Комментарий | 0

Лёгкое бремя тяжелого счастья

Антон Рай

 

 

Мартино Альтомонте. Мария Иммакулата. Деталь алтарной живописи (1728)

 

 

 

1. «Бремя мое легко», – сказал Иисус Христос. «Счастье мое тяжело», – парировал ницшеанский Заратустра. Так легкая или тяжелая эта штука – счастливая жизнь, и можно ли вообще жить счастливо, или, возможно, в этом есть нечто постыдное и следует искать вовсе не счастливой, а какой–то принципиально иной жизни? Задавшись такими пустяковыми вопросиками, постараемся на скорую руку ответить на них, чтобы заняться более серьезными делами типа зарабатывания денег, трёпа с друзьями и просмотра сериалов.   

2. Что такое вообще органическая жизнь? Отвечать на этот вопрос можно по–разному, но, с точки зрения преимуществ, которые живое существо получает над неживым веществом, одним из ключевых, пожалуй, является способность живого существа получать удовольствие. Жить – значит, получать удовольствие.  Но и, разумеется, претерпевать неудовольствие. Хочешь жить – готовься к жизненным бурям, или, переформулировав, можно сказать, что почти все пряники на этом свете покупаются лишь ценой отведывания кнута. Или еще можно сказать, что кнут в этой жизни получает каждый, но далеко не каждый добирается до пряников.

3. Зачем же нужна такая окаянная жизнь? Но Природа регулирует жизненный процесс таким образом, что всё живое получает скорее больше удовольствия, чем неудовольствия от жизни; принцип же регулирования суров и даже безжалостен – кто не приспособился к окружающим условиям, тот умирает, предоставляя радоваться жизни более приспособленным. Иначе говоря, сама по себе способность выжить является гарантией относительно счастливой жизни. Или: выживают достаточно жизнеспособные, чтобы быть счастливыми. Дарвин выразил это положение замечательно четко, сказав: «Размышляя об этой борьбе (борьбе за существование – прим. авт.), мы можем утешать себя уверенностью, что эти столкновения в природе имеют свои перерывы, что при этом не испытывается никакого страха, что смерть обыкновенно разит быстро и что сильные, здоровые и счастливые выживают и множатся»[1]. Силён и здоров – ну и будь счастлив. Болен и слаб – пропадай, не мешай другим радоваться. Утешительная философия. Для натуралистов.

4. Здесь же требуется обратить внимание на одну странность. Жизнь животного подчинена инстинкту, а инстинкт в своей основе обеспечивает решение двух задач – самосохранения и продления рода. Животное инстинктивно (на автомате) живет таким образом, чтобы и самому не умереть, и род свой не прекратить. Но только что мы рассматривали жизнь животного как реализацию принципа удовольствия, – вроде как животное живет для того, чтобы получать удовольствие от жизни, а если оно на это не способно, то оно быстро сходит со сцены. Так для чего же живет животное – чтобы кое–как выжить или чтобы урвать у жизни максимум удовольствия?

5. Представим себе голодного–преголодного волка, выслеживающего сочного–пресочного барана. Допустим, барашек неосмотрительно покинул зону комфорта, где он мог в безопасности пощипывать травку под защитой изгороди, собак и пастухов, а волк тут же пользуется выпавшей на его долю удачей, и вот он уже с наслаждением вонзает свои клыки в барана, во мгновение ока превратившегося в баранину. Волк выжил. Волк счастлив. Подождите – так выжил он, или он счастлив? Здесь, на этом простейшем примере, мы видим, как тесно задача выживания связана с принципом получения удовольствия. Чем голоднее волк, тем настоятельнее потребность кого–нибудь съесть, но и чем голоднее волк, тем больше он получает удовольствия от насыщения. Далее же стоит подумать – а есть ли хоть что–нибудь в инстинктивной жизни животного, что каким–то явным образом уклонялось бы от следования принципу удовольствия? Поискав достаточно долго, мы почти неизбежно придем к выводу, что – нет, ничего такого нет. 

6. Таким образом, есть два способа определения инстинкта – которые, как это ни удивительно, приводят к одинаковому результату, подобно тому, как в физике совпадают совершенно по–разному устанавливаемые инертная и тяжелая массы. Так вот, инстинкт можно определять или с точки зрения необходимости выжить, или с точки зрения неосознаваемого стремления получить удовольствие. Два разных определения ведут к одному и тому же жизненному результату. Когда волк выслеживает добычу, мы можем определять его действия и как стремление выжить (добыть пищу), и как стремление получить удовольствие (от поглощаемой пищи). Разницы нет никакой.

7. Но ведь люди – не животные. Во всяком случае, не совсем животные. У людей есть разум. Во всяком случае, у некоторых людей он есть. Но даже у тех людей, у которых совсем не видно никакого проблеска разума, – всё равно они вроде как что–то соображают, причем как–то более эффективно, чем самые умные животные. Люди, например, умеют читать, а некоторые люди даже умеют понимать прочитанное. Большое достижение. 

8. Что такое разум? С одной стороны, разум – интеллектуальная надстройка, управляющая инстинктом, но, по мере развития, он становится и чем–то другим – самостоятельной инстанцией, создающей образ предполагаемого действия, затем реализующегося человеком. Животное действует, повинуясь инстинкту, человек сначала подумает, а потом уже действует согласно продуманному плану. Маркс выразил это замечательно четко: «Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей–архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил её в своей голове»[2]. Человек – существо, включающее голову прежде, чем задействовать руки.

9. Но что это значит с точки зрения получения человеком удовольствия?  Поначалу кажется, что разум настроен по отношению к удовольствию прямо враждебно. Лучше всего это видно на примере философов (то есть людей, претендующих на то, что именно они и ведут собственно разумную жизнь), а, по–моему, нет ни одного великого философа, который бы в том или ином виде, но не проклял бы удовольствие. Сократ проклял, Платон проклял, Аристотель проклял, Кант проклял. С другой стороны, родилась и философия гедонизма, а, если мы отмахнемся от нее как от слишком грубой для подлинной философии, то отмахнуться от эпикуреизма будет посложнее. Опять–таки, во всяком случае древнегреческие философы все как один настаивали на том, что философ – счастливый человек, и что вообще желанная жизнь – жизнь счастливая; с немцами сложнее, и Кант не признал бы счастье за цель жизни так же, как не признавал за таковую и удовольствие; Шопенгауэр же утверждал, что всякое существование обречено на несчастье.

10. Проблема в отношении разума к удовольствию состоит в делении удовольствий на чувственные и интеллектуальные (разумные). Отрицая удовольствия, разум отрицает телесность, он как бы говорит: «Я не такой дурак, чтобы, подобно телу, идти на поводу у удовольствий; мое дело – поститься, думать и творить». Но ясно, что здесь нет строгой логики.  Допустим, что чувственные удовольствия – это плохо, но как быть с удовольствиями интеллектуальными? Разве думать – это не удовольствие? Удовольствие, конечно. Значит, и заниматься философией – это тоже удовольствие, и жизнь философа соответствует принципу удовольствия ничуть не меньше, чем жизнь какого–нибудь чревоугодника. Один вкушает пищу телесную, другой – интеллектуальную, вот и вся разница.  На это указывалось неоднократно, и до сих пор никому не удавалось это указание опровергнуть.    

11. То же касается и понятия счастья на контрасте с понятием удовольствия. Самые ярые ругатели удовольствий с удовольствием проповедовали счастливую жизнь. Аристотель выразил эту двойственность замечательно четко, сначала сказав, что все стремятся к счастью, как к самой совершенной из целей,  а затем добавив: «Больше всего надо во всём остерегаться удовольствия и того, что его доставляет»[3]. Но что вообще дарует счастье? Осознание, что на базовом уровне всё идет хорошо, то есть осознанное довольство жизнью в целом. Удовольствия же можно получать вполне бессознательно, поэтому–то и про человека, съевшего пусть бы и самое вкусное пирожное на свете, едва ли кто скажет, что он счастлив. Опять–таки, только любовь как осознанное влечение к одному человеку может сделать человека счастливым, но никак не беспорядочный сексуальный опыт без всякой любви. Чувственность способна даровать лишь очень сильное краткосрочное удовольствие, но не прочное счастье. На этом, во всяком случае, настаивает разум. Он настаивает на том, что получаемые им удовольствия принципиально отличаются от чувственных удовольствий. Но, хотя в этом разум и прав, но ведь удовольствиями они всё же остаются. Разве это не удовольствие – быть счастливым? Еще какое удовольствие! Куда большее, чем удовольствие от поедания пирожных или прыганья из одной постели в другую. Выходит, что счастье тоже основано на принципе удовольствия. Выходит, разум не только не отказывается от удовольствий, но даже делает их более весомыми и долгосрочными. Интеллектуальные радости куда прочнее чувственного угара, но произрастают они из одного корня. Удовольствие – счастье животного, счастье – удовольствие разумного человека.

12. Зависимость самой строго–сознательной жизни от принципа удовольствия можно вывести следующим образом. Всякая сознательно избираемая цель – желанна. Исполнение желания должно приносить удовольствие (когда мы загадываем желание, мы подразумеваем, что его исполнение принесет нам удовольствие, – независимо от того, приносит ли оно удовольствие на самом деле). Следовательно, всякая сознательно избираемая цель подразумевает следование принципу удовольствия. Иначе говоря – я желаю то–то, значит, мне это нравится, а если бы мне это не нравилось, я бы пожелал что–то другое. Попробуйте размокнуть эту логическую цепочку. И не пробуйте – всё равно не получится. Фрейд выразил это замечательно четко, заметив: «В психоаналитической теории мы без колебания принимаем положение, что течение психических процессов автоматически регулируется принципом удовольствия, возбуждаясь каждый раз связанным с неудовольствием напряжением и принимая затем направление, совпадающее в конечном счете с уменьшением этого напряжения, другими словами, с устранением неудовольствия или получением удовольствия»[4].

13. Итак, нельзя развести в разные стороны жизнь разумную и стремление к счастью, и нельзя отъединить понятие счастья от понятия удовольствия.  Здесь мы наблюдаем то же удивительное явление, что и в случае с инстинктивной жизнью животных. Животное, напрягающее все свои силы в жестокой борьбе за существование, очень удивилось бы, если бы узнало, что живет в полном соответствии с принципом удовольствия; но еще более удивился бы презревший все удовольствия на свете мудрец, который, если бы ему показали его жизнь, посвященную исключительно тому, что он полагает удовольствием, обнаружил бы, что это была бы ровно та самая жизнь, которую он и прожил! Инертная и тяжелая масса снова совпали!

14. Посмотрим, какие возражения могут быть выдвинуты против подобного подхода. Во–первых, можно сказать, что творческие (мыслящие) люди не особенно похожи на счастливцев и даже скорее наоборот: летопись жизни творческих людей – летопись разного рода неурядиц и настоящих трагедий. Но здесь мы не принимаем в расчет того факта, что летопись жизни всех людей едва ли можно назвать летописью счастья или хотя бы относительного спокойствия, – ведь следование принципу удовольствия вовсе не гарантирует жизни, полной удовольствий, а желание быть счастливым вовсе не гарантирует, что на вас тут же обрушится счастье.  Жизнь бьет всех, творческие люди в этом смысле всего лишь не представляют собой исключения из общего правила. Впрочем, в одном отношении – представляют, а именно в том, что они и, будучи несчастными, могут быть счастливыми – а именно в те моменты, когда они творят. Но тогда и выходит, что творчество придумано людьми, чтобы быть счастливыми, несмотря на все внешние неурядицы. Творить – самый надежный способ быть счастливым.

15. Однако, тут же рождается следующее возражение – разве само творчество делает творцов счастливыми?  Разве сами художники не любят подчеркивать, что творчество – их крест, и что они творят не для того, чтобы доставить людям удовольствие, но чтобы заставить их задуматься, и так далее. Но про «задуматься» уже было сказано – у разума нет иного удовольствия, кроме как «задуматься», поэтому всякого рода задумчивость, пусть бы и самая глубокая, никак не может противоречить принципу разумного удовольствия. Здесь, мы, пожалуй, и подходим к ответу на вопрос о тяжести или легкости бремени, взваливаемого на себя всяким мыслящим человеком. Оно тяжело по факту своей тяжести, но оно легко, потому что человек сам, по своему выбору взваливает его на себя, видя свое счастье как раз в том, что он может нести такое тяжелое бремя. В этом смысле творческий человек похож на тяжелоатлета, берущего рекордный вес. Это бесспорно тяжело, но, если вес взят, это не менее бесспорно делает атлета счастливым.

16. Возможно и такое возражение, что ради высоких целей люди идут на пытки и даже прямо на смерть. Неужели они такие мазохисты, что пытки приносят им радость; неужели они так не любят жизнь, что смерть может показаться им предпочтительной? Здесь, конечно, следует рассуждать предельно осторожно, но, во–первых, следует отметить, что быть готовым к пыткам и с радостью идти на пытки – это разные вещи. Едва ли хоть один мазохист будет рад, если его не просто пощекочут плеточкой, но реально начнут пытать; так что сознательно едва ли хоть кто–то выберет пытки как желательное для себя времяпрепровождение. Но разве это и не доказывает, что, если есть люди, готовые переносить пытки, то они руководствуются каким–то иным принципом, а не принципом удовольствия? Но ведь мы уже поняли, что они готовы к пыткам, а вовсе не с радостью идут на них, – их путь определяется той целью, которую они избрали, а эта цель не противоречит принципу удовольствия – пытки же противоречат, поэтому их избегают. Однако, по такой логике, человек, которого подвергают пыткам или которому угрожают смертью, должен моментально сдаться – как при столкновении с каким–то непереносимым страданием. На практике же мы видим, что находятся люди, стойко переносящие самые тяжелые страдания и не отказывающиеся от своих целей даже перед лицом смерти.  Опять–таки, некоторые люди сознательно избирают образ жизни, подразумевающий возможность насильственной смерти.

17. Но здесь, пожалуй, мы и находим ответ. Действительно, есть люди, которые находят безусловное удовольствие в том, чтобы жить, постоянно рискуя своей жизнью. Если такой образ жизни приводит их к реальному выбору между жизнью и смертью, то выбор смерти является своего рода печатью, удостоверяющей серьезность всего их жизненного пути – они именно как бы подтверждают, что рисковали жизнью не ради простого риска, но ради реальной цели (выбор же цели, если это желанная цель, согласуется с принципом удовольствия).  Так что, хотя ни пытки, ни казнь никак нельзя назвать удовольствиями, но готовность принять пытки и казнь нельзя назвать и противоречащей принципу удовольствия, встроенному во всякий желанный образ жизни. И, если пытки, конечно же, не приносят ничего, кроме страдания, то воображаемая картина муки, принимаемой за правое (как представляется разуму пытаемого) дело, может согревать сознание. Но это – предельный случай и, раз даже на этом пределе мы все–таки можем предполагать, что принцип удовольствия продолжает работать, то, конечно, другие случаи на этом фоне кажутся куда более очевидными.      

18. Итак, принцип удовольствия автоматически регулирует любую деятельность живого существа, – что неразумного, что разумного.  Отсюда, конечно, многие поспешат сделать вывод о том, что все люди – эгоисты, а всякие высокие устремления лишь маскируют ищущий личного удовольствия эгоизм. Но такое допущение не только неверно, но и полностью противоречит всему ранее сказанному. Речь шла о том, что всякая сознательно преследуемая человеком цель желанна, и, как таковая, преследуется им потому, что это приносит ему удовольствие, но что́ это будет за цель – решает человек. Если человеку приносит удовольствие преследование альтруистических целей, то как же можно назвать такого человека эгоистом? Или, если человек все свои силы кладет на поиск Истины, а потом, когда мы выясняем, что именно такой путь единственно и приносит ему радость, то на этом основании делаем вывод, что Истина для этого человека – лишь маскировка, то мы с очевидностью противоречим сами себе – ведь мы согласились, что именно поиск Истины и ничто другое определяет его жизненный путь. Где же тут маскировка? Конечно, есть и такие люди, которые получают удовольствие от маскировки, но они становятся в лучшем случае разведчиками, а никак не философами. Так что стремление к высшим идеалам и следование принципу удовольствия не противоречат друг другу, хотя разум всячески старается развести эти стремления в разные стороны. Почему он это делает, мы уже тоже отметили – разум определяет себя как разум, дистанцируясь от чувственных удовольствий, отсюда само понятие удовольствия у него всегда на подозрении. И даже к понятию интеллектуального удовольствия разум всё равно относится крайне настороженно.

19. Но тут мы снова сталкиваемся с проблемой гедонизма как системы ценностей. Если человек, как и животное, всё время следует путем удовольствия, значит, он, если и не скрытый эгоист, то всегда – скрытый гедонист?  Разве не такой напрашивается вывод? Вообще говоря, именно такой. И всё–таки и этот вывод в корне неверен. Дело в том, что гедонизм, как и эпикуреизм, подразумевает преследование удовольствия как цели. И что? А то, что принцип удовольствия прекрасно работает и без того, чтобы надо было еще превращать удовольствие в цель. Но, что куда существеннее, превращение удовольствия в цель кардинальным образом меняет содержание жизни человека, причем далеко не в лучшую сторону. Казалось бы, человек просто ставит перед собой ту цель, к которой он и так всегда стремится – хотя и каким–то скрытым образом. Можно сказать, он наконец–то приходит к высшей истине жизни и провозглашает – раз уж всё на этом свете делается ради удовольствия, то я и не буду стремиться ни к чему иному, кроме как к удовольствию. Но ошибка нашего якобы прозревшего человека состоит в том, что всё на свете делается вовсе не ради удовольствия, но просто всё добровольно делаемое автоматически согласуется с принципом удовольствия. Всякая свободно избираемая цель, повторимся, желанна, но при этом вовсе не желанность составляет суть цели. Человек, ищущий Истину, желает найти Истину, а не желанность. Да, если он найдет Истину, это принесет ему удовольствие, а может быть, даже и счастье, но вот если он будет стремиться к удовольствию или даже и к счастью, то едва ли он найдет Истину. И в этом–то всё и дело. Стоит только подменить автоматически действующий принцип удовольствия стремлением к удовольствию как к цели, и всё пойдет наперекосяк.

20. Здесь же нам становится понятно, насколько разум был прав, подозревая удовольствие, хотя бы и интеллектуальное. Разум как бы заранее предчувствовал: естественная склонность к получению удовольствия так велика, что удовольствие способно вытеснить всякую разумную цель, подменив ее собою. Поэтому–то стремление к удовольствию безусловно заслуживает разумного осуждения, а ранее сформулированный тезис: «Нельзя развести в разные стороны жизнь разумную и стремление к счастью», оказывается ложным. Да, разумная жизнь неотделима от поиска счастья как разумного удовольствия, но поиск удовольствия и счастья вполне отделим от разумной жизни.

21. Удовольствие или счастье, понимаемые как цель жизни – это ловушка.  Человек, ставящий перед собой цель – «получить максимум удовольствия от жизни», – лишает себя главного жизненного удовольствия, а именно реализации значимой жизненной цели. Ведь нельзя же, в самом деле, сводить содержание жизни к какому–то нелепому гурманству. Но даже и непосредственно в гурманстве гедонист обкрадывает себя. Как? А представьте, что вы купили пирожное, а оно оказалось необыкновенно вкусным. Вы рады, вы получили неожиданно сильное чувственное удовольствие. А теперь представьте, что вы гедонист, покупающий пирожное. Обычное пирожное вас не устраивает, ведь гедонист изначально покупает пирожное в надежде, что оно окажется каким–то необыкновенно вкусным. «Ах, какое необыкновенно вкусное пирожное я сейчас съем», – как бы говорит он. Но, если пирожное и оказывается вкусным, то уже каким–то обыкновенно, обыденно, ожидаемо, всего лишь вкусным. Это естественно: для того, кто жаждет лишь необыкновенно вкусного, всё недостаточно вкусно.

22. Гедонист напряженно предвосхищает удовольствие, а предвосхищение и напряжение убивают удовольствие или как минимум уменьшают его. И это ещё в благоприятном случае, то есть в случае, если напряженно–предвосхищяемое пирожное действительно оказывается вкусным. А если – нет? Ну, обычный человек не станет сильно горевать по такому смешному поводу. Невкусное, так невкусное. А вот гедонист может превратить невкусный эпизод в настоящую трагедию. Невкусное пирожное – это не просто невкусное пирожное, оно разрушает его жизненную программу, бьет по его ключевым жизненным принципам. Ну как тут не пожалеть гедониста! Он и удовольствия толком получить не может (напряженно ожидая его); если же он вдруг не получает удовольствия, то превращается в самого несчастного человека на свете – при всей (зачастую) видимой ничтожности постигшей его неприятности.

23. Да, но ведь мы условились, что удовольствия бывают не только чувственными, и что они, тем не менее, остаются удовольствиями. Собственно, эпикуреизм главным образом и отличается от гедонизма тем, что делает ставку не на распаление чувственности, а на безмятежное состояние души, достигаемое размышлением в приятном кругу сходным образом размышляющих друзей.  Так, может, если и не очень здорово быть гедонистом, то быть последователем Эпикура – самое то? Нет, не то.

24. Еще раз представим себе гедониста – зачем ему нужен разум? Очевидно, разум ему нужен, чтобы должным образом управлять своими естественными позывами съесть и выпить всё на свете, попутно переспав со всем движущимся и неподвижным веществом во Вселенной. Аристипп (идейный отец гедонизма) выразил эту мысль замечательно четко, сказав, что «Лучшая доля не в том, чтобы воздерживаться от наслаждений, а в том, чтобы властвовать над ними, не подчиняясь им»[5]. В этом смысле, гедонист, как–то, да ограничивающий себя, разумен. А зачем нужен разум эпикурейцу? Тоже для того, чтобы ограничить себя. Но ограничить в чем? Очевидно, чтобы ограничить свой разум, настойчиво пытающийся проникнуть в тайны мироздания. «Нет, – говорит, эпикуреец, – я буду размышлять лишь до тех пор, пока это доставляет мне удовольствие, а ломать свою бедную голову я не позволю – ведь всё, что мы дела­ем, мы дела­ем затем, чтобы не иметь ни боли, ни тре­во­ги».  Сам Эпикур выразил эту мысль замечательно четко, сказав, что и изучать природу надо лишь для того, чтобы рассеять свои страхи перед ней, – а более незачем[6]. В этом смысле и Эпикур, и эпикурейцы – все, как один, неразумны, ведь что может быть разумного в том, чтобы ограничивать разум? «Но счастье дороже напряженной работы мысли», – скажут эпикурейцы. Однако, для мыслящего человека такое утверждение самоочевидно абсурдно. Где же еще и искать счастья мыслящему человеку, как не в самой напряженной работе мысли? А точнее – зачем вообще нужно искать счастье? Нужно искать ответы на возникающие вопросы, а счастье… Счастье приложится. Если ответы найдутся. Лёгкое бремя тяжелого счастья ответов на сложные вопросы.

25. Правда, теперь весьма спорным становится и ранее сформулированный тезис о бесспорности счастья поднявшего рекордный вес тяжелоатлета или счастья художника, несущего крест творчества. Хотя в побудительной к творчеству части принцип удовольствия всегда заявляет о себе с очевидностью, сам творческий процесс несомненно может в значительной мере уклоняться от него. Но как можно уклоняться от принципа, который работает совершенно автоматически?  Вот эту–то, казалось бы, нерешаемую задачу, разум и пытается решить. Как можно остаться верным цели, стремление к которой подразумевало удовольствие, в случае, если почти всё удовольствие испарилось? А так, что цель оказывается важнее удовольствия, а иначе – это не настоящая цель. Отчасти мы это поняли уже тогда, когда рассматривался вопрос о пытках, но тогда я всё же извернулся и как–то, да защитил удовольствие; теперь же нам должно стать еще понятнее, что в предельных ситуациях принцип удовольствия всё–таки может игнорироваться разумом. Иисус выразил трансформацию легкого бремени в невыносимую ношу замечательно четко, возопив на кресте: «Господи, для чего Ты Меня оставил?». А ведь он знал, что его путь ведет на крест. Знал, но шел. Никому не хочется принимать муку, но: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, а как Ты».

26. На высшем этапе творчества не остается ничего кроме цели, которая должна быть достигнута, пусть бы и ценой забвения всякого удовольствия, а невероятная трудность достижения цели гарантированно уменьшает удовольствие от её достижения, а то и сводит его на нет. После завершения своего лучшего творения художник чувствует опустошение, а не счастье, и это опустошение не временное, но – сущностное. Ничем пряничным оно не компенсируется, а возможное признание и громкие аплодисменты зачастую вызывают лишь раздражение. «Они так ничего и не поняли», – с раздражением думает художник об аплодирующих. А почему так происходит? Да потому что аплодисменты – это попытка вернуть художнику удовольствие, которое зрители получили от просмотра его картины. Но если картина возвысилась над принципом удовольствия, то, получается, что аплодисменты только обесценивают её. Они стягивают художника с вершины духа.

27. Тому, кто находится на вершине, не слышны аплодисменты тех, кто находится на равнине. Те, кто находится на равнине, не видят того, кто находится на вершине. Лишь когда он спустится, аплодисменты находят героя.  

28. И всё же гора, на которую совершает восхождение наш герой – это гора счастья. Так всё–таки получается ли у разума вырваться из сладкого плена, удается ли разуму возвыситься над принципом удовольствия? Получается, удается. Да, вершина становится желанной лишь потому, что это вершина на горе счастья, но, взойдя на желанную вершину, человек не чувствует себя счастливым. Но при этом он знает, что пребывание на вершине он бы не променял ни на какое счастье. На вершине есть что–то выше счастья, а именно сама эта вершина, сама высшая цель. Эта мысль – вершина настоящего рассуждения.    

29. Подведем итоги. Инстинкт работает на автомате, разум выбирает. При достаточно благоприятных условиях и животное, и человек автоматически получают удовольствие; животное – неосознанно (инстинктивно стремясь выжить), человек – вполне сознательно (ставя перед собой желанные цели и достигая их).  При этом животное не может отделить стремление к цели от стремления к удовольствию как к цели, а вот человек – может. Человек вполне может поменять цель, подразумевающую получение удовольствия, на само удовольствие, понимаемое как цель. Кстати, если бы мы представили себе животное, оказавшееся перед выбором – цель или удовольствие? – как вы думаете, что бы оно выбрало? Конечно, удовольствие. Зачем надо стремиться к чему–то еще, когда цель всякого стремления уже налицо? Так что гедонист ведет себя как разумное животное, эпикуреец – как неразумный человек. А как ведет себя человек разумный?

30. «Я давно уже не стремлюсь к счастью, я стремлюсь к своему делу»[7]. Так сказал Заратустра. Правильно сказал.

 

 

[1] Чарльз Дарвин. «Происхождение видов». Глава 3. «Борьба за существование».

[2] Карл Маркс. «Капитал».

[3] Обе мысли выражены Аристотелем в «Никомаховой этике».

[4] Зигмунд Фрейд. «По ту сторону принципа удовольствия».

[5] Диоген Лаэртский. «Жизнь, учения и изречения знаменитых философов».

[6] «Если бы нас не смущали подозрения, не имеют ли к нам какого отношения небесные явления или смерть, и если бы не смущало неведение пределов страданий и желаний, то нам незачем было бы даже изучать природу». (Эпикур. «Главные мысли»)

[7] «О Заратустра, – сказали они, – не высматриваешь ли ты счастья своего?» – «Что мне до счастья! – отвечал он. – Я давно уже не стремлюсь к счастью, я стремлюсь к своему делу». – «О Заратустра, – снова заговорили звери, – это говоришь ты, как тот, кто пресыщен добром. Разве не лежишь ты в лазоревом озере счастья?» – «Плуты, – отвечал Заратустра, улыбаясь, – как удачно выбрали вы сравнение! Но вы знаете также, что счастье мое тяжело и не похоже на подвижную волну: оно гнетет меня и не отстает от меня, прилипнув, как расплавленная смола». (Фридрих Ницше. «Так говорил Заратустра». Жертва медовая)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка