Что должен переводить переводчик поэзии? Самый распространенный ответ: «Всё!» И это самый неправильный ответ, поскольку, приступив к переводу стихотворения и наугад выбрав несколько удачных рифм, начинающий переводчик тут же столкнется с проблемой системности, и перевод получится крайне неуклюжим. В стихотворении красота звучания и элегантность фигур речи не менее важна, чем смысл, а перевести значение слова одновременно с его звучанием попросту невозможно. Та же проблема возникнет, если переводить с подстрочника, по определению не содержащего в себе значимых элементов формы. Слова подстрочника могут «не захотеть» ложиться в ту формальную структуру, которую переводчик выберет, исходя из эквилинеарности и метрических характеристик оригинального произведения.
Поэзия, если понимать под этим художественным явлением лучшие слова в лучшем порядке, имеет свои законы, главным из которых является наличие у автора «своей» творческой манеры, по которой можно в целом определить, какому автору или хотя бы какой эпохе принадлежит данный текст. Эта манера возникает оттого, что автор для решения поэтической задачи особым образом изменяет родной язык общения, превращая его в свой «поэтический диалект». Конечно, и сами слова (лексика) и порядок слов (грамматика) принадлежат родному языку, но поэзия – это авторский код, понять который еще нужно постараться.
Вот этот «авторский код» и должен быть вычленен из текста произведения как сумма приемов, отличающая авторский язык от языка общения. Ведь стихотворное «лицо» автора должно быть узнаваемо не только в оригинальном стихотворении, но и в переводе, иначе читатель не увлечется переведенными стихами и не поверит, что автор через переводчика говорит публике нечто важное.
Авторский словесный код – идиостиль, говоря по-современному – это краеугольный камень оригинальной поэтики, тот каркас, на котором держится авторская идея. Именно на этот каркас, определяемый, естественно, по целой группе авторских произведений, переводчику и нужно обращать внимание прежде всего, даже если речь идет о переводе одного-единственного стихотворения поэта имярек. А уж о таком крупном явлении, как поэт Рильке, и говорить не приходится!
Кружево
1.
Что имя? Жалкий след предвечных обладаний.
Что счастье? Жар-перо, иллюзии под стать...
Тебя, Гуманность, уличу в обмане:
узор из узелков, сквозная благодать
не стоят слепоты? Давай, вернемся вспять!
Ослепшая, в гробу, простом и грубом,
влюбленная в святое ремесло,
ты отжила свое. Как меж стволом и лубом,
большое чувство в вечность утекло.
Твоя судьба, как легкая вещица,
в прорехах, ибо веку своему
ты отдала всю душу, кружевница,
не ради выгод, судя по всему.
2.
Есть труд
как труд, но этот не таков,
и он уж точно не для первой пробы,
и в целом не заслуживает, чтобы
мы выросли из детских башмаков.
Желтеющими выстлан кружевами,
цветочной вязью, плотного плотней,
путь плетеи. Увы, ее нет с нами,
и в общем-то не нам судить о ней.
Престиж труда? Но в этом есть сомненья.
И счастье не сбылось... хотя... вот-вот...
Есть красота – и радость сотворенья
любой ценой, а жизнь пусть подождет.
Есть миг улыбки и пора паренья,
как будто нет и не было невзгод.
Слепнущая
Она в гостях своей была вполне,
тем отличаясь (думал я сначала),
что чашку с чаем не как все держала.
Ее улыбка всё сказала мне.
Когда же встали все из-за стола
и двинулись вразброд (смеясь, болтая)
вглубь анфилад, смотрел я, наблюдая:
она вослед другим упрямо шла,
сосредоточась, как на сцене, где
ей скоро петь, робея в людном зале.
На глади светлых глаз ее дрожали
круги огней, как блики на воде.
Казалось, обживая трудный путь,
она за некой гранью пребывала,
но вот сейчас еще шагнет чуть-чуть –
и вдруг взлетит над грубым полом зала.
Прощание
Я расставаний азбуку постиг
и ощутил пугающее Нечто,
что дарит нам, чтоб оборвать навечно
свиданье с прошлым, чей прекрасен лик.
Я всматривался в мóрок иль мирок
так пристально, будь он мне в снах обещан
и обозначен вереницей женщин,
белей тумана, тоньше, чем намек,
оставленный качающейся сливой,
точней, той веткой, что ведет рассказ,
едва ль уже касающийся нас,
о странствиях кукушки говорливой.
Голубая гортензия
Как в тубах с краской донный слой зеленый,
ее листва суха, почти мертва
под зонтиком цветов, чья синева
не вещной кажется, лишь отраженной.
Вся в пятнах слез, сквозит едва-едва
синь в лепестках, и вряд ли сохранится.
Старинных писем слипшимся страницам
сродни их тон: то сер, то желтоват.
Так детский фартук – выцветший, в заплатах –
давно не вещь, одно воспоминанье:
срок этой жизни безнадежно краток...
Но вот как бы небесное сиянье
блеснуло в глубине, и над листвой
цветок-дитя вновь залит синевой.
Перед летним ливнем
Бог знает что оставило лесок,
и это что-то, в пику кронам блеклым,
внезапно устремилось к нашим окнам
в молчании. Заныл свое зуек
так монотонно, страстно и упрямо,
что вспомнился святой Иеронúм,
и одиночество, и пыл тот самый,
что вскоре будут ливнем проливным
расслышаны. И так от нас впотьмах
отъединились вдруг портреты в зале,
как будто мы смутили болтовней их.
Неясный отблеск сумеречных далей
покоится на выцветших обоях:
все это в детстве нам внушало страх.
Лестница оранжереи
Версаль
Как короли, что по камням столиц
порой проходят (путь их все короче)
в толпе зевак, привыкших падать ниц,
лишь мантией отделены от прочих, –
так лестница, одна меж балюстрад,
что кланяются ей прилежней знати,
уходит в высь, исполнясь благодати:
путь в никуда ее ступени длят, –
как будто расступились все, смирясь
с монаршей волей. Приближенным лестно
быть чуть поодаль. И они, теснясь,
боятся тронуть шлейф тяжеловесный.
Римские фонтаны
Боргезе
Две мраморные чаши той расцветки,
что повидала не одну грозу,
одна поверх другой видны сквозь ветки.
Вода стекает сверху, а внизу
безмолвно ждет, но шепчущей соседке
застенчиво сквозь мглу и бирюзу
показывает небо, словно редкий
подарок в щедрой пригоршне… Слезу
не тратя даром, по роскошной чаше
без устали бежит за кругом круг;
ленивой влаге словно недосуг
по каменной, поросшей мхом преграде
мечтательно скользнуть – и вспыхнуть вдруг
дождем улыбок на зеркальной глади.
Карусель
Под крышей, осеняющей в пути
летящие по кругу табуны,
бегут лошадки, все из той страны,
что долго медлит, прежде чем уйти.
Хотя иные в дрожки впряжены,
видна отвага в этих гордых минах.
За ними лев, окрашенный кармином,
и белый слон: большой, как все слоны.
А вот олень. И он, как скакуны,
пестреет сбруей, ведь в седле надежно
сидит девчушка: синий сон весны.
Злой лев оседлан мальчиком. Не важно,
что дрожь в руках и щеки чуть бледны,
ведь лев рычит и скалит зубы влажно.
И белый слон: большой как все слоны.
Затем, коня хлестнув неосторожно,
вновь девочка. Уже прыжок протяжный
беглянке мал, и послан взор отважный
за горизонт, манящий и тревожный.
И белый слон: большой как все слоны.
И нескончаем тесный круг арены,
где все спешит, мелькая до поры:
зеленый, красный, серый… Неизменно
все профили неясны и остры.
И лишь улыбка, зыбко и блаженно
сверкнет на миг и улетит мгновенно
сквозь задыхание слепой игры…
Площадь
Фюрн
Века смогли вместить в ее безбрежье
всю пестроту событий, весь разброд:
и ярмарки горластой запах свежий,
и соразмерный бунту эшафот,
власть герцога, бургундские кортежи,
высокомерие господ –
(на задник это все пойдет);
она огромна и спешит с оглаской
своих размеров. Дальнее окно
на площадь озирается с опаской:
эскортом пустоты окружено
пространство рынка. Но, задрав фронтоны,
стоят домишки сами по себе,
за ними – городские бастионы:
знак умолчанья в сложной их судьбе.
Набережная в Брюгге
Quai de Rosaire
Здесь улочки хитры на свой манер
(так после хвори ходят не торопко,
советуясь подолгу с каждой тропкой);
вон та, спеша на площадь, например
ведет к соседке, чтоб свои пути
с закатною водой переплести.
Пока за вид свой вещи не в ответе,
мир отражений в сумеречном свете
куда реальней, чем дано вещам…
И если ты захочешь, город сам
(необъяснимой логике вослед)
предъявит жизнь в ее зеркальном блеске,
и оживут его ночные фрески,
и сад качнет гирлянды и подвески,
и танец нарисует арабески
в окне кофейни, где не гаснет свет.
А наверху? Там – мякоть виноградин
с далеких звонниц, дар иных высот;
и тишина, которой он украден,
по капельке всю эту сладость пьет.