Гегель в пространствах ликования

Символической, по Гегелю, является архитектура, которая содержит смысл в себе самой, в своей внутренней структуре, а не является оформлением независимо от нее существующего смысла. Такого рода сооружения по сути нельзя закончить, они устремляются в бесконечность; их строительство является тем единственным, что объединяет строителей; более развитые формы социальной связности им еще недоступны. Родиной символической архитектуры Гегель считал Восток, где дух еще не приобрел форму индивида, не стал независимым от прихотливости органических, природных форм, которые он громоздит. Он еще не выделился в качестве поклоняющейся Богу в храме общины верующих. В зданиях символической архитектуры народы поклоняются своей порабощенности природным началом, которое индивидуализируется пока только в фигуре фараона, царя, деспота, наделенного полнотой духовной власти над ними (стало быть, это – народы-дети, для которых невозможны интимные отношения с Богом). Прототипом таких сооружений, символом их принципиальной незавершимости является, по мнению философа, Вавилонская башня: «На обширных равнинах Ефрата люди возводят чудовищное по размерам архитектурное сооружение; они строят его сообща; общность, проявившаяся в его построении, становится вместе с тем содержанием и целью сооружения» _ 1. Эта башня символизирует распад патриархального объединения, семейного единства и замену его «новым, развитым объединением». Но она способна выразить священное начало, объединяющее строителей, исключительно внешним образом; поэтому прекращение строительства равносильно распаду объединения. «В этом же предании сказано, что, собравшись для создания такого произведения, народы затем снова разбрелись» _ 2. Будучи чем-то всего лишь неорганическим, внешним и природным, форма Вавилонской башни оказывается по необходимости неадекватным проводником духовного, священного начала, которому она обязана своим возникновением. Зато такого рода произведения не устают поражать наблюдателя своей причудливостью века спустя, уже превратившись в развалины. Другие приводимые философом примеры – башня Бела, которую описывает Геродот и город Экбатана в Мидии.

Символической архитектуре Гегель противопоставляет архитектуру классическую, основанную на развитии двух «целесообразных» форм: формы дома и формы храма. Греки развивают прежде всего форму публичного храма, к которой римляне добавляют форму полностью архитектурно проработанного жилища частного человека (дворца, виллы).

Обе эти классические, «целесообразные» формы архитектуры оказались радикально подорванными в послереволюционной России. Храмы в массовом порядке сносились или использовались в иных, нерелигиозных целях; частные же дома, дворцы, усадьбы были обобществлены и превращены в большинстве своем в конторы, коммунальные квартиры или музеи (в этом и заключалось знаменитое «отмирание частной жизни», о котором пишет в «Московском дневнике» Беньямин). Под обломками этих архитектурных форм были погребены и более или менее развитые проявления духовного, индивидуального начала, которое, как полагает европейская метафизика (а не только Гегель), проходит через обладание собственностью. В этих условиях в СССР на новом витке происходит регрессия к формам символической архитектуры, исторически предшествовавшим классическим архитектурным формам: речь шла о возведении храмов-дворцов для народа, квазирелигиозная функция которых сводилась к утверждению его единства с партией и вождем. Эти здания и комплексы зданий должны были не оформлять уже сложившийся в другом месте (в сфере духа) смысл, а активно участвовать в его формировании, образовывать пространства ликования и прославления «новой жизни», вложившей всю свою религиозность в отрицание трансцендентного начала.

Хотя первоначальная революционная культура ставила целесообразность и функциональность превыше всего, уже в 1924 году в самой ее сердцевине, на Красной площади, образовалась архаическая «черная дыра», предвестница будущих, более мощных потрясений. Я имею в виду, конечно, мавзолей Ленина, отбросивший революционную культуру, ощущавшую себя авангардом всего человечества, на архаическую стадию индивидуации. Рассуждая о египетских пирамидах, Гегель усматривал в мумификации первую форму проявления внимания к судьбе индивидуальной души, для посмертных приключений которой устраивался целый лабиринт. Однако никакой заботы о душе вождя в акте его мумификации нет: сакрализуется исключительно его телесное присутствие, проявление возвышенного, лежащего в основе тождества вождя, партии и народа (основная тема известной клятвы Сталина над гробом умершего вождя). Полностью значение этого жеста проявилось после коллективизации, отдаленным предвестником которой он являлся. Несовместимость выставленной на показ мумии Ленина с революционной культурой была, повторяю, понята не сразу, но в 30-е годы совершается огромное число столь же первобытных жестов, и революция из мирового события, прочитываемого прежде всего западной интеллигенцией на языке марксизма, становится внутри-советским событием огромного (по силе, конечно, тоже мирового) масштаба. С этого момента СССР стал отгораживаться от окружающего рационализма особым, нерасшифровываемым языком травмы.

Неслучайно все споры о доминирующем архитектурном стиле уперлись в тупик: зданиям надлежало быть и классическими, и современными, и построенными в национальном стиле, и внутренне-функциональными, и даже «интимными» _ 3.В условиях когда всем вменялось выполнение логически-несовместимых требований, статус противоречия радикально изменился: оно стало родной стихией доминирующих коллективных тел, их оригинальным способом постоянно пребывать в сфере возвышенного. «Культура может требовать одновременно двух взаимоисключающих вещей: стандартизации строительства и индивидуального подхода к каждому сооружению, удешевления архитектуры и достижения максимального ее богатства…» _ 4. Осуществить все эти противоречивые приказы возможно в атмосфере террора, когда подлинными архитекторами становятся не вчерашние профессионалы, а вожди, руководствующиеся невербализуемым и в силу этого безошибочным чувством возвышенного (магически совпадающего с соответствующим чувством массы). Происходит вторичная архаизация формы: храм должен быть дворцом, дворец – «материалистической» иллюстрацией «новой жизни», а на его крыше устанавливается статуя вождя, именуемая на языке того времени «возглавляющим завершением». Сталин предложил сделать Дворец Советов пьедесталом к стометровому памятнику Ленину, который большую часть года был бы невидим из-за облаков. (Подобные же «возглавления» можно видеть на Главном павильоне ВДНХ, на проекте театра Советской Армии и т.д.) Оказывается, что и коллективное величие нуждается для своей демонстрации в скульптуре, в полностью деперсонализованном индивиде, служащем как бы зеркалом, в котором народ узнает самого себя. Реально взгромоздить скульптуру на дом оказывалось возможным в редких случаях (в основном на ВДНХ, где архитектура является наиболее декоративной и «иллюзионистской»; на послевоенных «высотках» место «завершающего возглавления» заняли шпили). Репрезентативные здания того времени часто окружались и заполнялись скульптурами, орнаментами, диорамами, произведениями садового искусства, псевдонаучными инсталляциями.

Перед нами архитектура колоссальных намерений, по мере угасания которых она смотрится крайне эклектичной. Пафос этого времени заключался в утверждении в качестве новой образцовой индивидуальности симбиоза народа и вождя. Так как архитектура должна нести смысл в себе самой, осуществляется регрессия к символической стадии зодчества в понимании Гегеля: поскольку смысл утратил форму подлинного индивида, перестал быть проработанным продуктом его представления, он лишился целесообразной формы. С другой стороны, эта архитектура как таковая очень интересна, поскольку зодчество как таковое, по Гегелю, соответствует символической форме искусства и в качестве особенного искусства лучше всего реализует ее принцип, так как архитектура вообще способна намекать на вложенный в нее смысл во внешнем элементе окружения» _ 5. Только символическая архитектура в полной мере принимает на себя груз смысла; собственно ее природность и состоит в том, что она выращивает смысл изнутри, не позволяя никакой внешней – в том числе и религиозной – инстанции навязать его себе.

На первый взгляд, сходные проблемы были и у нацистской архитектуры: гигантизм, отход от провозглашенной идеалом греческой модели в сторону перегруженности разного рода символами, ориентация на возведение помпезных представительских зданий. Но, например, инсценировать процесс сельскохозяйственного производства, создавать образцовые электростанции, опытные делянки и сажать тропические растения в специально подогреваемый грунт нацистам в голову не приходило; не строились в Германии и дворцы для народа, подобные станциям московского метро. Такая грандиозная театрализация производственного процесса предполагает радикальную экспроприацию и сосредоточение всей собственности в руках государства. Между тем в Германии нацистского периода гражданское общество было запугано, затерроризировано, но не ликвидировано, как это случилось в СССР.

Гегель писал о том, что произведения символической архитектуры надо читать как книги, хотя им самим не предшествует никакая книга (они, собственно, и есть первокниги человечества). Одним из главных упреков архитектуре сталинского времени было то, что она «не прочитывается», не соответствует эйдосам коллективной речи. Эту культуру интересует прежде всего не литература, как полагают многие, а речь, стихия устного народного высказывания. Здания делились на «наши» и «ненаши» по речевому признаку, и по определению не могли соответствовать идеалу, который был бы сформулирован непротиворечиво. Позиция Сталина была неуязвимой не потому, что он знал нечто неведомое другим, а потому что его деперсонализованное имя одним давало жить, а других обрекало на смерть.

Проблематику жизнестроительства сталинская культура унаследовала от революционного авангарда, а он, в свою очередь, от традиции русского космизма. Жизнестроителями были на свой особый лад и Соловьев, и Малевич, и Каганович, хотя само слово они понимали совершенного по-разному. Впрочем, во всех трех случаях слово животворит. Специфика России состоит в том, что любые западные идеи получают в ней утрированную, сверхрадикальную форму, так что Запад, с одной стороны, сначала восхищается бескомпромиссностью своих русских сторонников, а с другой, по прошествии некоторого времени, не перестает удивляться разрушительным последствиям экспериментов.

Сталинская культура ставит себя на службу человеку, выступает против обезличивания и стандартизации, за учет индивидуальности и даже за «интимность». Каждая мраморная скамейка в метро рассматривается как еще одно проявление заботы о человеке. Эта культура также стремится быть художественной во всем и возвышаться над бытом, который всячески старались усовершенствовать авангардисты первого послереволюционного десятилетия. Она одержима плодовитостью, любая угроза потенции воспринимается ей очень серьезно. При всем этом она склонна создавать миражи и фантасмагории, потому что ей есть что скрывать и не допускать в свое лоно. В результате патетически создаваемый мир Добра зеркально дублирует вытесняемый мир Зла. Особенно хорошо это прослеживается на примере метро и ВДНХ.

Архитектор должен интуитивно чувствовать бессознательное новой массы, а не формулировать непротиворечивые концепции, а так как первоинтерпретатором этого бессознательного является партия, архитектор призван переводить ее политику на язык своей профессии. В результате архитектура совершает регрессию на символический уровень, становится частью идеологически препарированной среды, покрывается надписями, использует скульптуру «архитектонически» (Гегель), т.е. для решения собственных задач. При всем гигантизме она незаканчиваема, точнее, чтобы придать ей законченность, смысл должен обрести сферу независимого существования, принять форму индивида. Но в таком случае нужда в символической архитектуре автоматически отпадет. Сталинское время, при всем его, казалось бы, явном литературоцентризме, проявляет себя прежде всего в архитектуре; во всяком случае по ней об этом времени судит внешний наблюдатель. Торжественно провозглашаемое архитекторами служение ортодоксальному слову сплошь и рядом превращалось в серию импровизаций, не подчиненных сколько-нибудь внятно сформулированному канону. Между тем соцреалистический канон оказался максимально применим именно к литературе в силу ее близкой родственности стихии народной речи. Слово настойчиво и безуспешно диктует свою волю «природному» (Гегель) измерению символической архитектуры. Оборачиваясь назад, мы видим, что романы того времени интересуют теперь лишь узкий круг специалистов, в то время как грандиозные градостроительные проекты 30-50-х гг. еще долго будут определять облик Москвы. Народы СССР как бы собрались для того, чтобы возвести в столице эти гиганские сооружения, после чего смысл их объединения становился все более неясным и оно, в конце концов, распалось.

Древние сооружения, которые Гегель относит к произведениям символической архитектуры, строились в эпохи, когда формы дома и храма еще не выделились как самостоятельные. Именно их доантичная древность позволяет им в глазах философа занять место в истории духа, и он едва ли мог предположить, что более чем через сто лет после его смерти Берлин, город, в котором он преподавал и жил, будет перепланироваться в соответствии с достаточно архаическими идеалами, что величие немецкого народа будет находить свое выражение в зданиях (таких, как Купольный дворец и Рейхсканцелярия), по размерам в десятки раз превосходящих дворцы восточных деспотов. Философия всегда инстинктивно отстранялась от террористических эксцессов, выталкивая в природу то, что ей по сути дела не принадлежит. Она соглашалась видеть в символической архитектуре исключительно архаическую форму проявления духа, но никак не один из побочных продуктов его развитого состояния. Между тем символическая (или подобная ей) архитектура «тоталитарных» государств не просто подчиняется словесно сформулированным догматам, но также непосредственно выражает то, что никакие речевые конструкции сформулировать не могут. Тем самым она постоянно выходит за пределы разрешенного и ставит своеобразный диагноз породившим ее режимам. Неслучайно Шпеер в «Воспоминаниях» писал, что ему следовало бы предвидеть скорый закат Третьего Рейха по тому, как катастрофически увеличивались размеры заказываемых ему Гитлером зданий; но он понял это post factum, перелистывая свои старые чертежи. Однако большинство спланированных Альбертом Шпеером зданий так и осталось на бумаге.

Также и сталинской архитектуре, возможно, еще предстоит выполнить критическую функцию по отношению к своему времени после того, как закончится переживаемая сейчас фаза острой десублимации. Возвышенное без существенного ущерба для себя не поддается переводу в термины прекрасного. Между тем у Гегеля символическое зодчество берется не как проявление возвышенного – в качестве такового оно проявилось в ХХ веке – а как наиболее архаическая, «природная» стадия развития самого прекрасного.

Гегель считал, что прекрасное и возвышенное несовместимы; поэтому там, где архаическое начало прорывается наружу, происходит, как можно предположить, мгновенный и необъяснимый коллапс культуры. Когда коллапс затягивается, в среде возвышенного вырастают целые поколения, и если им не удастся сделать мыслимыми именно крайности, исключения, эксцессы, бросающие вызов духу, их опыт в очередной раз рассеется и будет признан в философском смысле несуществующим. Ведь то, что европейская метафизика рассматривает как явление исключительное и из ряда вон выходящее, для такого времени является правилом, а то, в чем она усматривает правило, – исключением. При слишком глобальном объяснении опыт, связанный с «тоталитаризмом», сначала прореживается, а затем растворяется и упраздняется.

Для Гегеля целесообразен и является убежищем индивидуального начала дом, закрытое со всех сторон пространство. Живущие в домах люди собираются в храмах (другая целесообразная форма) в целях поклонения Богу, трансцендентному существу. Связь между людьми, живущими в доме и молящимися в храме, идеальна и не нуждается для своего выражения в особой самостоятельной материальной форме, впервые позволяющей ей возникнуть. Но в периоды сильных потрясений эта связь не срабатывает и смыслопорождение приобретает крайне архаические черты, хотя с их помощью реализуется ни что иное как сам проект модернизации. Технический захват мира для своего продолжения периодически нуждается в паузе диктатуры. Классическая философия инстинктивно отворачивается от подобных периодов. Так, Гегель высокомерно замечает, что копание земли у народов, воздвигнувших сооружения символической архитектуры, эквивалентно тому, что у цивилизованных народов является нравами и институтами _ 6. Остается непонятным, как, не обладая нравами и институтами, они сумели осуществить гигантские строительные проекты. Но поскольку эти нравы и институты не одушевляет индивидуальное начало – более того, часто они прямо враждебны ему – философ не может позволить себе назвать их нравами и институтами в метафизическом смысле слова. Крайние формы насилия получают, таким образом, алиби немыслимости.

Но для того, кто находится внутри «тоталитарной» системы и вынужден действовать при этом способе правления, подобное объяснение явно недостаточно. «Даже если сегодня это звучит странно, – пишет Альберт Шпеер, – для нас слова, что фюрер обо всем думает и всем управляет, не были пустой пропагандистской формулировкой» _ 7. «Принцип фюрерства» приобретает здесь нравственную форму, лежащую в основе действий, которые post factum, но не в момент их совершения оказываются совершенно бесчеловечными (в крайнем случае преступлениями против человечности).

В воздвигнутых в сталинское время храмах нельзя молиться, так как это атеистические храмы, во дворцах нельзя жить, потому что это, подобно станциям метро, публичные дворцы. Даже в высотных домах, построенных как жилые, поражает контраст между колоссальных размеров холлами, комнатами отдыха, ленинскими уголками и небольшими размерами собственно жилой площади. Человек с большой буквы, для которого все это строилось, должен был жить и общаться в пространствах общего пользования, и лишь по ночам, многократно уменьшившись, втискиваться на свою приватную жилплощадь.

Большую часть своих грандиозных построек практичные немцы собирались осуществлять после победоносной войны, когда они будут располагать огромными ресурсами; поэтому они остались на бумаге.

В Германии и в СССР складываются разные отношения между вождем и архитектором. Гитлер любил повторять, что если не стал бы фюрером, то стал архитектором. Он часами просиживал сначала с Троостом, потом со Шпеером над грандиозными архитектурными проектами. В архитектуре он чувствовал себя их учеником, и почти всегда соглашался с тем, что те ему предлагали. Другими словами, власть вождя и авторитет архитектора были далеко не одним и тем же, и в конце концов Гитлер довольствовался ролью ценителя определенного (достаточно помпезного архитектурного стиля и заказчика, размещающего грандиозные проекты. Его предложения были предложениями влиятельного частного лица, которые подлежали обсуждению. ( Это относилось и к живописи. Гитлер назначил Ганса Поссе уполномоченным по созданию Линцской галереи, которой подарил собственную коллекцию картин. Но искусствовед, рассказывает Шпеер, отверг значительную часть этих полотен: «Гитлер нахваливал свои любимые полотна общепринятыми формулами, однако Поссе не поддался ни на положение Гитлера, ни на его подкупающую любезность. Профессионально и непоколебимо он отверг многие из этих чрезвычайно дорогих приобретений: «не подходит» или «не соответствует уровню галереи, как я ее себе представляю». Как и обычно, когда Гитлер имел дело со специалистом, он безропотно принимал критику. Поссе отверг большую часть картин столь любимой Гитлером мюнхенской школы». _ 8 Шпеер приводит множество других свидетельств подобного рода.)

Сталин же, напротив, никакого вкуса к архитектуре не имел, но в качестве вождя воспринимался как высший авторитет во всех областях. Когда, участвуя в заседании Комиссии по строительству Дворца Советов, он выдвинул идею, что Дворец должен стать пьедесталом к памятнику Ленину, ни о каком возражении со стороны архитекторов Иофана, Шуко и Гельфрейха не могло быть и речи. Даже авторитет Кагановича был абсолютно непререкаем, что уж говорить о Сталине! Кроме того, Сталин лично осмотрел макет ленинской скульптуры работы Меркурова. Ленин на нем был изображен с высоко поднятой рукой. Сталин приблизился к макету и «исправил» его, опустив руку вождя. Жест в результате стал более узнаваемым, но это изменяло все пропорции здания, так что потом архитекторы годами бились над тем, как бы исправить положение _ 9.Нет никакой уверенности, что после предложения вождя самое высокое здание на земле вообще возможно было построить, а так как сказать об этом Сталину значило подвергнуть сомнению абсолютность его авторитета, на что никто не мог решиться, то оставалось делать вид, что работа идет, оттягивая сроки ее исполнения. Такая стратегия по крайней мере гарантировала физическое выживание разработчиков проекта. После войны Иофан, считавшийся «придворным архитектором» Сталина, получил от неизвестного «доброжелателя» записку, в которой тот настойчиво советовал ему сделать «возглавляющим завершением» Дворца Советов не Ленина, а Сталина. А так как идея сделать Дворец Советов пьедесталом к памятнику Ленина исходила от самого Сталина, архитектору не оставалось ничего другого, как вынести на крышу здания фигуры обоих вождей. _ 10

Все эти детали надо учитывать при рассмотрении понятия «тоталитаризм». Оно должно не накладываться сверху на эти частности, а вырастать из них, наращивая в процессе анализа не только черты сходства, но не менее существенные черты различия. Купольный дворец не был построен потому, что он был слишком дорог; в культуре еще, пусть в размытом виде, сохранились представления о чрезмерных затратах и непозволительной роскоши. Дворец Советов в Москве строился бы любой ценой; просто с этим зданием связывались слишком высокие символические ожидания, превосходящие возможность архитектурного воплощения, ожидания воплощаемые лишь в дискурсе. Здание-мечта так и осталось мечтой, но из этой мечты выросла почти вся архитектура сталинского времени.

Гегель признает, что произведения символической архитектуры сохраняют свою способность поражать и через очень длительное время. Поскольку они содержат смысл в самих себе, кажется, что они хотят что-то «сказать», сохраняется видимость их подчиненности порядку речи. Но архитектура – даже покрытая письменами, окруженная скульптурами и садами – «говорит» своим строением и по-строением. Ее окружение сохраняет архитектоническую функцию. Народ есть для Гегеля природное начало, а коллективный субъект, чьи поступки еще не облагорожены представлением, может именоваться субъектом только по аналогии, в порядке уподобления природного начала духовному, которое всегда индивидуально. В своей природности символическая архитектура встречается с природностью симбиоза народа и вождя (ложной, неподлинной персонификации).

В особенности бесплодна регрессия на эту стадию народов, по традиции относимых к числу цивилизованных, так как подобная регрессия ничего не предвосхищает, не составляет архаической стадии развития духа, которому еще предстоит пережить расцвет.

Надеюсь, что из текстов о метро, ВДНХ и других проектах советского периода станет ясно, что глубокие интуиции Гегеля нуждаются в существенных дополнениях и переосмыслении. Если метафизика не допускает по отношению к себе ничего внешнего, то многие из ее правил становятся немыслимыми без соответствующих исключений, которые, накапливаясь, приобретают статус новых правил. Просто накапливать надо достаточно долго…


Примечания

1. Г.В.Ф. Гегель. Эстетика, том третий, М., «Искусство», 1971, с. 33.

2. Там же

3. В. Паперный. Культура «Два», Ann Arbor, Ardis, 1985, с. 127-128.

4. Там же, с. 166.

5. Г.В.Ф. Гегель…с.4041.

6. Там же, с. 33

7. Альберт Шпеер. Воспоминания, Смоленск-Москва, Русич-Прогресс, 1997, с. 67..

8. Альберт Шпеер. Воспоминания… 256-257. Приведу еще один пример, наглядно показывающий качественное различие иерархических отношений внутри верхушек обоих диктатур: «Когда Гитлер как-то поздним вечером приказал своему адъютанту: «Я хотел бы поговорить с министром иностранных дел», по телефону был получен такой ответ: «Господин рейхсминистр уже лег». – «Раз я желаю с ним разговаривать, пусть его разбудят». Еще один звонок, и смущенный адъютант докладывает: «Господин рейхсминистр просит передать, что завтра ранним утром он будет в вашем распоряжении, а сейчас он очень устал и хочет спать» (Шпеер…с.132). Подобный ответ Сталину был не просто невозможен, но и немыслим (независимо от последствий, которые обрушились бы на голову виновного).

9. Tyrannei des Schoennen. Architektur der Stalin-Zeit, Muenchen-New-York, Prestel, 1994, S. 194.

10. Ibid.

X
Загрузка