестра.
- И ты его купила и съела, - напомнил я ей.
- Что за девушка? – спросила мама с задумчивым видом.
- Аманда Росс, она очень здорово играет на пианино, - сказала сестра.
- Выкинь эту гадость в мусор, - мама достала пакет со всеми моими листовками и бросила мне в руки. - Что это ты губы так накрасила? – перевела она внимание на мою сестру. - Ты куда-то собираешься? Откуда у тебя эта помада? И этот лак? Он откуда? Ты ведь это все украла?
Сестра возмущенно отрицала мамины обвинения. Остальные быстро разбежались по комнатам, зная, что сейчас будет их черед. Я взял пакет с листовками, пошел во двор и выкинул их в мусор. Во дворе была тишина мокрого сырого дня, и небо растянуло надо мной свою серую печаль. Я вышел из ворот, поднялся по ступенькам к дому Пана Тадеуша. 
- А, это ты. – с порога на меня смотрела Барбара, щеки у нее были розовые, а глаза ярко блестели. - Что ты хочешь?
Я не знал, чего хотел, и молча поднял на нее смущенный взгляд.
- Хочешь поговорить с Паном Тадеушем? Он мне сказал, что ты его так называешь, -  улыбнулась она. - Хм, в самом деле, трогательно. Ну, не стой там, - она жестом пригласила меня войти. - Ты напустишь сквозняку, и он снова простудится.   
Пан Тадеуш сидел у стола в гостиной, очень тепло одетый, склонив голову над рюмкой. Бутылки я не заметил, но на подоконнике стояла еще одна рюмка, окаймленная тонкой золотой нитью, с несколькими каплями на дне. Вот отчего щеки Барбары сияли свежим розовым цветом и глаза искрились.   
- Что скажешь, Эван? - Пан Тадеуш поднял на меня усталый взгляд.
- Ничего не скажу, - ответил я. - Нет у меня ничего интересного.
- Нет ничего интересного? Ты бы лучше пианино интересовался, к примеру, - сказал с упреком Пан Тадеуш.  
- Это не мое, - вздохнул я. Ева смотрела со стены, бумажно-красочное воплощение волнующего образа. - У нас в школе есть одна девушка, Аманда, и когда я слушаю ее игру, я понимаю, что это не мое. Мне кажется, что я как будто…как будто летописец звуков, музыки, но не их исполнитель. Я как будто сейф какой-то, да, банковский сейф, куда кладут все эти ценности на хранение.
Пан Тадеуш и Барбара слушали внимательно, кивали с серьезным видом. При  них я инстинктивно зачерпывал из более глубоких слоев своего языка, желая придать своим мыслям достойный облик. С другими я так не разговаривал. Может, только с Амандой немножко старался, и даже тогда в этой словесной акробатике было что-то чопорное и искусственное. Но здесь это было естественным, словно только в устах этих двух иностранцев английский язык становился легким и гибким, блестящим танцовщиком, с оточенными движениями прыгающим по смыслам и значениям. Здесь, перед этими поляками, я пытался выполнять сложные фигуры, балансировать на тонких нюансах, и старался не свалиться в кучу банальностей.
Пан Тадеуш не понимал до конца, что в его присутствии и в его отсутствии мы говорили на разных языках. В его присутствии, мои родители демонстрировали хороший словарный запас и приятную мягкость тона. Но когда его не было, мой отец предпочитал крепкие простые слова старого германского происхождения. Я никогда не слышал ругательств в устах Пана Тадеуша. Ни разу за все эти годы. Он относился к словам с тем почтением, которое другие придавали священным символам религиозных ритуалов. Может быть, в этом он был прав. Ведь, сама Библия дала словам божественный смысл, отождествляла их с самим Богом, видя в них начало всего.              
Пан Тадеуш тоже кинул взгляд на Еву. - Быть хранителем, летописцем, это ты хорошо сказал, я понимаю, что ты имеешь в виду.
Он уже рассказывал мне, как она замечательно играла. Он рассказал мне снова. Она сочиняла музыку, и он думал, что все ее мелодии навсегда высечены в его памяти. Но годы без всякого уважения относились даже к самим ценным воспоминаниям, и он понял, что уже забывал, путал ее сочинения с произведениями других.
- Говорят, мы в одиночестве умираем, - он сказал медленно, как будто с трудом. - Это не совсем так. Когда я умру, Ева умрет со мной, потому что, никто не помнит ее, как я ее помню. Никто не понимал ее таланта так, как его понимал я. Мне жаль, что это так. Я не хочу забирать ее с собой. Мне очень хотелось бы что-то от нее оставить здесь, на этой земле, которую она так горячо любила, и которую так хотела изменить к лучшему.  
- Но почему вы не пишете о ней? - спросил я робко. 
Он собрался, было, ответить, но Барбара перебила его острым лезвием польских слов, приставила нож внезапного гнева к его горлу, а он лишь бормотал что-то невнятное. Они забыли про меня, их взгляды улетели из комнаты назад в прошлое, через стену. Мне показалось, что они спорят о прошлом. Они потому и перешли на польский – язык той стороны стены. Пан Тадеуш виновато опустил голову. Барбара стояла у окна, нервно вертела в пальцах рюмку, будто ловя крошечные алмазы света.   
- Я говорил как старый эгоист, - тяжело вздохнул Пан Тадеуш. Он рукой указал на Барбару. - Она мой хранитель, мой летописец. Она смотрит в окно и видит перед собой Вильно, так же как и я.
- Но я тоже старая, - тихо сказала Барбара. - Я вижу Вильно, но кто будет видеть его после меня? 
Вильно, она упомянула этот город в тот день, когда я был у нее. Старые фотографии висели на стене, отвлекали меня от урока, но она посоветовала мне читать учебники по истории, если хочу больше узнать.
- Расскажите мне о Вильно – попросил я. - Я толком не знаю даже, где он находится.
Они обменялись взглядами, мягкими, как будто немножко растроганными и моим невежеством, и моим любопытством. Барбара подошла к книжным полкам, взяла знакомый мне том – «Пан Тадеуш». Она открыла его, и протянула мне.
- Это расскажет лучше нас.‘Litwo! Ojczyznomoja!’ - начала она читать по-польски. 
Я покачал головой. При всем желании, польский я не пойму.
- Литва! Моя отчизна! - повторила она по-английски тихим печальным голосом. -
«Ты как здоровье;
Только потеряв тебя, можно понять всю твою ценность.
Сегодня, я тебя вижу, пою величие твоей красоты,
Потому что, так тоскую я по тебе…»
Она закрыла книгу и медленно покачала головой. - Я не знаю, как это все сказать по-английски. На польском это ощущается по-другому. Там есть боль. Есть сила.  
Литва. Он был оттуда, Адам Мицкевич, автор «Пана Тадеуша». Барбара вкратце рассказала о его жизни, о том, как, бежав от преследований русского царя, он вынужден был жить в ссылке, и умер в Константинополе, далеко от своей родины. Литва. Барбара была оттуда, и Пан Тадеуш с его Евой. Литва – одно из многочисленных названий, закопанных где-то в мелкой печати учебников по истории, названий, которые звучали сказочно, как те, что авторы фэнтези придумывают для своих эльфийских королевств.   
- Сейчас, ты не найдешь Литвы на карте, - сказала Барабара. – Там будет Литовская советская социалистическая республика и город Вильнюс, ее столица. Но когда я родилась, город назывался Вильно, и был частью самостоятельной Польши. Еще раньше, он был частью российской империи, а еще раньше…»
- Давайте выпьем, - перебил ее Пан Тадеуш, встал, и направился к шкафу, где он хранил водку. Он взял третью рюмку, налил всем водки, а Барбара тем временем приготовила бутерброды с сыром.    
- Можно разделить страну, - сказал он торжественно, и поднял свой рюмку. - Можно переделать карту. Но невозможно разделить сердце, и невозможно переделать память.
Он обратился к Барбаре по-польски. Она кивнула. - Знаешь, - снова перевел он взгляд на меня, - Молотов умер несколько дней назад. 
- Я не знал, - покачал я головой. - Я думал, он уже умер.
Пан Тадеуш ехидно улыбался, и объяснил мне, что после смерти Сталина, Молотов, его министр иностранных дел, долгие годы жил в опале. Он повторил свои слова о том, что революция пожирает своих детей. Иногда, она жадно их жевала, рвала их на куски, а иногда их выплевывала, презрительно оставляя их медленно сохнуть и увядать в позоре и забытьи. Молотов разделял целые страны по приказу Сталина, но умер он только что, в 1986, всеми забытым стариком, которого никто уже не слушал.  
Пан Тадеуш помрачнел, перевел взгляд с рюмки на нас.
- Давайте выпьем, - сказал он после долгой паузы.- Давайте выпьем, чтобы отдать дань храбрым и отчаянным, как Ева, чтобы вспомнить амбициозных и глупых, как Молотов, и за то, чтобы мы не повторяли их ошибки.
Я еще не полностью отошел после виски Иоахима, и желудок слабо запротестовал, когда я поднес рюмку к губам. Пан Тадеуш залпом выпил свою, и то же сделала Барбара, а она вообще была старушкой. Мне ничего не оставалось, как последовать их примеру, и я хоть и покривился, но выпил водку. Барбара дала мне бутерброд, и я почувствовал себя лучше, когда водка дошла до желудка и оттуда начала разливаться теплом по всему телу.
Я пил не водку, а историю. Эта крошечная Литва, маленькое пятно в прибалтийском уголке Советского Союза, когда-то, вместе с Польшей, правила империей, тянувшейся почти до самой Москвы, и на юг почти до Черного моря. Этот город Вильно был реальным местом, со шпилями и куполами в стиле барокко, и узкими улочками, бегущими вверх и вниз по холмам. Не Веллингтонским холмам пугающей крутизны и сурового величия, а нежным склонам украшенным веками и творчеством многих поколений человеческих рук. Там, ангельские дети из семьи Ивашевича жили своей свято-сказочной жизнью, и черная тень Пана Янкелевича бродила по сумеречным переулкам.   
В этот раз Барбара пела свою песню. Она воспоминала молодость. И слова ее были предназначены для меня. Пан Тадеуш уже знал всю эту историю. Если бы это в самом деле были не слова, а музыка, получилась бы еще одна мелодия «под сурдинку», неторопливая речь, смягченная слоями ностальгии, лежащими на пути от нервных узлов мозга к языку. Слова приходили сквозь десятилетия из затуманенных мест за окнами, чтобы на краткий миг вновь воплотиться передо мной. Она говорила о любви, о легких прозрачных днях, похожих на белые клумбы летних пушистых облаков, таящих надвигающуюся войну. Его звали Марек, ее парня. Она была молодой воздушно-летней девушкой, значит, должен был быть еще и любивший ее парень. Должны были быть их губы, жадные, красные, как кровь, которая скоро прольется, и их глаза, полные невинности, которую скоро растопчут. Скромные, казалось бы, ничего не значившие детали, то он взял ее руку, то сорвал цветок и подарил его ей, но они приобрели новый смысл, потому что были не просто банальными жестами обычной жизни, а прелюдией к бойне.
Просто один человек, Молотов, подписался вместе с гитлеровским министром иностранных дел Риббентропом под тайным договором, и этот росчерк пера стал символом горькой судьбы для многих. Вильно перестал быть польским. Он перешел к независимой Литве, но независимость продлилась недолго. Сначала пришли советские войска, потом гитлеровские армии, потом снова советские войска. Вильно было польским, а поляков ссылали в Сибирь. Барбара, Пан Тадеуш, Марек, их отправили в разные уголки Советского Союза. Вильно было еврейским, а евреев убивали. Пан Янкелевич и его брат умерли в немецком концлагере. Они были не только евреями, но и коммунистами, и нацисты еще больше ненавидели их за это. Барбара никогда больше не вернулась в Вильно. После ссылки, она оказалась сначала в Польше, а потом эмигрировала в западную Европу. Любовь ее юности, Марек, тоже не вернулся в родной город. Он умер где-то на российском дальнем востоке.
Когда я был у нее на уроке, Барбара не хотела делиться со мной своим прошлым. Сегодня в ней не было этого презрения многострадального европейца. Тихим ровным голосом она рассказывала о совершенно обычных людях, о заурядных судьбах чудовищно жестокого времени. Мне снова вспомнился памятник в парке напротив пляжа, там, где на мраморных плитах были высечены имена бесчисленных обычных парней, которые сделали то же, что все, и отправились через весь свет воевать и погибать.
Барбара устала, ее голос замер, и она машинально взяла в руку пустую рюмку. Вместо нее заговорил Пан Тадеуш, рассказал мне о поезде, отвозившем его и его семью на Алтай. Он взял с полки карту и показал мне место своей ссылки, пальцем провел длинную линию от Вильно и через всю Россию до юга Сибири. Там и находился этот Алтай. «Необыкновенно красивое место», - сказал он, размышляя вслух над тем, что почему-то всегда было так. Места ссылки и наказания почему-то всегда были красивы какой-то суровой красотой, как бы в подтверждение двуликости природы и ее изобилия. Почему-то, там, где надо было рубить лес или осваивать недра, обязательно был или лютый холод, или беспощадная жара, насекомые, болезни и смерть.   
Как это ни парадоксально, но война спасла его. Советские власти амнистировали многих поляков, но это в Москве издавали указы, а на местах часто бывало, что их или не знали, или просто не предпринимали никаких действий, и поляки оставались там, куда их сослали. Вот так Марек и умер в месте под названием Магадан, которое было намного дальше от Москвы, чем Вильно или даже Берлин. А Пану Тадеушу разрешили воевать. Группа поляков получила от Советских властей разрешение сформировать собственную армию на советской территории. Первая такая армия не имела достаточно средств, чтобы обеспечить всем необходимым нищих, голодных солдат и их семьи, приехавшие из разных уголков России, и командир увел их всех через советскую среднюю Азию в Иран. Пан Тадеуш не успел уехать с Алтая и присоединиться к первой польской армии. Его приняли во вторую армию, созданную несколько позже лояльным к советскому режиму польским генералом Берлингом. Поляки Берлинга сражались вместе с советской армией, сражались против общего врага – Гитлера, но все равно, невозможно было вычеркнуть из памяти годы ссылки и рабского труда. Многие поляки умерли в России, в том числе и родители Пана Тадеуша.
- Видишь, - мрачно сказал Пан Тадеуш, - это и есть коммунизм. Вот это насилие, ссылка, смерть, рабство, это и есть плоды революции.
- Но это сделал Сталин, - пытался возражать я, повторяя аргументы, которые я слышал от Нила и Аманды о том, что Сталин исказил суть коммунизма и предал наследие Ленина. 
- Нет, нет, - покачал головой Пан Тадеуш. - Нельзя всю вину свалить на одного Сталина. Сталин получил советскую Россию в наследство от Ленина и Троцкого, и он просто продолжил их кровавое дело, и очень усердно продолжил, очень успешно, как старательный школьник, который хочет показать, как хорошо он выучил свой урок. 
- Он не получил Россию в наследство, он украл ее, - пробормотал я. - Он пустил под откос поезд Троцкого.
- Поезд Троцкого? - Пан Тадеуш вопросительно посмотрел на меня и тихо засмеялся.
Барбара в нетерпении барабанила пальцами по краю стола и сухо и с неодобрением поджимала губы. В ее глазах снова было европейское превосходство. Тонкая вена пульсировала у нее на виске, тонкая струйка ее буржуазной крови. Это было так очевидно, что она из буржуазной среды. Наверное, ее семья даже была богатой, до того как пролетарские лакеи, вроде Молотова, так бесцеремонно разбили изящную конструкцию минувшей эпохи. 
- Что за бессмысленный разговор, - тихо сказала она. - Что можно сказать об этих людях? Троцкий, Сталин, все они преступники и злодеями, и должны быть прокляты за то, что они сделали. Разве тебе мало, что Ева заболела этим бредом?
 Она так смотрела на Пана Тадеуша, как будто это он отправлял в ссылку и расстреливал людей.
- Разве ты не видишь, что этот мальчик ничего не знает, не понимает, а ты ему даешь запретный плод. Скажешь ему, что нельзя его есть, а ему еще больше захочется попробовать. Ты же знаешь, что это всегда так бывает.  
Я бросил злой взгляд на Барбару, но она не обратила внимания, хотя ее слова были адресованы не только Пану Тадеушу но и мне тоже, иначе она бы говорила по-польски. Пан Тадеуш молчал, и изучал свои ногти, обгрызенные ногти одинокого человека, с немой тревогой в душе. Барбара собрала все со стола, и пошла на кухню. Она не спешила к нам вернуться. Слышно было, как из крана пошла вода, и в раковине зазвенела посуда.
- Это была Евина мечта, - грустно улыбнулся Пан Тадеуш. 
- Что?
- Быть на поезде Троцкого.
Пан Янкелевич рассказывал ей о Троцком и его поезде. Ему тоже нравился образ поезда, как воплощения революции, образ беспрестанно двигающейся силы, выпускающей в огромное небо над Россией столб дыма, трепета и страха. Тогдашние поезда сильно отличались от сегодняшних. Они гремели и грохотали, скрежетали тормозами, свистели, рассыпали искры, изрыгали клубы дыма во все стороны, разрывали ночную тишину продолжительными и унылыми гудками. Этот поезд украшали бодро развевающиеся красные флаги, он был вооружен, безжалостен, и всегда достигал своей цели. Это была вдохновляющая и страшная машина, и может быть самый точный, самый красноречивый символ революции.
- Да, Ева мечтала быть на поезде Троцкого, но оказалась в вагоне для перевозки скота, вместе с другими депортированными, - вздохнул Пан Тадеуш.   
Я никогда не видел таких вагонов. Видел только грузовики, в которых у нас возили овец. И еще видел в фильмах о войне, как евреев отправляли в концлагеря, упакованных как сардины в бочке, никаких окон, дырочка в полу, голодные испуганные лица, плачущие дети, тесная масса немытых тел, и тревожные безутешные мысли о неизвестном будущем. В таком поезде ехала Ева, и Пан Тадеуш, и брезгливая чопорная Барбара.    
Я опустил голову. Барбара не возвращалась из кухни, но ее раздраженный тон и нетерпеливый взгляд все еще были рядом. Она была права – я ничего не знал, и ничего не понимал. Я не проводил дни и ночи в вонючем голодном вагоне, изгнанный из прежней жизни указом человека в Кремле. Я не знал вкуса изгнания, не ел скудного пайка идеологической целесообразности, не знал горечи украденных надежд и целых жизней. Я восхищался поездом Троцкого, и забыл о том, что рельсы, по которым он мчался к цели, были сделаны не из металла, а из человеческой плоти, из талантливых пальцев Евы, из поцелуев Барбары и Марека. Троцкий был людоедом.                    
Барбара, наконец, вернулась, снова села на свое место у стола. Глаза ее были красными, будто она плакала.
- Эван, я уезжаю, - объявил Пан Тадеуш, разливая водку по рюмкам.
- Куда вы уезжаете? - Поднял я на него удивленные глаза. Голова моя звенела от прослушанных рассказов. Я был полон всеми этими людьми, которые куда-то бежали, где-то искали убежище. Барбара и Пан Тадеуш не дошли до приезда в Веллингтон, но это было финальной главой, в которой они обретали новый дом, и начинали  здесь жизнь,  с которой я был знаком. Мне казалось, что к этому уже ничего нельзя добавить, и тут Пан Тадеуш удивил меня.   
- Я еду в Австралию, - буркнул он. - Дэн сейчас занимается продажей этого дома.
- Вы уезжаете, потому что Дэн вас заставляет?
Он кивнул.
- Да, у меня нет выбора. 
Я вспомнил письмо Дэна, и напряжение, которое так остро ощущалось во время его последнего визита.
- Когда вы уезжаете? – спросил я.
- Скоро. Может быть, даже через пару недель.
Я выпил свою водку, и понял, что буду скучать по Пану Тадеушу. Он всегда был там, в соседнем доме. Мы познакомились с ним в тот день, когда переехали в наш дом. Он постучал в дверь, и со старомодной вежливостью представился, сказал, что было приятно услышать детские голоса. Прежние владельцы дома, по его словам, были людьми скрытными и необщительными, прятались за разросшимися на заднем дворе кустами, и пытались выращивать там марихуану.
Мне казалось, глаза Пана Тадеуша увлажнились. Он раскашлялся, и снова превратился в маленького старичка, в сутулого больного дедулю с крошками хлеба и сыра около рта. Но я твердо знал, что буду скучать по этому мрачному немногословному человеку, по его точно вычерченным словам, которые были мне и библиотекой, и картинной галереей, и рядом огромных окон, открывающихся в давно минувшие годы, и далекие места за горизонтом. Даже то, что порой раздражало меня в нем, его стариковская мудрость и склонность читать нотации, насмешливая манера, презрительная ирония или в лучшем случае снисходительность, которые вызывали у него мои мысли и действия, всего этого будет мне не хватать. Все эти годы он сидел у меня под кожей, осколком другого мира, и мне будет не хватать мимолетных взглядов, которые я бросал через его странную стену.   
Видно было, что и Барбаре будет его не хватать. Его наступающий отъезд уже отпечатался на ее лице. Она потеряла свою гордую осанку, сгорбилась над рюмкой, и ее щеки приняли фиолетовый оттенок, как у моего отца, в прошлый вечер. Только, глаза ее были не веселыми, а полными сырой тяжести.
Может быть, она любила Пана Тадеуша. Эта мысль уже не казалась мне странной. Я вспомнил неловкость Алексея, говорившего о «романтических связях». Алексей говорил как бюрократ, а у бюрократов не было романтических связей, но они могли возникать между двумя старыми и одинокими иммигрантами, тем более из одной и той же страны, из одного и того же города. Я ничего не знал о Барбаре, не знал, была ли она когда-нибудь замужем, была ли у нее где-то семья, как у Пана Тадеуша, с его загорелой бывшей женой, и сыном-шпионом.
Глядя на Барбару, склонившуюся над пустой рюмкой, я невольно вспомнил бабушку Нелли, грустную старушку, которая, выпив, выдавала чужие секреты. Бабушка Нелли тоже была откуда-то из восточной Европы. Но здесь не было Нелли, чтобы поставить чайник и заботливой чашкой чая рассеять алкогольную меланхолию. Здесь была только темнеющая комната, тихий предвечерний дождь, послевкусие водки в горле, и давящая тяжесть в голове.
Мамин голос поднимался из нашего двора. Она звала меня.
- Что ты там надоедаешь Пану Тадеушу? – сказала она, когда я спустился, на ходу жуя мятную конфету, чтобы скрыть запах водки.   
- Я не надоедал ему. Ты знаешь, что он уезжает?
- Да, Дэн выставил дом на продажу.
- Почему ты ничего нам не говорила? Мам, мы должны быть на его стороне, ведь он не хочет уезжать, Дэн его заставляет.
- Не говори чепухи. Нет никаких сторон. Дэн - его сын, и знает, что делает. Это к лучшему. Пусть он будет там, со своей семьей.
Она толкнула меня через дверь в кухню, и приказала чистить картошку для ужина.
 
15                                               
Учебный год закончился. Джош объявил, что в следующем году не вернется. Он хотел поехать в Австралию и увидеть мир.
- Австралия не мир, - возразил я. - Она как Новая Зеландия, только больше, со всякой ядовитой живностью, и там жарко.
- А ты бы куда поехал? – спросил он.
- В Литву.
- Это где? - он повторил название и покачал головой. - Литва, это похоже на что-то из химии. Она в таблице Менделеева, кажется.
- Нет, это литий, не Литва – засмеялся я.
- Я все равно поеду в Австралию. Там можно получить пособие по безработице. Я хочу увидеть пустыню. У нас же нет пустыни.
Мы шли по улице Кубы в сторону центра. Погода как раз подходила моему нерешительному настроению, небо в клочках серого с синим, порывы ветра и между ними теплые лучи солнца. Мне было семнадцать, и тоже хотелось куда-нибудь уехать и не вернуться. Хотелось увидеть пустыню, океан, или старые улицы Вильно. Но стоило солнцу скрыться за облаками, и мои семнадцать лет вдруг начинали казаться неубедительной, маленькой цифрой, и я знал, что когда лето приблизится к концу, и в классах, снова зазвучит монотонный голос учителя, а ученики задремлют в ожидании звонка, я буду с ними, снова на своем школьном месте.     
- Аманда тоже говорит, что не вернется, - сказал Джош. Мы остановились, чтобы рассмотреть дешевые пластинки в коробках на столике перед магазином, торгующим поддержанными пластинками. - Не знаю, что она собирается делать, но она говорит, что в следующем году мы ее не увидим.
- Ты ей веришь?
- Не знаю, - пожал он плечами. - Кто ее знает? А вот Нил подал документы в университет. Они его примут, наверно. У него хорошие оценки. Из революционеров останешься только ты.  
Я оставил Джоша у старых пластинок. Мне хотелось побыть одному. Я махнул ногой, чтобы отогнать глупых голубей, ищущих еду, и стал разглядывать прохожих. За мои семнадцать лет мало что изменилось. Эта улица стала меньше, а в мыслях у меня все было длиннее, шире, и выше. Память не успевала за годами и сантиметрами. Несколько магазинов закрылись за эти годы, открылись новые, но это были мелкие детали, основные линии остались неизменными, только, почему-то сегодня перспектива все равно казалась другой.
Происходил какой-то неуловимый перелом. Неясно было, открывается перспектива, или сужается. Я не хотел ничего решать, не хотел думать. Оказалось, что это как раз и было привилегией детства, то, что можно было жить не головой, а всем своим существом, всеми сиюминутными чувствами и ощущениями. Чтобы взрослеть, надо было, как в супермаркете, правильно упаковывать каждый миг в мыслях и разуме, как защиту от жизни, потому что жизнь очень часто орала, ревела, кричала, выла диссонантным, непредсказуемым голосом. Взрослая жизнь была жизнью под сурдинку, жизнью подавленной, ответственной, и хорошо, если она все еще позволяла себе заговорщическую улыбку время от времени.
Я еще не хотел становиться ответственным. Я украл несколько плиток шоколада с кокосом из супермаркета и вышел в пассаж. Я никогда не воровал в маленьких магазинах, это было бы неэтично. Оказавшись перед кафе «Юкатан», я проверил, не идет ли за мной никого из супермаркета, и пошел дальше по пассажу, мимо советского торгового представительства.   
У русских появились конкуренты. Вдоль стены растянулся целый ряд фотографий и табличек с информацией об Албании. Если верить тому, что там писали, Албания была настоящим раем для пролетариата, страной преобразившей жизнь своего народа под мудрым руководством уже усопшего, но до сих пор любимого Энвера Ходжы. В Албании были замечательные пляжи и живописные горы. Возрастающее количество ее населения жило в современных городах и работало на современных заводах. Столица, Тирана, была бурно развивающимся городом. И хотя я и слышал обо всем этом впервые, по всей стране строились больницы, образовательные и культурные учреждения.
Албанский рай закончился, и я пошел по коридору обратно, заглянул в окна советского торгового центра, и остановился, увидев там знакомые лица. Посреди зала стояла Аманда. Она разговаривала с тучным бюрократом, с которым я столкнулся, когда зашел туда впервые. Мне уже казалось естественным видеть там Аманду. Через окно она казалась другой, старше, совсем не школьницей. Говорят же, что девушки созревают быстрее, и Аманда была тому подтверждением. Не будь я с ней знаком, мне бы показалось, что на той стороне окна стоит уже взрослая девушка, уверенна в себе, знающая, чего она хочет. Толстенькому русскому, видимо, было приятно в ее обществе. Я не слышал, что он говорил, но его губы оживленно двигались, а пухлые руки бодро прыгали в такт словам.
Бюрократ вдруг шагнул в сторону выхода в коридор, и я поспешил скрыться за углом, у кафе «Юкатан». Бюрократ исчез, а я прошел по пассажу к улице. Небо было в рваных облаках, и витрины сверкали, отражая на миг захваченные клочки солнца. Аманда скоро вышла из пассажа, я сделал вид, что не вижу ее, сел на лавочку, и начал рыться в рюкзаке. 
- А вот и ты, - она подошла ко мне, и, судя по ее тону, ей тоже не казалось странным найти меня тут.
- Смотри, - она протянула мне книгу, - мне русский в торговом представительстве подарил.
Это был учебник по русскому языку.
- Ты собираешься учить русский? – спросил я.
- Может быть, - улыбнулась она. - Я сказала ему, что хочу учить русский, и он подарил мне эту книгу.
- Скоро у тебя будет целая советская библиотека.
Она засмеялась, сунула книгу в сумку.
- Пошли к альбатросу, -  предложила она.
Мы пошли туда, сели, и сидели молча. Ветер останавливал чаек, крутившихся над рыбацкими лодками, и они неподвижно повисали, широко раскрыв крылья. Странно было, почему скульптор решил изобразить из белых кусков бетона альбатроса, а не чайку. У нас в Веллингтоне не было альбатросов. Пальцы Аманды играли с сережками. Ее мысли летали лучше, чем чайки, уносились далеко за волны порта. Я хотел привязать их к печальным желтым столбам на причалах, притянуть их к себе. Она сидела всего в нескольких сантиметрах от меня на скамейке, но чувствовалось, что между нами огромное расстояние. 
Говорят, что люди строят мосты друг между другом. Я этих мостов не видел. Мы скорее походили на рыбаков в порту, ловили друг друга сетью, и на крючок, оставляя друг на друге кровавые следы. В голове у Аманды наверно были советские,  шотландские мысли, а я думал о настенной Албании, о радостных лицах народа, и о любимом этим народом Энвере Ходжи.  
- Джош сказал, что ты в следующем году не вернешься в школу, - нарушил я долгое молчание.
- Может быть, и не вернусь, - тихо ответила она. - Никогда не знаешь, что ждет впереди.
Это правда. Пан Тадеуш возвращался в Австралию, хотя он всегда утверждал, что ни за что не поедет туда. Но Дэн уже успел продать дом по дешевке одной паре из Окленда, переехавшей в Веллингтон на новую работу.  
Меня все это начинало раздражать. Все уезжали, или, по крайней мере, говорили, и мечтали об этом. Что их так привлекало в чужой пустыне? Почему, когда Пан Тадеуш и Барбара рассказывали о Вильно, я слушал с таким благоговением, с такой жаждой, словно готов был умереть, лишь бы взглянуть на это далекое место? Откуда это желание убежать, когда осмелевшее солнце бросало огненные копья в воды порта, когда спешащие облака своими черными тенями покрывали золотые следы и уходили за кольцо холмов? Мы как будто боялись, что эта красота станет черствой и маленькой, что якорь исчезнет, ветер отпустит нас, и мы останемся пустыми, брошенными.
Аманда даже не смотрела на всю эту красоту. За забором, дальше по пристани, стоял старенький корабль из какой-то азиатской страны. Он назывался «Донг Банг» и выглядел заброшенным. Кораблик качался на волнах, и казался слишком маленьким, чтобы доплыть через весь огромный океан до нас. Взгляд Аманды устремился туда, к этому кораблю.  
В других странах, в Вильно, в Эдинбурге, возвышались каменные соборы, памятники созданные терпеливыми руками и украшенные веками истории. Здесь, сама природа строила храмы, не кропотливым трудом, а в порывах гнева, в насилии землетрясений, напоминая нам, как мы малы в сравнении с ней, и что хвалить красоту нашей земли недостаточно, а нужно еще и умолять ее пощадить нас, быть к нам милосердной. Таким был наш Веллингтон, и такими были мы, его дети. В своих качающихся домах мы ночью утешались дикой колыбельной южного ветра, и в сердце становилось тепло. Мы были наполовину чайками, верили, что и мы тоже можем летать с вершин холмов. Да, мы, наивные дети, сотканные из ветра, моря, и веселых желтых цветов утесника. Я все это знал, потому что, я родился здесь, и у меня не было других горизонтов. Я как чайки, все кружился над этими сопками. А мысли Аманды искали выхода, бродили вокруг ржавых кораблей вроде «Донг Банга».  
- Я на лето уезжаю, - сказал я. Она повернулась ко мне. Ветер захватил и унес ее тихое «куда», но я видел вопрос на ее губах.
- Еду к бабушке, в Уайрарапа, - пояснил я.
Она не знала, где Уайрарапа. Недалеко, за горами, но, то, что там находилось, ее совершенно не интересовало. Она смотрела в другую сторону, туда, куда отправлялись самолеты и корабли, покидая небеса и воды Новой Зеландии. Я спросил ее, знает ли она, где находится Литва. Она знала, сразу ответила, что эта одна из советских прибалтийских республик, на границе с Польшей. Она знала географию мира, но мою географию, географию Новой Зеландий, она не знала.
Я хотел объяснить ей, почему я еду к бабушке. Это было своего рода маленькой ссылкой, идея отца. Он снова вызвал меня во двор, в ночь, освещенную ковром звезд и его сигаретой.
- Что ты делал в советском посольстве? – спросил он.
- Я не был в советском посольстве, - соврал я.  
Он настаивал, а я отрицал. Он хитро улыбнулся, и сказал, что врать бесполезно, потому что он знает абсолютно точно, что я там был, какого числа это было, и время, когда вошел и вышел. Он знал, во что я был одет, и что мы были вместе с Амандой.
- Откуда ты все это знаешь? - я был так поражен, что не мог больше отрицать.
- От людей в доме напротив, - загадочно ответил он.
По словам отца, наши собственные шпионы наблюдали за советским посольством из дома через дорогу. Я не знал, можно ли ему верить или нет, но его информация точно соответствовала фактам. Только, я не понимал, откуда наши шпионы могли знать, кто я такой. Отец внятного объяснения не дал, лишь предупредил, что не надо мне шляться по посольствам, тем более по советским. 
- Ты не забудь, что я на государство работаю, - погрозил он мне пальцем. - Нет, не в этом качестве.
Он рассмеялся, поняв, по моему лицу, что я вспомнил Дэна, и думал что, может быть, мой отец тоже шпион, ведь он сам сказал, что это вечное «работаю на государство» у Дэна просто эвфемизм, поскольку не скажешь напрямую, «работаю шпионом».
- Языки всегда готовы сплетничать, - сказал отец. - Я же говорил тебе, это маленький город, все всё знают друг про друга. 
Отец занимался связями с общественностью в одном из министерств. Я никогда не интересовался его работой, и имел лишь смутное о ней представление. Он мало говорил про нее, только делился с мамой политическими сплетнями, и жаловался на высокие налоги. В тот вечер во дворе, он деловито погасил сигарету, посмотрел на меня со строгим выражением, и объявил, что будет лучше, если я проведу лето у бабушки, подальше от русских и социалистов. В Уайрарапа не было такой опасности. Может быть, там и была пара фермеров, отказавшихся от химических удобрений и склонных к левым взглядам, но не более того.       
Я не сказал Аманде, почему я еду в Уайрарапа. Она бы подумала, что я виню ее, и сказала бы, что никто не заставлял меня идти с ней в советское посольство. Я рассказал ей о Пане Тадеуше и Барбаре, о Нелли, ее бабушке, и шпионах из КГБ, которые охотились за нашими душами. Я рассказал ей о Вильно, о ссылке Пана Тадеуша на Алтае, о том, как Марек умер в лагере где-то под Магаданом. Все, что было далеко и не связано с Новой Зеландией ее живо интересовало, и она слушала меня, не перебивая прыгающего потока моих слов. Но все равно получилось так, будто я виню ее, виню за то, что она верит в идеи Маркса, и за то, что во имя этих идей, другие люди в других местах страдали и даже платили своими жизнями. 
- У христиан была инквизиции и резня, - сухо сказала она, когда я умолк, - но люди все равно ходят в церковь, и верят в Христа.
У Аманды всегда находился ответ. Мне не хотелось спорить. Она была теперь близко, очень близко, и мне вдруг стало жаль ее. В тот день, когда я привел в порядок ее музыку, она показала мне фотографию своего отца, высокого, угловатого человека с теми же волевыми, строгими серыми глазами, что и у Аманды. Я познакомился и с ее мамой. Она пришла с работы и застала нас вдвоем, Аманду у пианино, меня, сидящим на полу, слушающим очередную композицию. В ней не было и следа девушки, которая когда-то покинула Веллингтон в поисках большого мира. Она оказалась маленького роста, просто одетой женщиной, с упрямым лицом, и бухгалтером на заводе по производству краски.
Она пригласила меня остаться на ужин. Манера ее была вежливой, но сдержанной, и я чувствовал, что она внимательно изучает меня. Была среда, и Аманда презрительно сообщила мне, что они всегда едят рыбные палочки по средам, потому что ее мама предпочитает жить без воображения. Мы ели на кухне. Играло радио, и это облегчало бремя нашего молчания, смягчало мрачное выражение Аманды и упрек в глазах ее мамы, а я тем временем мучился, попросить или нет вторую порцию. Миссис Росс наверно была не совсем лишена фантазии. Это от нее Аманда научилась таким словам как «эрзац», и это она купила пианино, сразу как они приехали в Веллингтон. Но Аманда пыталась игнорировать ее, сделать ее присутствие минимальным, как бы считая его своего рода вынужденным заключением со случайным и раздражающим незнакомцем. 
К отцу она относилась по-другому. Он был всего лишь лицом на фотографии, жил за тысячи километров отсюда, но в ее сердце и мыслях он был совсем рядом. Она взяла его в тот вечер из коробки сокровищ, смотрела на фотографию с любовью и лаской. Из ее отрывочных рассказов об их Эдинбургской жизни, я понял, что у ее отца были романы с другими женщинами, и это стало поводом для того, чтобы родители расстались. Вся горячая политическая активность Аманды, вся ее преданность социализму, была не более, чем якорем, который она бросала ему через разделявшие их океаны.   
Я хотел показать своими рассказами о Пане Тадеуше и Барбаре, что мой маленький Веллингтон тоже имел свои тайны и сюрпризы. Если бы она увидела Пана Тадеуша или Барбару на улице, она бы подумала, что они самые обычные люди, и не заподозрила бы даже, что они были полны многим, что гораздо более тесно соединяло их с остальным миром, чем международные рейсы самолетов и кораблей. Но та страна, которую она искала, оказалась намного проще. Она искала далекого отца, пыталась чем-то вылечить раны, оставленные его украденными любовью и присутствием.                    
Какой-то мужчина робко приближался с моста к нашей скамейке. Азиат, маленький и худой, он взглядом пробежал по нам, и улыбка озарила его лицо.
- Снимок сделаете? - с надеждой спросил он, протягивая фотоаппарат.
Мы кивнули. Он улыбнулся еще шире и сделал жест в сторону пешеходного моста, откуда к нам двинулась целая толпа маленьких худых азиатских мужчин. Они были моряки с судна «Донг Банг». Я расставил их на фоне непонятного альбатроса и сделал несколько снимков. Потом, они захотели сфотографироваться на фоне моря и дальних гор. Тот мужчина, который подошел к нам первым, ловким движением взял Аманду за локоть подвел ее к группе моряков, поставил в центре, рядом с собой, и довольно улыбнулся. Аманда тоже улыбнулась, украсив себя веселыми искрами для этих моряков, сказала им, как ее зовут, и смеялась, когда они спрашивали, сколько ей лет. Я щелкал фотоаппаратом, и она продолжала сиять. Я запечатлел это сияние и летнюю легкость на фотографиях, которые эти мужчины возьмут с собой в странствия по миру на маленьком потрепанном корабле. Они поблагодарили нас и двинулись к входу в порт, и в отрывистых слогах их языка были мысли и впечатления, которые мы не могли понять.    
Аманда сказала, что ей пора. Мы пошли к остановке. Ее автобус появился первым. Только тогда, когда автобус распахнул двери, она вдруг схватила мою руку и сказала до свидания. Только это, только до свидания, но в этих двух словах было столько чувства и смысла, столько неясного значения. Автобус скрылся в облаке выхлопных газов, и я долго стоял, как прикованный, задумчиво смотря ему вслед.
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка