Комментарий | 0

Кукушойда

 

 

 

 
 
         Надобности вставать рано давно уже не было, как и не было прибавки от его работы.  Поди годков двадцать потреба в горшках что тебе в провальную яму канула. Оно конечно в ярморочной карусели попадёт человек в ностальгическую прореху, откликнется его душа на манящий зов охры обожжённого черепка, купит вещицу и будет мыкаться, будто дурак на святках, не зная, куда её приторочить в сегодняшней жизни. Но и при таком раскладе он не походил на своих погодков, отзывающихся брюзжанием на всякую неудобицу.
 
         Вставал завсегда с петухами, он любил эту птицу за раннюю побудку. Наскоро перехватив, отправлялся в гончарную сарайку, из чана доставал ком глины, пропускал меж пальцев, выбирал комочки, не давая передыху рукам, мял, вслух корил их за слабость послушания. Садился за круг, ждал, когда явится кто-нибудь из заказчиц, у вошедшей справлялся о здоровье, стельная ли корова, сколько и каких надобно выкрутить горшков? Расспросив, прощался. Под тихое пение гончарного колеса работал работу, напрочь забывая, что все эти прихожанки: Настёны, Феёны, Дони давно смирнёхонько почивают на сельском погосте. Окончив, ещё некоторое время оставался в той сладко томящей душу жизни, как дитятко одарённый свистулькой, привезённой мамушкой с ярмарки.
 
         В оконце увидел стайку детей, возрастную пестрядь единила забава. Двое постарше из пластмассовой дудки салютовали мыльными пузырями. Вскинув ручонки, дробненькие гонялись за летящими шариками, пытались поймать, от прикосновения рук шарики лопались, дети смеялись. Ему несносно захотелось удержать эту картинку, насытиться детской радостью, которой был лишён. Только пять годков минуло с окончания войны, когда он родился, бедность будто слой пыли лежала на всём. Росточком не задался, шклявиньким был, да тут ещё беда подвязалась, царапина на руке «манту» болезность выявила. Врачица оглядела его худенькое тельце, выставила за дверь, долго говорила с мамушкой. Дома, собрав пожитки-обноски, мамушка тем же днём отвезла его в деревню к деду, веря в чудодейственную силу коровьего молока и свежего воздуха.
 
          Ослепительно белые домики, крытые соломой, Понизовки (так именовалась горстка домишек, стоявших в низинке от деревни Покровское) война пощадила, взамен забрала ушедший воевать молодняк, поэтому детворы – сверстников – не было, одни старики и калика сосед Венька. Во всей избе не найдёшь праздно пребывающей вещи, но и они не могли устоять супротив детской фантазии: накинутая верёвка на один край скамьи становилась уздечкой, скамья превращалась в Сивку-Бурку, когда он, усевшись поперёк, настёгивал её прутиком. Большая пуговка с пропущенной в две дырочки дратовкой, концы которой скреплены узлом, сдвигалась на серёдочку, раскручивалась, при растягивании дратовки она, жужжа, вращалась то в одну сторону, то в другую. Походило это на то, как на трофейном аккордеоне играл Венька. Бабушка сказывала, что до войны днём с огнём такого гармониста было не сыскать, а вернулся с левой культёй, да на правой только три пальца. После баньки в белой исподней рубахе сядет на скамеечке, зачнёт играть, бабушка концом косыночки изведёт слезу, тихо проронит:
– Господи, Господи, прямо андел с небес музыку проливает. За што же ему, Господи, такая кара?

 

          Когда становилось совсем томно, а бабушкина и куриная щедрость не ведали окоёма, ему даровали четыре яйца, больше, не разбив, он вряд ли донёс бы до прилавка ларька в Покровке. За них продавщица тётка Поля особой лопаточкой в кулёк из газеты насыпала конфет подушечек, обсыпанных сахаром, других там не было. С этим добром шёл играть к жившим в Покровском двоюродным сёстрам. Им часто было не до игр, большое хозяйство нуждалось в помощниках, они кичились взрослостью, одаривали обидкой, дескать, здесь без соплей скользко. Бывало, он попадал в день привоза товара, приходилось томительно выстаивать в очереди. В один из таких дней впервые увидел солотинского дедку Рому, по прозвищу Рыба. У дедки Ромы были большущие неморгающие глаза с какой-то таинственной поволокой, и был он даже красив, однако, молва приписывала ему такие страсти, что по коже шастали мураши. Все враз стихли, завис такой густой дух страха и любопытства, хоть ножом режь да на тарелки раскладывай. Расступились. Рыба прошёл к прилавку, отоварился, вышел, никто словечка не промолвил.

         Захотелось пофорсить перед сёстрами, что видел дедку Рому, стоял рядом, даже не испугался. С полнёхеньким кульком конфет отправился фарисействовать. Приняв подношения, сёстры, опустошая оставшееся в закромах, поведали ему, и это, говорили, чистая правда, так как бабка Доня божилась, осеняла себя перстом. Она тогда ещё девчонкой у барыньки Лойкиной на побегушках состояла, видела собственными глазами перстенёк с таусень камнем у барыньки на пальце. Помнила, как все переполошились, когда барынька, катаючись на лодочке, то ли колечко сронила, то ли камень выпал из колечка, с неделю искали, да где там.
 
          Сталось это в сенокосную пору, порешили мужики в лойкинском пруду малость охладиться, зачалили у бывших барских купален, там дно песчаное. Рома был ловкий, нырнет, минуты две и более под водой, переполошатся, думают утоп, а он на средине пруда выныривает. Глазища у него рыбьи, в воде не закрывает, вот и нашёл он камень, выпавший из перстенька. Сила в том камне обереговая: ни леший, ни кикимора не могут пагубы нанести, а уж домовые, полевик с овинником да банником в услужении состоят. Любатой у Ромы значилась понизовская девка, и порешил Рома свою зазнобу одарить подарком необыкновенным, огненным цветком папоротника. Цветёт папоротник ровно в двенадцать часов ночи на Купалу, надобно сорвать и в зажатой руке, не оглядываясь, принести домой. Взял Рома таусеневый камень, подался в лес, отыскал цветок, жар от него исходил несносный, изловчился, сорвал. Как только сорвал, такая кутерьма зачалась, голову враз будто саваном покрыли, если бы не камень, шагу бы не сделал, от страха помер. Стал из леса выходить, как слышит мамушкин голос, и так жалобно зовёт его, не стерпел, оглянулся, никого нет. Пришёл домой, разжал руку, а вместо цветка на ладошке угли остывшие да шрам-печать от цветка. Никому его он не кажет, ночью спит с открытыми глазами, стережёт, стало быть, век свой бобылём доживает.
 
         Осень выдалась на редкость дождливой, а зима морозной и снежной, с намётами под самую стреху. Почти до весны в дедовском пятистенке, что тебе в остроге, просидел. И вот какая оказия сталась, монотонную будничность расцветил зашедший по каким-то надобностям дедка Рома. Пока дед справлял его просьбу, Рыба присел на скамеечке у грубки с приготовленной для растопки вязанкой ржаной соломы. Хоть и слышно было, как бабушка в топлюшке гремела рогачами да посудой, но страх после пройденного ликбеза демонологии нажигает, спасу нет. На печку не заберёшься, вдруг там домовой запечник, увязавшийся за дедкой Ромой, почивает? Одно спасительное место в избе – красный угол с иконками. Примостился на скамье, ближе к Николе угоднику, в худую минуту все у Него подсобить просят.
 
         Сидит Рома у печки, молчанкой потчует, сердце – как молоток кузнеца ШуркА по наковаленке, дробь ажно в самые пятки просыпается. Взглянув на ходики, дедка Рома вытащил из вязанки несколько соломинок, из кармана достал ножичек о двух лезвиях (заветная мечта каждого тогдашнего мальца), по всему, ножик был ровня бритве, так как кудесничал Рома на весу, ни разу не положив соломинку на скамью. Ровненько обрезав концы, сделал крестиком надрезы, аккуратно согнул, получилось подобие куриной лапки. Попросил принести дедовский помазок и стакан для бритья с мыльцем. Вручая, бабушка вдогонку присовокупила:
– Оно и правда, старой что малой.
 
         Принёс, отдал, любопытство донимает, что будет дальше? Настрогал дедка несколько пластиночек мыльца, водички малость добавил, взбил в стаканчике пенку гоголь-моголь, макнул соломинку «куриной лапкой», а в другой конец соломинки стал потихоньку дуть. Появилось чудо чудное, не виданное сроду, красоты неземной, пера птичьего легче. Чуток встряхнул рукой дедка Рома, и, будто крылья, незаметные глазу, щедро даруя нечаянную радость, вознесли мыльный шарик под самую матицу. И такая светлынь снизошла в душу детскую, враз про все страхи позабыл, ноги сами понесли, удержу никакого, так захотелось взять в руки шарик, да только коснулся тот пальцев, прахом обернулась красота. Слеза изготовилась к щеке припасть, как из соломинки птицей райской взмыл новый шарик, но и он не позволил к себе прикоснуться.
 
         Улыбнувшись, дедка Рома отдал соломинку и стакан с мыльной пеной. Рукой, той самой, где была печать от цветка папоротника, погладив голову, тихо сказал:
– Дыхай, только плавненько.
 
         Одевшись, чуток задержался у двери:
– Та-а-а-к, плавненько, плавненько дыхай, а теперь дай ему волю.
 
         Мыльный шарик будто на голос дедки Ромы устремился к нему, он протянул руку в рукавице не из поярковой шерсти, а с очёсом и… шарик остался живёхоньким. Дедка Рома снова улыбнулся, будто выпавшего из гнезда птенца, подбросил шарик, тихо затворил за собой дверь.
 
         …Встав из-за гончарного круга, наскоро вымыв руки, поспешил в избу, вслух повторяя:
– Сейчас, я сейчас.
 
         Найдя искомое, выбежал на улицу. Дети были уже далеко, он, было, припустился за ними, но понял, что ему их не догнать, остановился. Отдышавшись, постоял и засеменил к себе. Было чудно смотреть, как в июльский знойный полдень, чуть припадая на правую ногу, деревенской улицей идёт старик, опустив руки в шерстяных рукавичках крупной вязки.
 
         *Примечание: «кукушойда» от ижорского «kukkoisoittu» – прозвание мастеров игрушечников д. Стремление. Говор, просторечные слова д. Понизовка, что на Белгородчине, стало тем фундаментом, на котором выстроено моё гончарное творчество.
На фото фрагмент моей мастерской «сарайки».
Таусеневый «Таусинный камень» – светлый сапфир с отливом павлиньего пера, в старину считался спасительным талисманом. У Грозного в кольце был такой же талисман.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка