Комментарий | 0

Дождь в четверг

 

 

    

Бурный поток, бешенство весенней воды, седая борода под мостом крутится, бьется.  Апрель, черно-бархатистая велюровая шляпка, локти на парапете. "Какие у тебя глаза огромные!" говорит с восторгом. "Синие и нежные, в лучистых морщинках, как у Пана!" Идем, идем, парк просох, акварельки разложены на скамьях, бородачи с карандашами: "Не желаете портретик?" Ораниенбаум, дворцы облупленные, давно реставрации просят.

 Пыльные столбы в вестибюле, пол сам с собой играет в шашки: черные плитки против белых. В Кировском "Фауст". Она в бордовом португальском костюме, который я так люблю. Встал в шесть. Весна! Веточки! Подснежники в рюмке. А там у нас что? Борей дует в свою ледяную трубу. Черный берет проплыл за стеклянной дверью. "Ой, холодно!"  Унывает душа моя, на щеке пластырь, бандитская пуля. Прошумела в светло-сером. Почему у меня руки трясутся?

Теплый вечер, Египетский мост выгнулся кошками в золотых коронах. За столиком, глаза в глаза. Сейчас она не может прочесть мои сочинения, прочтет завтра. Краснеет, как пионерский галстук. "А? Что? Да…" Дикарь в зеркалах. Хрупко. Порвалась золотая цепочка. Ивы цветут. Так и пора! Петергоф, сидим на камне у моря, вино кислое. Ночь, лежим, за шторой космос, кометы. Дождь в голубых шальварах, как персиянка. Ваниль выдохлась, холода вернулись. Она, не она? Марево это… Мистический треугольник, тонкие пальцы. Мерзну ли я? В такую погоду хорошо пить горячий кофе. Промелькнула за окном в змеистых струях. Ко Дню Победы: сгущенка, тушенка из рук посыпались. А там что? Май, огородные дела, буря цветущей черемухи. А я-то полуголый, с лопатой.  "Не ждал!" – смеется, сияющая, в легком ситцевом платье. А я-то и голос потерял от счастья.

 Вечер в Геологическом институте, возвращаюсь поздно ночью, ах, этот дух молодых майских берез! Голос тихий в трубке, не сразу узнал. Она, полулежа, облик смутен, узкие подошвы босых ног. Дом Лаваля, сердце заколотилось, опять этот змеиный черно-розовый узор. Что я от нее хочу? Побывать с ней под Лугой, поискать ландышей? Солнечное утро, щебечут, фотографируются у подъезда, белая блузка, черная юбка, школьница. "А? Что?" В манеже, Кваренги, кони, выставка Ильи Глазунова.  Мария Биешу поет: "Лаванда, горная лаванда, наших встреч с тобой синие цветы…" На лодке, Оредеж, попали под дождь, промокли насквозь. Июнь, сирень в хрустальном горле. Я тут как в темнице. Дождь, темно, брюки отглажены, свежевымытая шевелюра. "Не надо сердиться. На таких не сердятся". Знакомый зонтик взбегает по ступеням. «Я вся промокла!» Полная чашка молока, чертит за столом какие-то магические знаки на квадратиках фотопленки. Такая у нее работа. "Да, но зато есть время". Влажно, сад шатается, Галерная, арка, тут всегда как в трубу дует, эротический журнал на ветру, встрепанный, "любовь по-венгерски".

 Весь день мелькало, июль, плохи дела, тополиный пух гуляет по городу. Явилась, чудное мгновенье, белое, в розовую полоску, руки голые, загар, клеймо от оспы. "Что это я за книгу такую большую читаю?" А куда? В Новгород?.. Ремонт, фасад в лесах, заляпанные малярши. Им звякнуть. "Когда я закрываю здание?" Обернулась, чертежное перо в руке, душный конский хвост. "Все лето провести в этом каземате!" Гавань, ветер, солнце, усталая, грустная, морщинки у глаз, опущенные углы рта. Уплывает, уплывает это лицо… Гражданский проспект, новостройка, пробираюсь по досочкам, кряжистый, молотобоец с Днепра. Ночной дождь, тепло, тополя пахнут. Пустая постель. За дверью пригрезился «тот» голос. Вышел, шум шатается, мрачно блестят, с черных сердец стекают капли. Ночь, четверг, водяной кий расшибся в брызгах о пристань. В газете страшно: столкновения, пассажирский с товарным. Страна фракийцев, укротителей коней, земля мисян. Долгожданный звонок из Крыма, торопливо, озабоченно, Феодосия, голос как чужой. Встречал в два ночи, перрон, бросилась на шею, новая, остриженная: "Привет!" Груши, дыни…

Из Москвы, веселый голос: "Что ты, не ночуешь дома? Или телефон отключаешь? Почему ты грустный? А я была на выставке Шагала!" Ноябрь, чайка высоко в небе. Светло, солнце. Стою я тут на углу, смотрю  и – легче. Пришла, целовал ее холодные румяные щеки, водка в хрустальных рюмочках, грустный разговор, рвать сердце. На этом крест. Сырой снег, ноги промочим, март, дышится. "Когда-то ты называл меня среброногой нимфой, а теперь я просто кляча" говорит печально, горестно. В цветочном купил каллы, Врубель, Лебяжье, заячья губа. В четвертом часу у "Метрополя". Спрашивала о Бхагавадгите, ей не выговорить, смеялись. Кондитерская на углу, полкило "Чародейки". "Семь самураев", едва высидели. Проснулся, мутно, споткнулся о порог, целовал ноги, а они тают, тают, на то и снегурка. Кому-то из нас улетать, билет на Байкал, а там и май. Чирикает решетка Таврического сада, золотые клены, то лицо, омытые листвой тротуары, молодо-зелено. Книги вокруг, всюду: на земле, на лестницах. Стрельна, утопленное бревно, дуб шумит, дум полн. Небо в перьях, цветущая голова каштана, девушки на лужайке машут ракетками. Юсуповский, Римского-Корсакова, в синем плаще, после дождя. Поедем на лодке кататься, попали в ливень, пузыри. Сучки, тесемки, спина, загар. В Русском музее Филонов, "Пир королей", радужные жуки, духота в залах. На то и июль, водяные елочки. Месяц на рассвете, решено: едем, "Ростов-Ереван".

Сняли на горе, дождь догнал, хлюпаем в тапках. Сентябрь, буря, море-фагот, бешеное, фонтаны над дамбой. Подобрались поближе, улочку захлестнуло, град, ураган, все радости. Мокрые, оглушенные, зато видели. Мазанка, две железных койки, на стене Левитан "Золотая осень", колышется, шуршит. Эол дует с гор в трубу ущелья. Кто нас сюда затащил? Ледяное дыхание вершин ходит, как у себя дома, ерошит нам волосы, бессонный хозяин. Дожить до рассвета, южные лучи согреют двух дикарей. Купались в прибое. Соль наследила белесоватыми лапами на обложке брошенной книги. Автобусик крутит ночной серпантин над пропастью, толкает, клонит, и при каждом толчке она сжимает мне руку, крепко-крепко. Ночной перелет в Минводы, Кавказ под нами, – посеребренный луной, гигантский грецкий орех в извилинах ущелий. Кисловодск, ночь на чемоданах, тот знаменитый Провал, Княжна Мери, голова кружится. Колеса на север

Январь, вздрогнул и вытянулся. Да так себе, в семейном кругу. На Невском буран, "Искусство", китайские веера. С ней на Литейный, центральный лекторий, вечер поэта Айги, пиджачок чувашский. Пройтись, локоть в локоть, робею, голос дрожит. Да я ли это? Нет, нет, до гроба. Март, метель, чай пили, ставил ручку на дверь, весь день провозился, измучился.  Митинги, подполковник Засыпкин из политотдела, луженая глотка, Тбилиси, саперные лопатки. У нее болит голова, лоб стянут платком. Гладит плащ, опрыскивая из рта, утюг шипит. Надела, отглаженный, синий, весенний, и ушла. Смотрю в окно с высоты третьего этажа. Все-таки оглянулась, махнула рукой. Мне очень грустно все эти дни. Мы в зимнем зеркале, обнимаемся, она, повернув голову, глядит на наше отражение. "Какие мы смешные" говорит. Май, переставлял книги, Таврическая улица, день пропал, солнечный, синий. Нити ведут куда-то в запутанном лабиринте, Исаакий в тумане. Так это Сахаров выступает! Проснулся в десятом часу. Она уже давно встала, помылась в ванной, напевает, мокрые кудряшки. В Челябинске взорвались два пассажирских поезда, от газа, много жертв. К метро, тепло, тополя, она в голубой блузке с белыми ленточками на груди, дрожат на дороге тени ветвей. Солнце запуталось в густой кроне, чуть слышный шум листьев. "Ты сейчас улыбаешься, как Пан у Врубеля", – опять говорит она, – "У тебя глаза в морщинках, не одна я старею. Глаза такие светлые, мудрые и добрые. Ну, вылитый Пан с голубыми глазами и свирелью!" Пришла за полночь, загадочно улыбается. "Почему так поздно?", – спрашиваю. – "Где ты была?" "Это женский секрет" отвечает. Потом выяснилось: она стала ходить на массаж лица в косметический кабинет. Два раза в неделю. "Как ты не понимаешь, что хочется быть красивой! Я всегда, с юности, так хотела быть красивой!"

Встали в седьмом, летим в Анапу. Сошли с трапа, теплый ветер налетел, обнял, платье затрепетало у ее ног. Номер, моря не видно – вот что жаль. Купались, еще можно. С утра дождь, и так до обеда, читаю, она спит, сосенки-дикобразы. Купался один, она не сумасшедшая, ветер, вода обожгла, трясусь в толстом свитере, не согреться, глотнул коньячка. Гуляли у моря, фотографировались, гулять тут хорошо, песок золотистый, море шелестит у ног. Шли три часа, до заката. Волна бежит, журча, изгибается, показывая ярко-зеленое брюшко, и выплескивается на песок. Анапа, мыс в розовой дымке. Махнем в Тамань. Встали рано, пар из рта, тополя, станицы, фруктовые сады, мазанки. В Тамани задувает, гребешки, Черное с Азовским, братья, обнялись. Там Крым, та башенка белеет. Да, дворик тот самый, обведен булыжником, и лачужка-музей. И слепой мальчик тут где-то. Закоченели, кочерыжки, фотографироваться на ветру.

Утром перед завтраком бегаю у моря и купаюсь. У нее процедуры: радоновые ванны, мацеста, психотерапевт. Плачет, бежит от меня босиком по берегу у моря, оставляя узкие следы в золотистом песке, обессилев, задыхаясь, рыдая. Вырывается, хочет утопиться. Восход, море зажглось. "Ты пойми" говорит "мне же не нужен другой мужчина". В Анапе Бенедикт Лившиц, красный том, купил зачем-то, гуляли по набережной, спустились по скользкой скалистой дорожке, рискуя сломать шею. Море мурлычет у камней, и эта даль, этот блеск. Хурма во рту тает, плод богов. Дом отдыха "Юность", пионеры, безрукие, с отбитыми носами, позолота облупилась. Ноябрь, гул шторма, гребни бегут в окно столовой. Улетаем. В Ленинграде ждут дождь и снег.

Будто бы умер, сижу в надмирной пустоте и мраке за широким, прозрачным, как стекло, столом, и передо мной лежит книга моей прожитой на земле жизни, озаренная ярко-пронзительным светом посмертного знания. Я и читаю, и пишу ее. Будто бы читать это и есть – писать. И когда я поставлю последнюю точку у последнего слова "Конец", я тут же рассыплюсь в прах и исчезну в пустоте и мраке. А книгу Бог поместит в книгохранилище душ до Страшного Суда... Вернулась из Минска, поет: "Милого голоса звуки любимые". Гость звенит в дверь. За стеной труба рыдает. Июнь, Толмачево, санаторий "Живой ручей", шатровая липа у входа, номер на двоих, окно в лес. Распахнул – птицы! Такой тут у них хор! Писк, щебет – весь божий день! Луг по шею, ромашки-колокольчики. Нас остерегают: "Тут змеи! Гуляйте да поглядывайте!". Жара пришла, купаемся в реке-Луге. Поход за целебной водой, Ящера бежит, блестит, обрывы, сосны. С крутизны муравьиная тропа, сорви-головы, запотелый бидончик. Ночь средь бела дня! Бежим! От столовой до жилого корпуса, под навес, а за спиной – ух! Ледяные ядра рушатся на дороге. Такого града еще не видали, а полжизни позади. Спит, ровное дыхание, занавеску золотит день. Потихоньку встаю, стук стеклянной двери, иду в лучах, безлюдно. Площадка с теннисной сеткой, блики на асфальте. Ласточки, трепеща крыльями, с писком пропадают за крышей котельной.

В восьмом часу вечера – страшная гроза. Дом сотрясался от небесного грохота. Стою у раскрытого окна, жду – ударит, убьет мгновенно. Но стрелы пролетели мимо. Июль, проводил на Витебский, тележка с вещами, поезд ее увез. Бронзовый шар звенит на закате. На дворе сентябрь, четверг. О чем я думаю? Мое имя за спиной, в белом плаще, как обещала, Дом Книги, учебники. Стылый денек, канал, мозаика, Спас на крови, долго он был в лесах! Михайловский сад, пруд покрыт ряской, бутылки лежат как на столе с зеленой скатертью. Зачем нам лишняя головная боль. Брось ты это.  Ноябрь уже, седой рассвет. Как там Оредеж поживает? Наша ель на берегу. За нами долго плелась старая рыжая колли. Млечный путь! В том переулке взметнулся рой золотых пчел, трещала в огне наваленная куча толстых веток.

Хризантемы у метро, курчавой головой покачивают: такие да не такие! Погода меняется, семь пятниц. Тускло, бродим по рынку, обшарили ряды, купили мне польскую шапочку, кожаную, с козырьком. Она довольна, мне идет. Еще купили музыку слушать, антенна – эфирный ус. Болтали, у нее глаза серо-зеленые, ведьмовские. Вместо "экскурсовод" я сказал – "экскурсовед", вместо "элитарный" – "улитарный". Ей стало весело, сняла пальто. Камни мокнут, как аспиды. Чайка летит, унося гроздь черного винограда. Мы Водолеи. Аметист от пьянства. Полнолуние, колдует над крышами, жди бессонную ночку. Я человек эмоциональный. Какой-то Пьяцци, итальянец, что ли? Это его акварели в Эрмитаже, дом над обрывом, водопад рушится в ущелье. В каком из этих домов я хотел бы поселиться? Там дикий шум беспрерывно, там жить невозможно. Керамика и фарфор Фаны Франк. Какую бы я выбрал тарелку? Эту? Называется: "Ветер". А эта – красная: "Брат солнца". А мог бы я тут остаться ночевать? Вместо мумии в саркофаге? Яшмовая ваза, от дождя хорошо укрываться, двести шестьдесят пудов. Помножить на шестнадцать, сколько будет? А? Не сосчитать? Знаю, знаю, как у Пушкина: двойки по математике. Темные лоджии Рафаэля… Но потом она ко мне заглянет, теперь уже в Новом году. Невский, брызги, мокрая метель, качаются сучья.

Она еще спит. Филолай: "Когда несутся Солнце, Луна и еще столь великое множество таких огромных светил со столь великою быстротою, невозможно, чтобы не возникал некоторый необыкновенный по силе звук". Венера – шесть, жизнь – семь. Четверг.

Звонкий молодой голос, веселый и звонкий. Глажу пальцами телефонную трубку. Черные замшевые сапожки с меховой опушкой; шла ко мне в этих своих мягких сапожках, в красном свитере. Разговор о непорочном зачатии, глаза у нее заблестели.  Платформа, сумерки, снег липкий, сосны шумят. Пушинки попадают ей то в глаз, то в горло. Это у нее перчатки такие пушистые, зато теплые. У нее постоянно воруют кошельки. Кто-то может покушаться на ее деньги. Шапка, опушенная черным мехом, как у боярышни, между нами на лавке. Жест этот, каким она заправляет волосы под шапку перед зеркалом. Приручил Жар-птицу. На Большой Морской долго выбирал ожерелье.

Будто бы я с какими-то людьми в зале с высоким потолком. Все заледенело: окна, пол – во льду. Мы сидим на скамьях, поджав ноги. Рядом за столом две девушки выдают деньги. Эти девушки – из лаборатории. Уборщица сгребает лопатой обломки льда – в яму в конце зала. Вдоль стен тоже сидят люди, окна у них за спиной в налезших льдинах. Кидают льдинки на середину зала, и они звенят, как колокольчик над дверью. "На всех денег не хватит" говорит мой сосед. Книга шевельнулась, Витебский, залеплен, похабщина, поют в затылок: "Медный грошик дай, господин хороший!" Февраль, оттепель, два дня сдуло. Шла ко мне и, наконец, дошла. Это ее серое пальто с песцом, шапка-боярышня, немного пьяна. "Я только на десять минут". А просидела три часа. "Яблоко искушения или раздора?" спрашивает. "Конечно, искушения!" отвечаю. Оказывается, день Ксении Петербуржской, томит жажда, уронила шпильку под лавку, у нее волосы длинные, ей поднимать неудобно, это несчастье. "Ну, к чему это?" Она роковая женщина, она не хочет меня погубить. "Сколько вы весите?" спрашивает. "Не знаю. Я давно не вешался". Мой ответ ее развеселил. "Ведь мужские кости тяжелей" говорит. Любовь объясняется биохимическими реакциями и процессами. Любила кататься на коньках на Волхове. 

Март, ананас, навеселе. "Не на работе же! На работе нельзя". Человек я редкий, настоящий друг, на которого всегда можно положиться. Преданный, беззаветный. Чтобы у меня не было на этот счет никаких иллюзий. Брала за руку, утешала: "Такая уж ваша участь". "Да ну,  придумал я эту любовь. Все это я придумал. Уже поздно, ей пора. Многое остается сокровенно, душа не проходной двор. Ничего, ничего, все будет хорошо. Рука у нее горячая.

Май, жарко, встали рано, шляпка с алым бантом. Ищем по городу, теплозвукоизолятор. Лиговский, Камчатская, пыль, грохот, переполненные трамваи. Большой Казачий переулок. Казачьи бани. Она устала, истомилась. "Зайдем?" Замки, краски, дверь настежь, две голоногие девицы сидят на ящиках у входа и курят, играет музыка, и мальчик танцует на солнцепеке. Девицы хлопают в ладони. Витебский, бананы. Духи из цветка, растущего у подножия Гималаев, итальянские очки от солнца, читает "Гойю" Фейхтвангера, "Воспоминания" дочери Куприна. Далека от китайского, и десяти страниц не могла одолеть. Фильмы ужасов, насмотрится, а потом не уснуть. От Сенной на Гривцова. Задумчивая, вздрогнула, услышав свое имя. Решала, куда пойти, объясняет она мне. "Вот, книги купил" говорю сокрушенно. "Что я за человек!" У каждого свои причуды, и сказать мне больше нечего. Стоим тут, мешая идущим мимо нас. Ее бледное, припудренное лицо и эти крапинки, незаметные зимой и теперь опять проступившие. Тополя трепещут молодой листвой, игра света и тени на тротуаре, резкие порывы ветра. В мае не редкость ледяной вихрь. Она ежится и передергивает плечами в своем тонком белом плаще, волосы ее крутит жгутом. "Замерзла. Я пойду" говорит она.

Троллейбус не тот, кондукторша, на животе сумка, билетный рулончик. Куда меня занесло? Суворовский?.. Заячий переулок, зонты, кафе "Грета", бледно-голубое. Так это Смольный! "Нет, он на 0хту..." Раздавленный лист, дверь высокого напряжения, череп и кости. Вход в магазин Шоп, всем по карману, мы сделаем вашу любовь взаимной. Чемароза "Тайный брак", пиво "Бавария" в баночках, скверик, консерваторские восторги. Ах, какая белая ночь! Эх, ты, сухарь! Поймали машину, третий ночи. Сижу, шторы задвинуты, будто бы ветер, и сосны шумят в парке.

Холм, бессолнечно, тополиный пух на бетонных ступенях, белые ночи, музыка из бара, голоса, смех – короткий и резкий, как удар, как ожог. Ехать загород, купаться в озере. Хорошо идти босиком по насыпи, песок горячий, колокольчики голубенькие у шпал. Волны тепла обдают тело. Девушка и красная машина у платформы, голые ноги, вислые груди под блузкой, расспросы: как выехать на шоссе. Безотрадно как-то, слез нет. Ульянов, прислонясь к раме, читает "Евгения Онегина": "Прошла любовь, явилась Муза...". Июль, знойное марево, танец мотыльков в сияющей пустоте. Ветер на ночной дороге, шелест тополей, луна над мостом, тень человека на стене, шевелюра, вытянутая рука, дуновение сырости, бесшумная, лилово-огнистая, изломанная ветка молнии над высотным домом. Блеск мокрого камня, навес автобусной остановки, рыбьи силуэты машин. Фрейд, отцеубийство, бронза тел, брызги хрустально-зеленой воды. В саду ночью, когда я возвращался: на скамье парень без пиджака, гладит на коленях кошку, а это не кошка, это, оказывается, женская голова, курчавая, черная, мяучит, стонет; расслабленное лаской туловище, полосатые штаны в обтяжку, бедра и ляжки, что-то змеиное.

Гуляли. Она в шелковом платьице с голубыми цветочками, которому уже двадцать лет. Вышел из бани постриженный – она машет мне с той стороны улицы. Накупили огурцов, помидоров, кукурузного масла, асфальт липнет к нашим подошвам. Атомщики Смоленска идут с плакатами, сон томящий, скульптурный стол психоанализа, памяти Андрес-Саломе, удивительная женщина, в ореоле легенд. Желтые стулья на тротуаре, бронзовый том, облачное, неуютное небо, смоченный машиной-поливалкой асфальт. "Большие дома погасили огни" поет экран. Толстые девки с воплями ныряют с обрыва, шлепаясь об воду брюхом. Кашель, плеск весел, сизый дым костра поднимается над соснами. С бидоном ушла за черникой, сижу, собака дышит в затылок. Пыль на Гороховой, Геракл в Александровском саду, флейтистка, полнотелая, в цветном платье, банка из-под кофе – для подаяний. Не доехать до Стрельны, трамваи застряли в Автово. Писчий спазм, да ладно, погибать с фанфарами. Ходить куда-то, один, как пьяный, через блеск и тени, через пустынные знойные сады, через безлюдные дворы с мелкой травкой. Нагретые розовые заросли Иван-чая, медовый запах, развешанное на веревках белье, колонна катков на шоссе, дух гудрона, горящее рыжими космами в клубах копоти смоляное ведро и хрустально дрожащие вокруг него струи воздуха. Загорает, сидя на коврике, в мечтательной позе, подперев щеку ладонью. Ласточки-гимнастки на проводах. Вышел из воды, как новый, бодр, свеж, мокрые волосы. Музыка из дома, поет женский голос, красивый, щемяще печальный.

Всю ночь не давал спать собачий лай. Бесшумная белая машина на дороге. Две девушки в голубом и черном купальниках, юные, гибкие. Одна, вылезая из воды, посмотрела на меня со значением. Я загорел, черный, как мавр. Летнее гуденье мух, ягодка горит, нянька из Нью-Йорка, при таком росте! Потоки дождя. Пропадают желания, которыми так долго томился. Подумать только! Слезет и эта шкура. Один, как невидимка, что-нибудь да вышелушится. Стрельна, колючки, полуразрушенный дворец, пух летит. Тишина звенит в ушах. Солнце припекает шею сзади, а холодок овевает лицо, вот и хорошо. Пишу, положив тетрадь на ветхие деревянные перила балюстрады. Стена рушится, маски разинули рты, березка проросла на балконе, нашла, где жить! На площадке у стены пустые машины, лопухи-гиганты, ветер треплет край тетрадного листа, мешает писать. Залив выбросил на берег безголовый труп чайки, шина в воде. "Ведь все еще лето" поет раскрытая дверца синей машины. Купаются брюхатая старуха и мальчик в красных трусиках. Пишу, стоя в воде. К моим ногам подходят рыбки, моя рыбопись.

Теплая ночь, кинотеатр, шарканье, машины, девки, резкий смех. Быстро идет от кондитерской, губы, бусы. Зовет меня издалека по имени. Брызнули фары. Утро знойное, тополя пожухли. Не шали! А то проживешь слишком быстро, не успеешь устать. Разговор у магазина, забулдыги, немцы в трамвае, черный поп в колпаке и рясе, роскошь случая, пыльно-черные ресницы. Залив, пусто, скорлупки, рулон фольги, выброшенное волной красное ватное одеяло, старик с сеткой собирает бутылки. Ночь, остановка, шоссе катит колесом в курящее око. Поездка в Новгород в холодном автобусе, мрачности раздражают, герои изломанные, "Голод" Гамсуна так и не могла осилить, тяжелое, гнетущее впечатление. Не любит такое. Каждый раз, как она ко мне приходит, у меня летает эта большая синяя муха.  Карповка, мглисто, бурые крыши, троллейбус номер четыре летит через Силин мост. Левый звонок, кисти в стаканах, на полу играют дети: мальчик и девочка.

Октябрь, рука ее на рентгеновском снимке: кисть, косточки. Грусть моя. Подкрасила скулы, и волосы что-то уж чересчур черны, духи из цветка, который распускается после захода солнца в предгорьях Тибета. "Шаволи", что ли? Так они называются? Голос в саду. Разве я похож на самоубийцу? В мои планы не входит такое окончание истории. Но тоска загрызет, тоска-змея… Мерцание, шкура медведя, грядущие ужасы зимы. Как потемнело! Опять снегопад начинается. Надо идти. Встает. Она уйдет… Она только тем и занимается, что ходит по магазинам и выбирает для меня экзотические сорта чая. Сегодня принесла "Звезда желания". Сильно набеленное лицо. Даже черепахи любят финики! Японская борьба, в которой я ровным счетом ничего не понимаю. Январь, четверг, самые сонные дни. Ехать в метро, в толкучке, когда какие-то нетрезвые у тебя на плече спят! Читать мемуары Шаляпина. Куда я пропал? Здесь, в пятницу. Март, Моцарт, полнолуние. Не слишком ли на мою буйную голову. Она болела этим тяжелым гриппом. Музей Ахматовой, сквер в снегу, весной уж пахнет. Мы тут постоим с ней минутку, подышим, поглядим на небо. Ручьи, солнце на Мойке. Что ж, существует такая древняя профессия: писать. Я и пишу.

 Откуда я? С того света? Да, это печально, голос у меня, как у больного. Апрель, Демидов мост, На Сенной трамвай сошел с рельс, рискованно накренился. 4-я Красноармейская, сугробы у тротуара. У них грипп, ремонт, стучат ходики, подвешенные на веревочку на гвозде. Узоры сердец на стенах, сердечные обои. Подоконник, баночки, кисточки. Стул из кругов, с сетчатой спинкой. На шкафу рамы, холсты. Город Марбург, мрачно-синий колорит. В соседней комнате лежит на кровати Любовь Дмитриевна и кашляет. "Что с потолком делать?" говорит она в отчаянии. "Блестящий, страшный, жить невозможно!" За воротами – Мойка, капли косо летят, женщины щурятся, золотые шары горят на мостике, изгибается красно-белый трамвай. Поликлиника, та самая, с козырька струя плещет. Вон какая она свеженькая девчонка! Рыженькая, и оглядывается, распушилась. Под водосточной трубой груда горного хрусталя. Не пойду я с этими балбесами. От Нарвских ворот, разрыто, Эдвард Мунк, мало своих чудачеств. Купили брюки, какие я хотел. Дождик на пыльном асфальте кропает сырые многоточия. Орхидея, душно, Матисс, в окно глядеть милей. Под нами Миллионная, колонна солдат и моряков, военный оркестр, барабаны, трубы. Музыкант в травянистой шинели, с огромным медным удавом, одетым на шею, торопливо курит. Она щекочет мне лицо волосами, и этот ее кельтский нос.

Скоро дорожки просохнут, площадь Искусств, жарко, девушка в тени с заунывной дудочкой. В Русском сто лет не были, Поленов, прелюбодейку тащат, камнями побьют. Что-то я не слишком похож на жителя Африки, не раскован, не речист, не жестикулирую. Я – замороженный сын северной расы. Какую бы царевну я выбрал? Куда Садко смотрит? Не все то золото... В галерее от белых портьер веет прохладой, и так светло и хорошо. Пушок над верхней губой, брак по-американски. Оказывается, я не знаю таких простых вещей, я, который знает всё. А еще писатель. Тут подвальчик облюбованный кое-кем, полумрак, интимная атмосфера, и музыка играет. Апельсиновый, через соломинку. Вечное отсутствие денег, семейные ссоры, разбитые коленные чашечки. Бремя блестящих волос. Льдины в Мойке – последние, пластинчатые, вон они как обрюзгли, погружены в мутный сон. Черемухи на окраинах, пена простынь вздувается на веревках. Зеленобородые камни под мостом, в них запутались рыбки. Две девчонки едут на буферах между вагонов трамвая, на корточках, едва держась, вот-вот сорвутся под колеса. Смотрю с задней площадки, они – на меня, озорно улыбаясь, блестя яркими, как у птиц, глазами. Цветущий каштан у метро, тревога, ржавые рельсы, проливной. Переждем в парадной, заодно обсудим наши дела.

Сидит, поматывая ногой. Только сейчас заметил, какие у нее мускулистые ноги. Красные столики в галерее у Гостиного двора, утолить жажду. Склоняюсь, чтобы услышать негромкие, как шелест, слова. Кошмары мучают. Будто бы ее раздирали лунные ведьмы, бледнолицые, туманно-телые, серебристо-волосые, с длинными пальцами, злорадно смеясь хрустальным смехом. Горестно смотрит. "На что истрачена жизнь? На чувства?" Ночь пишет золотым пером на черной воде. Захарьевская, египтяне у входа скрестили руки. Варят смолу в бидоне на горящих досках, клочкастый, черно-седой дым. В Юсуповском "Дон Жуан", в спину дует, белые спинки, зеркало с букетом роз и бронзовой люстрой. Вышел из бани, шатаясь, как скелет. Ослабел. "Орфей" Фомина, моросит, Галерная, болтался по букинистическим магазинам. Где бы достать аравийский яд? "Ну, улыбнись же!" говорит. "Надо улыбаться, чтобы настроение было". Попросила отрезать голову рыбе. Горбуша. Делает гимнастику по Нарбекову под магнитофонную запись. "Он испытывал властную потребность писать".

 Серое с меховым воротником мелькнуло за колонной у входа. Шарф с шарами на концах крест-накрест вокруг шеи. Сад ноябрьский, замерзший, Симона де Бовуар, свободные отношения супругов. Женская жизнь, духи, не мыслит свою жизнь без духов, это особая атмосфера, целый мир. Знаменитая французская фирма , у них есть нота жасмина. Это у Гюисманса: рояль ароматов. Ее влечение к духам, усилившееся в последние года, порабощенность ими. Говорит, что могла бы влюбиться по запаху. Прощаемся, продрогла. С каждой новой зимой все хуже переносит этот ужасный холод.  Удаляется по аллее, вот – скрылась за деревьями, вот – опять видна, ее серое пальто и меховая шапка. Зимнее солнце, кучи замерзших, почернелых листьев. Чувствую себя таким несчастным.

 У мусорной цистерны вороны и собаки, их распугивают скрюченные люди с мешками, он и она, ворошат палками. Иду через двор, мне нужна военно-окружная медицинская комиссия, шум воды, Матюшин, космические зигзаги. Четвертый этаж, кожаная дверь с тугой пружиной. Из его книг кричат актуальные проблемы! Картошка, гладкая, белая, из Гатчины. Свежий, пьянящий, весенний ветер.  Что-то бесценное и неповторимое гибнет каждый миг. Делал гимнастику, по пояс голый, отражаясь в темном окне. Тело еще молодое.

Над "Старой книгой" сбрасывают глыбы льда, тротуар огорожен красными тряпками. "Берегись!" кричит баба в фуфайке. Бегу. На Большой Морской у дома номер семь поскользнулся. Эрмитаж, выставка, из Америки, дом сумасшедших в сумерках, тени ветвей на белой стене, клочок снега в поле, тлеют головни. Геракл залеплен снежками. Велено ждать, вот и стою тут, прячась за стволами. Махнет рукой с горки. Опять поток машин. Не перейти. Забрызгали грязью из-под колес. Хлопья завертелись. Ох, вьюга! Ничего, ничего, в метро отряхнемся. Яркий перрон, поезд за поездом. Чтобы не было однообразия, для здоровья психики, надо в день знакомиться с семью новыми людьми. Метель с ума сошла! Желтки фонарей расплылись в переулке, торговые лотки занесены, фигуры в вихрях. Стоять тут, задрав голову, сторожить темные окна на девятом этаже. Вот одно зажглось!

В пять у фонтана, новая шапочка, задушит поцелуями. Шепчет тише и тише: "сумасшедший!". Опять пытаемся перейти этот проклятый поток колес. Схватила за руку, сжала пальцы. Недавно познакомилась с моряком из Крыма. О, за ней много волочится! Длинный хвост: летчики, художники, циркачи, врачи. Особенно врачи пристают. В поликлинике нельзя появиться.  Беда да и только! Мутно, сыро, институт "Растениеводства", автобусная остановка. Бегу, за мной белый медведь. Та дверь, Нева седая. Вольтер в кресле. Что за мужчина, если нос картошкой или утиный! Любит хищные, орлиные. Надо что-то придумать, так нельзя. Унесу ее куда-нибудь на скалистый остров, вихрем, как Черномор Людмилу. Она будет ходить в звериной шкуре и собирать себе плоды на пропитание, а еще меня проклинать на чем свет стоит. Чего доброго, увлеку ее в грот, полный летучих мышей. Мне это скоро надоест, и я стану мечтать о моей покинутой пишущей машинке. В окне сереют сумерки этого февральского дня. Сорваться, что-то предпринять, изменить, совершить что-то немыслимое, какое-то безумие, добиться невозможного, лететь через весь город, кричать, стучать в эту ледяную дверь. Продолжаю сидеть. Тупо смотрю в окно: там тьма сгущается...

Опять у "Растениеводства", гвоздики. По Гривцова скользко, горбатый лед, в глазах черно, вот и надо крепче держать ее за талию. Так ведь масленица, там тепло, и людей мало. Читает "Манон Леско". Маньяки на всех углах, сузился круг, скучно. Швабра шурует у нас под лавкой, они до семи, закрываются, нечего делать, пошли, сударыня, вон. А там сырой снег во тьме повалил, нам до Сенной. Ладони на поручне едут вниз, едут вверх. Сумочку вырвали в проходном дворе. А что, не трагедия? Ревнивый, Отелло, увидит – обоих одной рукой придушит. Опять я затеряюсь в снегопаде, буду кружить вокруг ее дома, как вихрь, и взывать к ней, не давая спать всю ночь.   

Читает "Тристана и Изольду". Если я захочу, то позвоню в четверг, в половине второго. Светлый голубой день, сосульки блестят, ирисы. Столик у окна, от двери дует. Любит орешки, в предыдущем рождении была белкой. Вокруг курят, галдеж, плешивые выпивохи. Наши перчатки и шапки на подоконнике. Хоть отогреемся. Гулять по парапету моста, тоже мне – герой! Бесцельно, бессмысленно, над какой-то помойкой! Певец запел у нас за спиной, словно на прощанье: "Не повторяется такое никогда!" Песня шестидесятых годов.

На Сенной капли летят, без четверти пять, пальто длинное, полы путаются, опоздаю. Там Майорова и направо. Николай на коне, солнце, песок, куски льда. У Мэрии митинг, знамена колышутся, громкоговоритель выкрикивает проклятия, жидкая толпа... К Невскому под блестящей завесой льющихся струй. Читает Ирвинга Шоу "Молодые львы". Холодные руки, ледышки. Опять потеряла кошелек, вытащили на рынке. Нельзя жить в одиночестве, одичаю. Вот у нее соседка – одна живет, с собачкой, только с собачкой и разговаривает, и вот – одичала, с ней страшно встречаться, не то, что ключи от квартиры у нее оставлять. В сумерках, через мостик, черно-маслянистая вода глядит огнями. Она же предупреждала, что она – ведьма! Глаза-то зеленые, во тьме светятся, как у кошки, ведьмовские!

Ледяные брызги весь март, ну и погодка. Снежная жижа, не гулять же, хмарь эта, вечер, текучие тротуары. Долг платежом красен, кабачок "Лезгинка", надеремся до чертиков и спляшем на столе, я – с кортиком в зубах, она – кружась вокруг меня. Музыка играет, уже битком набит. Недавно то ли негр, то ли араб положил руку ей на голый живот. Такая черная лапа у нее на животе! Сразу чувствуется: мужчина!

Над аркой, высоко – ржаво-крылатый Марс. По вторникам рыцари поднимают забрала в тихом зале, приветствуя нас, как старых знакомых. Абстрактный экспрессионизм, привезли из-за океана. Уедет в Америку с каким-нибудь опытным, энергичным, деловым человеком, который ее обеспечит. Браки по расчету самые счастливые. Все эти безумства любви проходят. Сад не просох, сыро. Столик в дальнем углу. Невозможно жить в таком безденежье, в такой нищете! Ее терпение лопнуло. Так вот и рушатся семьи! Горячо, гневно, говорит, говорит, накипело. Конечно, она не могла бы полюбить какого-нибудь сантехника или кочегара. Ее не устроит и грузчик. Что это за работа – грузчик!  Я-то что ж. Я писака. Через месяц уже опять затоскую по своей писанине и буду посреди ночи красться из ее спальни к письменному столу. Она достаточно прозорлива, чтобы не делать такого неблагоразумного шага.  

  Темно-сизое, гроза готовится, первая, майская, волосы на ветру. Безделушки, но женщина без них не может. Ларьки кружатся, кукурузное масло, батарейки, стиральный порошок. Не найдем на Садовой, так куда-нибудь еще поедем. Игрушки, керамика, колокольчики, она их трогает, и колокольчики звенят. Магазин "Эрос", там продается кукла ее роста, ее копия, как живая, лучшего подарка мужчине и не придумать. В шкаф буду прятать, с собой возить в футляре. Вот, если бы я нес ее на руках по Перинной линии и нас весь город видел! Не несу же! Я как слепой, под трамвай лезу, не схвати она меня за руку, быть бы мне перерезанным. Ясноглазый жулик на улице предлагает нам путевку в Рим или видеокамеру, на выбор. Зеленый карандашик для век, косметику на весь год. Плывем в витринах, я приношу ей счастье, без шуток. Она бы повсюду носила меня с собой, как амулет, в сумочке, если б можно было меня волшебным образом уменьшить. Жаль, жаль, что нельзя. Дверцы раскрываются. Прощаемся. Кто-то ведь здесь хватает звезды с неба. А кто-то ждет дождя в четверг. “Ну, копайте свой огород” говорит она. “Весь май. Вернетесь – в музей сходим”.

Последние публикации: 
Эхо снов (08/03/2026)
Точка возврата (06/10/2025)
Океан (06/05/2025)
Стокрылая стая (28/04/2025)
Плоды (19/02/2025)
Дни с Л. (12/12/2024)
Ода звуку (21/11/2024)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка