Речь немцев

Когда я в феврале 1995 года впервые приехал в Берлин, район Постдамской
площади представлял собой пустырь с несколькими закопченными,
руинированными домами; из бурой травы кое-где пробивались фундаменты
новых домов, но преобладали свежевырытые котлованы. Такого
в центре крупного европейского города я не мог себе и вообразить.
Во время многочисленных визитов я наблюдал за тем, как из-под
земли вырастает еще один, третий по счету центр Берлина, наряду
с западным центром на Курфюрстендаме и восточным на Унтер ден
Линден. Ясно, что только в городе, сравнительно недавно ставшем
эпицентром катастрофы мирового масштаба, могли параллельно существовать
столь разновременные и разнородные архитектурные ансамбли. (Кроме
того, в Берлине изначально отсутствовала круговая структура последовательных
линий укреплений, из которых вырастали такие города, как Москва
и Париж).

Если отвлечься от супернового города на Постдамской площади, Берлин
уникален уже тем, что в одном городе фактически уживаются два.
Точно локализовать границу между ними невозможно, с годами она
все больше дематериализуется. Если на снос Берлинской стены ушло
немного времени, продукты полувекового культурного разделения
изжить значительно труднее. Я воспринимаю это разделение как часть
моей культурной памяти -– оно было бы немыслимо
без той страны, в которой я родился, без того города, где я живу,
и без такого крайне мифологизированного события советской истории,
как взятие Берлина.

Во время первых своих командировок в Берлин (почти все мои поездки
относятся к этому жанру) я останавливался в западной части, в
Вильмерсдорфе, Шёнеберге и Кройцберге, лишь наездами бывая на
востоке города. Но в конце 1997 года я прожил месяц на Шарнвеберштрассе,
недалеко от Лихтенбергского вокзала, к востоку от Александерплац.
Хозяин квартиры, заключавшей в себе одну из самых значительных
частных библиотек, какие мне приходилось видеть, издавал малотиражный
журнал, каталоги выставок, книги по искусству и активно участвовал
в восточно-берлинской культурной жизни . Он пригласил меня на
выставку работ художника-экспрессиониста, которая открылась в
огромном заброшенном гараже; на вернисаже играла русская рок-группа,
веселье длилось далеко за полночь.

Моя первая прогулка по Франкфуртской аллее (бывшей Сталинской
аллее) была настоящим культурным шоком. Такой широкой улицы, с
двух сторон застроенной зданиями парадного послевоенного сталинского
стиля, я не видел даже в Москве. Кафе и магазины были на удивление
пустынны. Здесь архитекторы из ГДР в чем-то перещеголяли московский
прототип. «Lernen heisst siegen lernen ,» – этой фразой отреагировал
на мое удивление упоминавшийся издатель.

Окончательно в существовании двух культур в одном городе я убедился
посетив выставку «Im Parteiauftrag” в Историческом музее на Унтер
ден Линден, посвященную истории ГДР. Это было собрание видеопроекций,
плакатов, значков, грамот, орденов и знамен несуществующего государства.
Я пролистал книгу отзывов. Писали в основном граждане бывшей ГДР,
тональность их записей была одновременно агрессивной и ностальгической.
Выставку обвиняли в пристрастности, в том, что ее устроили по
заданию партии, хотя и другой, что их история искажена, что в
ГДР не было безработицы, зато были санатории, дома отдыха и т.д.
Запомнилось одно прямо-таки патетическое восклицание: «Honecker,
du solltest die Mauer zehn Meter hoeher machen!”. Западная сторона
была представлена куда скупее, лишь изредка какой-нибудь японец
по-английски выражал свой вежливый восторг.

Я чувствую себя в Берлине достаточно комфортно не только потому,
что за шесть лет хорошо узнал его и неплохо говорю по-немецки,
но и в силу того, что пронизывающее этот город противоречие не
только не чуждо тому, что я делаю, но, можно сказать, составляет
его сердцевину. ). Берлин – единственный город, где силы
демократии, участвовавшие в войне против нацизма, десятилетиями
сосуществовали бок о бок с тоталитаризмом другого типа, во многом
импортированным из СССР
, логику которого я стараюсь понять.
Хотя среди моих берлинских друзей есть выходцы из той и другой
культуры и их виденье происходящего неидентично, я не могу занимать
чью-либо сторону – не столько из-за того, что являюсь иностранцем,
сколько потому что аналогичное, куда более жесткое
противоречие не разрешено во мне самом (если оно вообще разрешимо
на рефлексивном уровнеВнутри Берлина в мягкой, опосредованной
форме существует противоречие, которое принимает в Москве драматическую,
подверженную минимуму опосредований форму: я имею в виду противоречие
между постиндустриализмом и социализмом, объявленным мертвым,
но в культурном плане далеко не умершим. Поэтому москвичам в Берлине,
должно быть, долго еще будет чудиться нечто родное.

Берлин – не просто город, повернутый к востоку Европы, восток
составляет его существенную часть. Поэтому именно он имеет все
шансы стать со временем центром Большой Европы, которая будет
включать в себя Россию; Европы, существование которой пока только
декларируется, но чьи предпосылки неуклонно складываются последние
двенадцать лет. Мне повезло работать сначала во Франции, а потом
в США в годы, когда своего пика достигла мода на Россию, внезапно
открывшуюся миру и вызывавшую неумеренные ожидания. Мода прошла,
ожидания во многом не оправдались, контакты стали реже. Остались
приятные воспоминания, десятка два публикаций и, главное, изменившийся
способ письма.

В Париже можно многому научиться, но там почти никого не интересует
мир, из которого пришли мы. Звезды интеллектуального рынка, как
и положено светилам, самодостаточны и светят всему миру одинаковым
ровным светом. В Германии я впервые столкнулся с тем, что интерес
к травматическому советскому опыту не продиктован модой, а имеет
долговременный характер. Вот уже около шести лет я пишу для берлинского
журнала «Lettre International”, одного из немногих изданий, которое
систематически вписывает Западную Европу в более широкий мировой
интеллектуальный контекст.

Нынешний Берлин – город после грандиозной трансплантации. На теле,
составленном из двух частей, западной и восточной, появился дополнительный
орган, функция которого – органически соединить эти части. Каждый
раз, бывая в Берлине, наблюдаешь за тем, как новый орган, «третий
центр», прижимается одной своей стороной к востоку города, другой
– к западу. Эффект отторжения пока не преодолен. Невольно ловишь
себя на том, что стремишься как можно быстрее проехать эту часть
города и оказаться в обжитых районах.

2.

История русского отношения к немцам прочитывается в истории слова
«немец». «Русско-немецкий словарь», вышедший в 1900 году, дает
его значения в следующем порядке: 1. Der Stumme, 2. Ein der russischen
Sprache Unkundiger; der Auslaender vom Westen, der Westlaender,
3. Der Deutsche. Итак, сто лет назад в этом слове ставилась на
первый план принципиальная немота, отсутствие языка как такового,
затем уже шло незнание русского языка (наивно отождествляемого
с языком как таковым), которое распространялось на всех западных
европейцев, из которых в качестве их представителя лишь позднее
выделяется один народ, немцы в современном смысле слова. Т.е.
немота «немцев» изначально репрезентирует в глазах русских всю
Западную Европу и отделяет их от других народов; только для «немцев»
в русском языке нашлось собственное, оригинальное слово, не соответствующее
самоназванию. В результате во Франции живет француз, в Америке
– американец, и только в Германии – немец.

Достоевского в Берлине поразило, что «берлинцы, все до единого,
смотрели такими немцами»(кем они должны были «смотреть» так и
осталось неясным) и вообще город произвел на него «кислое впечатление»:
«Даже липы мне не понравились…»_ 1
К тому же он показался писателю как две капли воды похожим на
Петербург.

Впрочем, Достоевский провел в Берлине всего один день. Но Владимир
Набоков прожил в Берлине почти пятнадцать лет(1922-1937); в этом
городе написаны почти все его русские романы. Достоевского он
не переваривал, считая второстепенным писателем. Но немоту немцев
он культивировал в себе с завидным упорством. «…за пятнадцать
лет жизни в Германии, – с гордостью сообщает он в книге мемуаров
«Другие берега» – я не познакомился близко ни с одним немцем,
не прочел ни одной немецкой газеты и никогда не чувствовал ни
малейшего неудобства от незнания немецкого языка.”_ 2 Из всех
«берлинских туземцев» ему запомнился только один студент, с которым
он занимался английским языком, да и то потому, что у того было
хобби, показавшееся писателю типично немецким: он собирал фотографии
казней.

Набоков жил в русском Берлине. В 1923 году в нем было 6 русских
банков, 87 издательств, 3 ежедневных газеты, 20 книжных магазинов.
В районе Курфюрстендама пестрели надписи: «Здесь говорят по-русски».
Журналы «Руль», «Накануне», «Сполохи», «Жар-птица», кафе «Москва»,
ресторан «Медведь», книжный магазин «Родина», знаменитое кабаре
«Синяя птица» и многое другое составляли часть русского Берлина.
В нем годами жили не зная ни слова по-немецки, имея о берлинцах
самое смутное представление. Льва Лунца совершенно серьезно уверяли,
что многие русские тексты нельзя перевести на немецкий потому,
что в нем в три раза меньше слов, чем в русском. В «Шарлоттенграде»,
как тогда называли Шарлоттенбург, было принято ругать немецкую
кухню, немецких врачей, а, побывав в Постдаме, русские берлинцы
констатировали, что до Царского Села ему очень далеко. Культивировалось
представление о немцах как о филистерах, узколобых мещанах, скупых,
помешанных на дисциплине.

Этот русский Берлин, покрытый тонким слоем исторической пыли,
был, казалось мне, где-то рядом. Но он оказался пространственно
тем же самым Берлином, куда я приземлился в 1995
году. Двигаясь от Ноллендорфплац , я проходил через Motzstrasse
и Luitpoldstrasse,не зная, что Набоков годами жил на этих улицах
(на Luitpoldstrasse даже дважды). Рядом были и «Синяя птица»,
и кафе «Леон», для которых писал либретто будущий автор «Лолиты».
Я почувствовал себя незадачливым Шлиманом, который, сам о том
не догадываясь, ходил по Трое..

Берлин времен Набокова был несравнимо беднее нынешнего. Одна квартирная
хозяйка прятала в сундук телефон от молодой четы Набоковых, в
другом месте, боясь неуплаты, хозяева «конфисковали» пальто писателя.
Может быть, именно потому, что в Берлине того времени жилось трудно,
писатель инстинктивно отворачивался от него, уходя в еще свежие
воспоминания о России и в описание деталей быта (одежда трамвайного
кондуктора, литые решетки подземки на Виттенбергплац, световая
реклама и т.д.), которые он хотел спасти для вечности. В результате,
признается Набоков в «Даре», «чужая сторона утратила дух заграничности,
как своя перестала быть географической привычкой»_ 3. Берлин
«Дара» исключительно детализован и визуально достоверен. Декларации
остаются декларациями, а письмо – письмом; они живут каждая своей
жизнью. С одной стороны, набоковская литература всячески культивировала
немоту немца, не давая ему доступа в свой, тайный, русский Берлин,
но с другой стороны, отчужденный взгляд писателя фиксировал такие
стороны берлинской жизни, которые ускользали от «аборигенов» и
сохранились только благодаря ему. Своим незнанием немецкого языка
писатель гордился так же, как совершенным знанием английского
и французского языков: немота немцев была условием чистоты производимых
им в Берлине знаков русскости, но она же лежит в основе исключительной
визуальной проработанности Германии (иногда он в шутку называл
ее «Карманией») в его романах от «Машеньки» до «Дара». Без принуждения
к молчанию триумф зрения был бы невозможен: писатель опасался,
что, если немец заговорит, его романы утратят качество русскости.
Эти опасения не распространялись на французов, американцев, англичан
– они относились только к немцам. Только через Германию прямо
просвечивала Россия, и отчуждение от немецкого языка было условием
этого свечения. Трудно не согласиться с биографом Набокова Брайаном
Бойдом: «Joyce liked to think that if Dublin were destroyed it
could be recreated from Ulysses. Berlin’s Russian
literary emigration was destroyed by Hitler, but the Gift
allows us to revisit that lost world”._ 4 Более того, ни один
город не был воссоздан писателем в таких деталях, как Берлин.
Просто немцы набоковских романов настолько вросли в урбанистический
ландшафт, что стали неотделимы от него. Они присутствуют в этих
текстах как отсутствующие.

Топографически Берлин Набокова не менее достоверен, чем Москва
Беньямина. Беньямин очень хотел выучить русский язык, просто это
оказалось выше его сил. Незнание языка он, в отличие от русского
писателя, ощущал не как преимущество, а как существенное ограничение.
Он приехал в Москву, чтобы прикоснуться к событию, которое многими
левыми интеллектуалами воспринималось как важнейшее – к событию
Революции. Сквозь это событие не просвечивало ничто – оно само
претендовало освещать все остальное (в этом Революция была копией
набоковской России, которую она перечеркнула).

С 1932 по 1937 год Набоковы жили на Несторштрассе, совсем недалеко
от Дельбрюкштрассе в Груневальде, где жил Беньямин. Они вполне
могли встретиться в кафе и говорить друг с другом на французском
языке, который прекрасно знали. Я представляю себе их несостоявшуюся
встречу, допустим, 30 января 1933 года. В тот день Гинденбург
объявил Гитлера канцлером. Но они едва ли стали говорить о политике.
Ведь для Набокова все диктаторы были на одно лицо, а Беньямин
по всем пунктам радикально противопоставлял фашизм коммунизму.
Исключено было бы и обсуждение русской Революции: тут они также
придерживались противоположных мнений. Беньямину было бы неприятно
услышать, что думал о русской революции Набоков, а, тем более,
неприемлемо для Набокова было бы мнение Беньямина об этом событии.
Буржуазность они понимали совершенно по-разному. Коллекционирование
было Набокову ненавистно: Беньямин привез из Москвы целую коллекцию
шкатулок, китайских бумажных рыб и деревянных игрушек, а Набоков
гордился тем, что не купил в Берлине ни одной книги. Он пополнял
свои познания, читая их порциями прямо в книжных лавках.

Возможно, это был бы разговор о литературе – оба ценили Пруста
и Кафку, оба были профессиональными читателями. Но набоковское
«эстетическое блаженство» вскоре оказалось бы для Беньмина столь
же неприемлемым, как и беньяминовский социологизм для Набокова.
Разговор наверняка не продлился бы долго.

Миры этих живших по соседству людей почти не пересекались, хотя
оба обладали прекрасно развитым фотографическим зрением. У Беньямина
было берлинское детство, у Набокова – берлинское изгнание. Беньямин
нуждался в чем-то внешнем буржуазному миру, который он превосходно
знал, и этим внешним, этой утопией был для него СССР (при всех
оговорках, которыми пестрит «Московский дневник»). Особенно остро
он, должно быть, испытывал это чувство 30 января 1933 года. Набоков
же усматривал в коммунизме не меньшее зло, чем в фашизме: любая
революция была для него прежде всего кровавой бойней, а свою утопию
он реализовывал за письменным столом или гоняясь с сачком за бабочками.
Он зарезервировал за собой право исключительно на индивидуальную
утопию, в которую Беньмин не верил из-за ее неизбывной буржуазности.

Фашизм они ненавидели одинаково сильно, пусть и по разным причинам.
Во время бойкота еврейских магазинов Набоков демонстративно заходил
в каждый из них. Он звонил своему другу Георгию Гессену и шутливо
спрашивал его: «Когда состоится заседание нашей коммунистической
ячейки?» Такая шутка в те времена могла стоить жизни.

Набоковы покинули Берлин после того, как убийца его отца, Сергей
Таборицкий_ 5, был выпущен при Гитлере из тюрьмы и назначен заместителем
уполномоченного по делам эмиграции.

Отъезд пришелся на 18 января 1937 года. С тех пор нога Набокова
больше никогда не ступала на немецкую землю.

3.

Вместе с русским Берлином в прошлое отошло и многое другое. Слово
«немец» утратило первые два значения: 1) немец отчетливо заговорил
внутри русского языка; 2) он окончательно перестал быть синонимом
любого западного европейца. Как философ я участвую в процессе
преодоления немоты, поэтому для меня важно не быть именно
русским писателем
, хотя другие формы писательства мне,
естественно, не чужды. Я стараюсь говорить по-немецки и, главное,
стремлюсь сделать свой опыт мышления переводимым, продемонстрировать
участие и соучастие Другого в этом опыте. Моя скромная задача
– не овнешнять немецкую (и любую другую) культуру, а вписываться
в ее контекст, быть другим внутри нее. Современная философия делает
презумпцию друговости привилегией Другого. Граница существует,
но ее должен провести другой, а не я. Прямое овнешнение – привычный
эффектный и ожидаемый жест, отказ от него обрекает письмо на невидимость
и незаметность. Но Другой – существеннейшая часть нас самих; бесцеремонно
выставляя его за дверь, мы предаемся иллюзии – на самом деле он
никуда не уходит.

Берлин во многом восполняет в моей жизни недостаток «реальности»,
который столь остро чувствуется в Москве. Культурные институты
современной России лежат в руинах, как после полномасштабной войны.
Берлин с его реально работающими институтами – университетами,
научными центрами, журналами, фондами – предоставляет большие
возможности для профессиональной работы, чем Москва. Возвратившись
из Москвы, Беньямин отмечал пустынность берлинских улиц, отъединенность
и одиночество людей. Теперь, прилетая из Берлина, я то же самое
замечаю на улицах Москвы: машин на улицах больше, чем людей, пахнет
плохим бензином, прохожие отчуждены друг от друга, в метро преобладают
хмурые, неулыбающиеся лица. Нынешняя столица России – самый отчужденный
от себя город, в каком мне приходилось жить. Если в 20-30 е годы
интеллектуалы-паломники устремлялись в Москву, чтобы воочию убедиться,
что именно в этом месте пролетарское небо сошло, наконец, на землю,
а в конце 80-х годов их внуки приезжали в Москву, чтобы проповедовать
евангелие свободного рынка, то теперь этот город все больше походит
на Берлин времен конца Ваймарской республики, когда закрывались
журналы, нищали фонды, росла безработица. Очарование безвременья
в том, что оно не длится слишком долго . В такие периоды особенно
ясно понимаешь, насколько относительны понятия «свое» и «чужое»,
насколько часто и произвольно они меняются местами.

Ритм жизни двух столиц очень разный. В Москве многие продовольственные
магазины работают круглосуточно, купить продукты ночью не составляет
проблемы. Если же в Берлине вы не закупили продукты к моменту
закрытия магазинов, найти их ночью будет нелегко. Москвича в Берлине
поражает огромное количество аптек и похоронных бюро; более раскованная
атмосфера в ресторанах, где сидят обычные люди, а не представители
привилегированной касты. На московских улицах ведется настоящая
охота на простака: вам пытаются навязать товар или услугу, которые
на поверку оказываются блефом. Ни с чем подобным не сталкиваешься
на берлинских улицах.

В прошлом у этих городов больше общего, чем в настоящем. Оба были
крупнейшими центрами террора, откуда отдавались приказы об уничтожении
миллионов людей. Оба города планировалось перестроить в свете
радикальных утопий класса и расы, сделать их идеальными пространствами
репрезентации утопий. Москва подверглась значительно большим преобразованиям,
чем Берлин, где диктатура продержалась относительно недолго. Взятие
Берлина было звездным часом сталинской империи. В детстве мы постоянно
узнавали об этом эпохальном событии. Многим из переживших войну
людей казалось, что после взятия Берлина все проблемы будут разрешены,
но это была великая иллюзия. Всемирно-историческое позерство,
центрами которого были Москва и Берлин, в конечном счете обошлось
обоим народам очень дорого. Россия все еще находятся в состоянии
посткоммунистического шока: объявленный в ней капитализм не похож
ни на один из существующих в цивилизованном мире прототипов. Германии,
напротив, удалось построить на обломках нацизма социальное государство,
которое теперь стремится интегрировать в себя «новые земли».

Хотя русский Берлин в его отделенности от Берлина немецкого принадлежит
прошлому, интерес к русским проблемам в этом городе не стал меньше,
хотя и принял другую форму. Правда, понятие национальности драматически
усложнилось в современном мире: она перестала быть самозамкнутой
и автономной от всего другого. Национальность необходимо опосредуется
культурой, формируется в зависимости от множества, казалось бы,
случайных обстоятельств. В Берлине Набоков был гувернером, репетитором,
преподавал теннис и бокс, писал для газет, журналов и кабаре;
с трудом оплачивал квартиру, временами отчаянно нуждался. Для
человека, родившегося в одной из самых богатых и привилегированных
семей России, это было суровым испытанием (хотя сам писатель всегда
отрицал какую-либо зависимость своих оценок от внешних факторов,
в том числе и от экономических). Большинство «веймарских» немцев
вовсе не были сытыми бюргерами, какими их изображает популярный
русский миф. Многие зимой жили в холодных квартирах. В 1931 году
в Берлине разворачивали полевые кухни, чтобы кормить страдавших
от голода жителей. Набоков и не подозревал, что тысячи немцев
его времени думали о Германии примерно то же, что и он, ощущали
от нее не меньшее отчуждение.

Берлинская «русскость» Набокова, его неприятие всего немецкого
связаны со всеми этими обстоятельствами точно так же, как его
американский патриотизм швейцарского периода неотделим от статуса
знаменитого писателя и богатого человека. Это – разные национальности,
им соответствуют разные России.

В открытом мире, в котором живем мы, в мире, где разные формы
миграции и эмиграции являются правилом, а не исключением, проблематика
национальной идентичности еще больше осложнилась. Простое овнешнение
Другого в духе «доброго старого времени» становится все более
надуманным.

Я люблю берлинские зоопарки. Их также два. Один, рядом с Банхоф
Цо, известен всем, другой, в восточной части города, куда менее
известен. В этом зоопарке в Фридрихсфельде мы с женой видели в
декабре 1997 года редкое явление – эрекцию слона. Его розовый
двухметровый отросток, волочившийся по земле, был похож на ствол
березы – на нем четко прорисовывались черные пятна. Сердобольное
немки уговаривали слона убрать член, иначе в такой холод (было
около нуля) он может простудиться.

Вступая в эротические игры, черепахи, ударяясь панцирями, издавали
сухой, похожий на удары дятла, звук. Огромная стая фламинго, прижавшихся
друг к другу от холода, образовала прекрасное пурпурное пятно.

Стоял декабрь. В Москве, куда мы вернулись через пару дней, было
минус 29 градусов по Цельсию.

В Зоопарке на Западе замечательные обезьяны. В последний раз я
обратил внимание на трех из них, напоминающих даосских мудрецов
с аккуратной рыжей бородкой: они трогательно заботились друг о
друге, вычесывая какую-то мелкую живность, изредка бросая на людей
взгляды, полные сострадания. В вольере для белых медведей животное
обгрызало брошенную туда елку, угрожающе рыча при приближении
других медведей. Напоследок индийские слоны, Таня и Витя, станцевали
что-то похожее на танго…

Москва, февраль 2001 г.


1. Ф.М. Достоевский Полное собрание сочинений, Ленинград, издательство
«Наука», 1973, том 5, с. 47.

2. В. В.Набоков. Собрание сочинений в 4 томах, Москва, издательство
«Правда», 1990, том. 4, с. 284.

3. В.В. Набоков…том. 3, с. 17. Подробнее о «русском Берлине» см.:
Russen in Berlin. Literatur Malerei Theater Film 1918-1933, Herausgegeben
von Fritz Mierau, Leipzig, Verlag Philipp Verlam jun., 1987.

4. Brian Boyd. Vladimir Nabokov. The Russian Years, New Jersey
, Princeton University Press, 1990, p. 464-465.

5. Отец писателя был убит в зале Берлинской филармонии 28 марта
1922 русским монархистом.

X
Загрузка