Комментарий | 0

О РОЗЕ ВЕТРОВ В МОРЕ ПОЭЗИИ. Корни и побеги романтизма. Гармония двоемирия

 

 

 

 

Вариативность современной поэзии по отношению к тому концепту, в парадигме которого она в своих конкретных воплощениях развивается, создает проблемы в области ее классификации. Образно говоря, мы имеем дело с временно застывшей лавой, которая в любой момент может двинуться дальше. Это касается и общепринятой терминологии. Например, эмоциональный момент в поэзии частично может определяться известным из классического литературоведения термином «пафос». Однако определение «романтический пафос», касающееся описания «восторженных состояний души, вызванных стремлением к возвышенному идеалу», характеризует не концепт как таковой, а всего лишь авторский подход к описываемым событиям. Так, романтическим пафосом могут быть проникнуты книги о приключениях, о научных открытиях, о революционных преобразованиях, причем вне зависимости от используемого литературного метода. А вот романтическая эмоция чужда произведениям, написанным в реалистическом ключе. Наделенный ею лирический герой либо гибнет в столкновении с закономерными жизненными обстоятельствами, либо волей автора попадает в такие сюжетные перипетии, которые быстро избавляют его от иллюзий.

Поэтому поэзия эмоциональной рефлексии (сентиментализм) внешне вовсе не походит на ту «поэтику действия», которая хорошо знакома нам по романтическим произведениям Байрона или Лермонтова. Верно, что сентиментальный лирический персонаж – чувствует, но самостоятельно действовать не решается, а вот байронический типаж органически ориентирован на некие действия, спровоцированные обстоятельствами, хотя сами действия могут быть не только не общественно-необходимыми, но даже и не отрефлексированными.

В качестве пояснения к сказанному приведем фрагмент стихотворения «Контрабандисты» известного советского поэта Эдуарда Багрицкого:

По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо просвищет,
Как двинет барашком
Под звонкое днище,

Реалистичность описываемых событий не вызывает сомнений, и даны они во всех подробностях. Казалось бы, где тут место романтике? Но вспомним классиков романтизма, например, М. Ю. Лермонтова. Все мы знаем по школьному курсу литературы, что одинокий парус, затерянный в морских просторах, просил бури, проявляя в этом своем желании целый набор романтических эмоций. Стихотворение повествует о романтике борьбы, о стремлении к жизни бурной, полной опасностей и приключений. Вместе с тем, если приглядеться, в стихотворении «Белеет пару одинокий» все, кроме эмоций, вполне реалистично, ситуация описана во всех натуралистических подробностях, доступных малому пространству стихотворения и авторскому замыслу. И «в тумане моря голубом», и «мачта гнется и скрипит», и «струя светлей лазури» – это, если присмотреться, точные, в чем-то даже натуралистические подробности, характерные для прилагаемых обстоятельств.

Стихотворение Багрицкого тоже построено на романтических эмоциях, только они глубже спрятаны. Автор смотрит на все происходящее не с точки зрения закономерностей, управляющих ходом событий, а с позиций личности, пытающейся повернуть эти события в свою пользу. Реалистическое отношение к жизни подразумевает, что всякая борьба имеет прагматическую цель. Романтизм утверждает совершенно обратное: борьба романтически настроенного героя с природой и обществом прагматически бесцельна, ибо ее истинная цель – эмоция, волнующее чувство свободы, возникающее в процессе самореализации личности. Для романтического концепта действительности, описанного Багрицким, совершенно не важно, чем именно обусловлена та или иная эмоция, есть ли у нее жизненная опора. Багрицкого-поэта интересует лишь естественность чувств. Он и на стороне контрабандистов, и на стороне таможенников, которые их ловят. Ведь романтика живет там, где хочет; она и в инстинктивном преодолении возникшей преграды, и в гибели ни за понюшку табака, и в волнующем чувстве выполненного долга. Кстати, в описании места действия, как и самого конфликта между желаемым и должным, нет ничего сугубо романтического, выходящего за рамки обыденности. Или все же есть? Ведь и контрабандисты в качестве лирических героев повествования не встречаются на каждом шагу, и сталкиваться глаза в глаза с разбушевавшейся стихией редко кому из читателей доводилось… Беремся утверждать, что вовсе не фантастичность обстоятельств делает романтизм романтизмом, но особый ракурс зрения, не свойственный реалисту.

Лирический герой-романтик действует, исходя из своих личных побуждений. Внешний мир для него – арена битвы. Ясно, что проявить свои романтические качества легче всего в ситуации, выходящей за рамки обыденности. Литературным фоном для романтических идей могут быть и девственные леса, и полная опасностей морская стихия, и городские трущобы, и любая другая экзотика. Ситуативная реалистичность описаний, то и дело встречающаяся в романтических произведениях, не должна вводить в заблуждение. Дело не в ней, а в идейно-стилевом наполнении событийной канвы, в романтичности тех взглядов на жизнь, которых придерживаются центральные фигуры соответствующих произведений. Чем объективнее воспринимается ситуация, тем меньше в ней романтизма. Так, изображенный в пушкинском «Дубровском» событийный фон реалистичен в мельчайших подробностях. В повести Пушкина отец героини довел до смерти отца героя, вынудив молодого Дубровского защищаться весьма экстравагантным способом, а именно уйти в разбойники. И тут в дело вмешивается любовь, причем самым романтическим образом! Любовная коллизия такова, что каждый мужчина с радостью оказался бы на месте Дубровского, а женщина с удовольствием взяла бы на себя роль его возлюбленной. Читатель, следя за перипетиями чувств, невольно забывает, что даже при том условии, что отдельные составляющие сюжетной интриги абсолютно правдоподобны, само стечение обстоятельств не является закономерным следствием типического положения вещей.

Но откуда у современных авторов, живущих отнюдь не в романтические времена, этот интерес ко всему яркому, сильному, экзотичному, нравственно-возвышенному или откровенно низовому? Откуда это стремление к обособлению от окружающего мира и жажда абсолютной свободы? А дело в том, что, не пройдя по всем изгибам кривой духовно-нравственного роста, не ознакомившись с «границами своей тюрьмы», по меткому выражению Маргарет Юрсенар, невозможно познать действительность во всей ее полноте. Характерная для романтизма доминанта субъективного над объективным, стремление преодолеть враждебные обстоятельства сначала в собственном сознании, а потом и в ближнем круге действительности, присущи всякой творческой личности. Можно сказать, что любой поэт – романтик, поскольку ищет исключительного. Другое дело, что романтизм, как литературное направление, проецирует девиантное поведение индивидуума, экспериментирующего над собой и другими, в плоскость литературы, да еще сдабривает описание событий специфическим пафосом. Достаточно вспомнить ранние произведения М. Горького, внедрявшего ницшеанские идеи в ткань эпохи, уже самим ощущением грядущего апокалипсиса подготовленной к тому, чтобы ринуться в стихию революции с горячим сердцем и романтическими иллюзиями.

Именно потому, что герой-романтик не проживает жизнь, а экспериментирует над ней; он, как правило, одинок, а равное себе начало находит в стихийных силах природы. Лучшие представители западноевропейского романтизма – Гёльдерлин, Шатобриан, Фенимор Купер, Бретт Гарт – отправляли своих героев подальше от цивилизации, в какие-нибудь непроходимые леса или на затерянный остров. Там, борясь за свое процветание и благополучие, а то и за собственную жизнь, романтические герои в одиночку спасали себя физически и крепли морально. Поэтому огромную роль у романтиков играет пейзаж, передающий могучую и неукротимую силу природы, зловещий или жизнеутверждающий в зависимости от того, какая из романтических эмоций берется во внимание. В силу экспрессивности романтических форм может показаться, что романтики изображали какую-то иную, вымышленную действительность, подобную сказочной. А между тем это вовсе не так. Известен случай сличения описаний в романе Виктора Гюго и реального места, которое использовалось в качестве натуры. Описание оказалось точным до мельчайших подробностей! Это и не удивительно, поскольку за плечами первопроходцев романтизма, как правило, стоял серьезный жизненный опыт. Их знания получены, что называется, «из первых рук»: из опыта путешествий, участия в военных баталиях, на основе личных наблюдений за нравами разных слоев общества. Да, они наблюдали жизнь сквозь призму сердца, но это была настоящая жизнь, пусть и освещенная фонарями фантазии.

Критерием принадлежности произведения к романтизму следует считать присутствие романтической эмоции и наличие ситуации, в рамках которой данная эмоция проявляет себя наиболее естественным образом. Ясно, что чувство зловещего, таинственного может быть выражено разными способами, но более всего тут подходят кладбищенские склепы и замки с привидениями. Однако современные «готические» истории, «страшные» сказки, всякого рода фэнтези и любовные романы, эксплуатирующие темы романтизма, на самом деле к романтизму отношения не имеют. Во-первых, ситуации заведомо неправдоподобные, во-вторых, эмоции какие угодно, только не романтические.

Для зрелого романтизма характерно мучительное ощущение разлада с действительностью; отказ от обыденного; стремление к идеалу, находящемуся либо в прошлом, либо в будущем, но в данный момент недостижимому, а также болезненное ощущение несовершенства мира. В качестве иллюстрации к сказанному приведем еще один отрывок из стихов Багрицкого. Вот несколько строк из стихотворения «Голуби»:

Двадцатый год! Но мало, мало
Любви и славы за спиной.
Лишь двадцать капель простучало
О подоконник жестяной.
 
Лишь голуби да голубая
Вода. И мол. И волнолом.
Лишь сердце, тишину встречая,
Все чаще ходит ходуном.

Поэтический ландшафт здесь обозначен весьма скупо, но детали настолько характерны, что этого хватает для полноты картины. Есть жестяной подоконник, по которому то и дело стучат капли дождя. Сказано о двадцати прожитых годах, воспринимаемых как двадцать дождинок. Еще в поле зрения попадают голуби, а еще раньше упоминалась голубятня, так что в памяти сразу возникает знакомый образ: городская окраина и сизари в небе, владельцы которых, так называемые голубятники, считались некогда привилегированной кастой среди населения всяких вороньих слободок. И голубая морская вода у каменного мола. Минимальными средствами создается ощущение времени, атмосфера городской слободы или приморского поселка, из которого так и хочется вырваться на свободу, в «большой» мир. Это – реальность, чуждая любой выдумке, любому преувеличению. Но вот содержательное наполнение эмоции, бередящей душу лирического героя, – жажда подвигов и свершений, манящее чувство дали, которые и ведут его в большой мир, не более чем юношеская романтика. Правда, и время было такое, о котором много позже будут горевать мальчики, сетуя, что не успели родиться вовремя. И когда мятежный парус «просит бури», не о таком ли бурном времени он размечтался? С юношеским максимализмом герой Багрицкого хочет «любви и славы», но когда буря стихает и вновь наступает житейский штиль, то оказывается, что его окружают все те же голуби, те же голубятни, и та же морская волна плещет у волнолома. И не являются ли самооправданием истого романтика, не имеющего за душой ничего, кроме бурно прожитой жизни, следующие строки:

«Не попусту топтались ноги
Чрез рокот рек, чрез пыль полей,
Через овраги и пороги –
От голубей до голубей!»?

Стихотворение написано в 1922 году, в эпоху революционного романтизма. Жизнеутверждающая романтика Багрицкого устремлена в будущее, полна надежд. Современные поэты гораздо более осторожны в своих романтических воззрениях. Зачастую пафос их романтики охранительный. Это мир, от которого они отгородились, стучится в двери, а им самим, уставшим и разочарованным, вовсе не хочется отзываться на его радужные посулы. Вот, например, фрагмент стихотворения Галины Иззьер «Продолжительность жизни голубя»:

Голубок пятнит голубое.
Я была бы другой, я бы выросла в сорняк
без этих строк,
без доставляемой регулярно беспричинной веры в меня,
без чернильных высохших радуг.
 
Спрятала голубей подальше,
сменила адрес, живу одна.
Но однажды прилетает новая стая…

С момента написания Эдуардом Багрицкий стихотворения «Голуби» прошло без малого сто лет. Голубятни давно вышли из моды. Да и вороньи слободки нынче встречаются все реже и реже. Судя по всему, пришел конец и революционной романтике, сохранившейся разве что в маргинальных молодежных сообществах. В повестку дня встали иные политико-культурные задачи. Галина Иззьер пишет о характерной для сегодняшнего времени теме глобального одиночества индивидуума, вынужденного жить в обществе, нивелирующем личность, вытесняющем романтику из сферы человеческого общения в область компьютерных игр и квестов. Тема эта не нова. Еще когда романтизм только зарождался как глобальное мировоззрение, его представители первыми осознали и литературно осмыслили ту истину, что следование общепринятым нормам поведения еще не залог счастья. Отсюда желание пренебречь массовидными устремлениями, перестать быть винтиком общественного механизма и попытаться обрести свое настоящее «я» в уединении кельи, в научной лаборатории среди колб и реторт, а то и на тайных сходках борцов за переустройство мира либо в компании джентльменов удачи в малиновых пиджаках.

Первые романтики на полном серьезе искали себя в общении с природой, в бесконечных пеших прогулках по окрестностям, в морских приключениях. Их не пугал негативный опыт. Любой исход, даже смертельный, был для них нормой, естественным следствием раз и навсегда выбранного образа жизни. Романтики времен социализма искали себя в пеших походах, в пикниках на лоне природы, впрочем, опосредованных соответствующими физическими усилиями. Покидая городские условия, жители Страны Советов хотели принципиальным образом выйти за пределы дозволенного, хотя и комфортного существования, хотели ощутить себя в условиях дискомфорта, всерьез полагая, что социальный комфорт ведет к деградации.

Наши современники если и живут на природе, то в пределах дачного участка, чаще всего электрифицированного и даже снабженного водопроводом. Поэтому лирическая героиня Галины Иззьер заключает себя в своего рода келью, находит девственную тишину в городской квартире, чтобы жить и творить свою судьбу в одиночку. В этом ей помогают голуби, принося новые строчки, словно голубиную почту, на своих крыльях. Кстати, в эпоху романтизма считалось не зазорным жить «для себя», но вот заниматься литературным творчеством исключительно «в стол», без надежды на публикацию и ответную реакцию публики мало кто решался. Заметим, что лирическая героиня Иззьер пишет исключительно для самой себя, оттого-то ее заметки личностно-ориентированы, то есть носят дневниковый характер. Это личная борьба за духовное выживание. Нынче так поступают многие.

Но зачем вообще различать стихи по направлениям, по типам пафоса, зависящего, как известно, от мировоззрения поэта, от его воодушевленности предметом творческой деятельности? Не лучше ли просто наслаждаться хорошей поэзией? Увы, плывя без руля и без ветрил по бескрайнему Морю поэзии, легко сбиться с пути и, попав в водоворот событий, сплести цепь морских передряг, какие не снились даже команде капитана Ахава в погоне за Моби Диком!

Если в период становления романтизма сильная личность смело вступала в борьбу с природными стихиями, то у поздних романтиков, например, Александра Блока и Федора Сологуба, лирический герой предпочитает стихию города, хотя воспринимает городскую жизнь все еще с ницшеанских высот. Впрочем, идеолого-романтические клише типа «каменные джунгли» и «город желтого дьявола» (Горький о Нью-Йорке) возникли не на пустом месте. В городской клоаке, понимать ли этот термин в нравственном или сугубо в физическом смысле, нет ровно ничего романтического. Только прирожденный романтик может помечтать насчет благосклонности красивой женщины, скучающей за столиком ночного кафе, если ему заведомо известно, что у него в кармане лишь дырка от бублика, а в голове вся мировая философия.

Архетип ситуации описан в блоковской «Незнакомке». Теперь это воистину бродячий сюжет. В качестве воплощенной мечты, у Блока материализовавшейся в образе прекрасной незнакомки, может выступать что угодно, от сокровищ инков до земли обетованной. Одна из вариаций – нищий эмигрант-поэт в поисках огней Большого города! Именно об этом говорят фрагменты стихотворения «Огни Брайтона» современного поэта Дмитрия Бушуева:

Горят лампады в ресторанах,
горят на улицах лампады,
сквозь клювы крашеных туканов
пью экзотические яды.
 
Снежок над набережной сыпет,
снежок над Брайтоном кружится,
Турист какой-нибудь усталый
пройдёт и даже не заметит,
как дивно выросли кристаллы
и повзрослели наши дети.

Не так-то просто обнаружить романтические нотки в этой вполне реалистической и отчасти модерновой композиции, но обратим внимание на некоторые детали. Обычный район Нью-Йорка, ставший волей исторической судьбы столицей русской эмиграции, будто подернут дымкой таинственности. Описан не просто город, в котором живет масса людей, а город-сказка, город-миф, подобный гриновскому Зурбагану, где все было необычным: люди, ситуации, эмоции. То же и здесь, на Брайтоне, где даже банальные соломинки для коктейлей похожи на птичьи клювы… Возникает «волнующее чувство странного, преображенного восприятия окружающего; все кажется иным, необыкновенным, полным значительности происходящего». Что это как не типичная романтическая эмоция?

Романтизм, осваивая границы человеческих возможностей и пределы рассудка, прошел долгую дорогу надежд и разочарований. Субъективное восприятие мира помогло раскрепостить сознание, обеспечило процесс самоидентификации личности, позволило глубже понять мироустройство. Как и в большинстве других процессов, в развитии романтических идей наблюдается становление, зрелость и поздний период. Несмотря на ряд существенных отличий, в произведениях, причисляемых к сентиментализму, уже прослеживаются некоторые тенденции, в целом свойственные романтическому взгляду на мир. Это и критика «испорченности» привилегированных слоев общества, воспринимаемых романтиками не иначе как «светская чернь», и отсутствие брезгливости по отношению к простым людям, часто «униженным и оскорбленным», которым, по мнению романтиков, свойственна врожденная нравственная чистота. Недаром сентименталисты прославляли чувствительность, ведь таковое свойство позволяло заметить то важное в жизни, что прежде не принималось во внимание. Именно в эпоху сентиментализма возникла новая острота ощущений при осмыслении ряда проблемных вопросов: жизни и смерти, взаимосвязи между природой и человеком, сущности конфликта между человеческими желаниями и тем, что предначертано судьбой. Через поэзию и прозу сентименталистов началось становление романтизма как глобального направления в искусстве.

Как известно, прогресс остановить нельзя. Однако, развиваясь, общество вновь и вновь порождает конфликтные ситуации, прежде уже встречавшиеся и, казалось бы, разобранные искусством, что называется, по косточкам. Конфликты, феноменальным образом повторяющиеся, принято называть «вечными проблемами» и «проклятыми вопросами». Архетип ситуации, которую осмысливает поэт, может быть один и тот же даже при явном несходстве поэтического ландшафта. Поэзия, да и любое искусство, в определенных условиях любит возвращаться к истокам. Ведь если общественно-литературные задачи и способы их решения схожи, то с большой долей вероятности сознательно или бессознательно будет задействован и прежний литературный концепт. Творческий человек, если он, конечно, не принципиальный авангардист, неизбежно выберет ту поэтику, которая по своему идейно-стилевому и образно-стилевому наполнению окажется в сложившейся ситуации наиболее подходящей. В этом случае, вторя литературе прежних эпох, автор будет использовать ее не в качестве образца, непререкаемого авторитета, а в качестве источника методических знаний. Кажется, что приведенные нами примеры в этом смысле вполне доказательны.

Другое дело, что стать жертвой кораблекрушения и оказаться на необитаемом острое вовсе не одно и то же, что прочитать о чем-то подобном в утренней газете и по следам событий откликнуться на животрепещущую новость поэмой или романом. Увы, но интернет-действительность стирает зыбкую грань между тем, что действительно «было», и тем, что представляет собой «выдумку, похожую на правду». В прежние времена некий поэт-лауреат, вернувшийся из командировки в Антарктиду, мог написать стихотворный отчет о свои путешествиях, востребованный публикой вне зависимости от правдоподобия. Нынче правдоподобие ничего не стоит, поскольку авторский опыт, воплотившись в конкретный текст, будет представлять собой ментальный пейзаж, понимаемый в той парадигме, которая наличествует в культурном поле читателя. Иными словами, будь Виктор Пелевин астронавтом, физически побывавшим на Марсе, или бессмертным оборотнем, рожденным в эпоху самураев, отношение к его литературной продукции со стороны современных читателей ничуть бы не изменилось. Да, занятно, но не более...

Классицисты, а вслед за ними традиционалисты, делая ставку на разум, рассудочность, рациональность человеческих поступков и верховенство норм поведения над страстями, полагают своей целевой аудиторией наиболее консервативную часть общества, опасающуюся (и не зря!) той оголтелой неудержимости, с какой прогрессисты всех мастей пытаются объявить движение вперед единственно верной формой существования человечества. Однако ни традиционалисты, ни авангардисты обычно не фокусируют свое внимание на отдельном человеке, на присущей каждой человеческой личности уникальности, отсюда черты надуманности и конструктивизма, свойственные как авангардным, так и арьергардным течениям в искусстве. Напротив, уже первые романтики пытались обнаружить корень добра в искреннем, естественном чувстве. Именно они поставили во главу угла проблему личности, стремящейся к самореализации. Так снимались социальные барьеры, за которыми обнаруживалось бытие, не только не определявшее сознание «целиком и полностью», но и влиявшее на это самое сознание весьма косвенным образом. Изменилась иерархия ценностей, и богатые тоже начали плакать! Сначала над страницами сентиментальных романов, а потом и в реальности – из-за того, что женщины из народа, став законными женами, переставали соответствовать книжным образцам.

На протяжении XIX века разношерстное русское общество то влюблялось в поэзию романтизма, то изменяло ей с теми, кто, как ему, обществу, казалось, более отвечал запросам времени. Однако большинство наиболее крупных поэтов века именно романтики. Лишь «наше всё», Александр Сергеевич Пушкин, укладывается в рамки романтизма лишь частично, да Николай Некрасов, в молодости отдавший дань «мечтам и звукам», позднее возделывал исключительно реалистическую ниву. А больше ведь и упомянуть некого! Однако на рубеже XIX-XX веков вся конструкция российской действительности уже настоятельно требовала замены. Прежние скрепы держали плохо, новые еще не выковались. Еще не «пепел рухнувших планет», по меткому замечанию Пастернака, покрыл русскую землю, но тень предреволюционной ситуации. К этому времени романтизм, понабивав шишек в столкновении с закономерностями, которыми полным-полна мировая история, вошел в свой поздний период и начал склоняться к закату, к декадансу.

А как обстоит дело с романтическими эмоциями в ХХI веке? Оказывается, несмотря на все драматические пертурбации, напрочь отбившие у россиян веру в сладкие сказки о светлом будущем, романтический концепт выжил и в целом неплохо себя чувствует. И хотя количественно в современной литературе вновь превалирует декаданс с его индивидуалистической философией, скептическим отношением к миру, болезненными настроениями и нотками мировой скорби, все же немало и таких произведений, где «небо» и «земля» человеческого существования находятся в относительной гармонии, а естественный конфликт между ними облагорожен высокой поэзией. Преодоление антагонистического противоречия между субъективно-человеческим, земным, и объективно-мыслимым, небесным, осуществленное за счет художественной силы того или иного произведения, мы и будем в дальнейшем именовать гармонией двоемирия.

Кстати сказать, гармония двоемирия, чуждая декадансу, в зрелом романтизме Золотого века русской поэзии, встречается, образно говоря, на каждом шагу. Эта гармония может быть выражена мелодикой стиха, ровной и спокойной авторской интонацией, не зависящей от бурь и штилей поэтического ландшафта. Но еще чаще противоположные миры романтизма – земля и небо, буря и штиль, свобода и несвобода – примиряются содержательно, через христианскую или стоическую философию. Так в уже упомянутом стихотворении «Парус» Лермонтов использует одинаковый ямбический рисунок и для изображения бури («и мачта гнется и скрипит»), и для описания штиля («над ним луч солнца золотой»). Так у Тютчева сама Поэзия слетает с небес, чтобы пролить на «бунтующее море» страстей человеческих «примирительный елей» сладкозвучных строк.

Для советской поэзии романтика – почти родовая черта. Вот как использует идею романтического двоемирия одна из лучших поэтесс советской эпохи – Новелла Матвеева, сталкивая в своем стихотворении «Ветер» два противоположных начала, два «мира»: мир, где властвует дикая стихия ветра, и мир людей, побеждающих обстоятельства. Сначала она описывает налетевшую на остров бурю, доводя масштаб события до поистине библейских размеров:

Какой большой ветер
Напал на наш остров!
С домишек сдул крыши,
Как с молока – пену.
И если гвоздь к дому
Пригнать концом острым,
Без молотка, сразу,
Он сам войдет в стену.
...
 
Ужасу стихии противостоит человеческое спокойствие и сила любви:
 
А ты сидишь тихо,
А ты глядишь нежно.
И никакой силой
Тебя нельзя стронуть,
Скорей Нептун слезет
Со своего трона.
...

 

Казалось бы, какая тут «гармония миров»? Однако, если прочитать стихотворения целиком, проникнуться его музыкальностью и красотой композиции, то на душе отчего-то полегчает и житейские невзгоды – в сравнении с таким-то ветром! – внезапно покажутся куда более мелкими, нежели до того.

Ясно ведь, что любая романтическая эмоция содержит в себе зерно конфликта. Стремление к необычайному, неизвестному, легко может обернуться ловушкой, ожидание светлого чуда может оказаться чересчур длительным или вообще напрасным, манящее чувство дали, преображенное восприятие окружающего способно заставить человека потерять чувство реальности – и так далее. Такое эмоциональное состояние, когда будущее манит и пугает одновременно, хорошо укладывается в поговорку «и хочется, и колется, и мама не велит»... Но романтик потому и называется «романтиком», что на первое место ставит саму эмоцию, а последствия зачастую даже не прогнозирует. Наличие двух миров в поэтическом ландшафте романтизма актуализирует идею конфликта между желаемым и реально достижимым, между личными «хотелками» и законами мироустройства, хотя прагматик не увидит в метаниях романтического героя ничего, кроме «девичьих страхов» или неумения владеть собой.

Романтический конфликт вносит дисгармонию в окружающий мир и вместе с тем является способом поставить и решить важную проблему: как изменить этот мир к лучшему или хотя бы подмять его под себя. Ментальный пейзаж романтизма принципиально дисгармоничен, поскольку дисгармоничен сам человек, обуреваемый страстями и управляемый лишь своим своеволием. Зато этот пейзаж можно философски осмыслить и гармонизировать, укротив хаос с помощью благозвучия и элегантной композиции литературно-художественной речи.

Интересно, что поэтика двоемирия, включая гармонию двоемирия, достигающуюся применением в рамках творческой задачи особых стилевых и композиционных приемов, встречается и у современных поэтов. Естественно, с учетом современных тенденций.

Конечно, то романтическое мировоззрение, которым вдохновлялись давние поэты-романтики, почти исчезло из обихода, но отголоски былой концепции слышны достаточно хорошо. В качестве современного примера приведем фрагменты стихотворения Сергея Аствацатурова, входящего в цикл «Осенний ангел». Современный поэт начинает свое стихотворение так:

 
Стою в печали у окна,
свою любовь не понимаю.
Я тридцать третьего слона
не досчитался. Шерстяная
мурлычет коша, и болит
насос, постукивая слева.
Я знаю: где-нибудь вдали
почти готическое небо
...

 

Сразу отметим стилевые и композиционные отличия, по которым можно определить, что эта поэзия не просто идет по следам предшественников, но использует прежние схемы так, чтобы конечный результат отвечал духу нашего времени. Во-первых, здесь красной нитью проходит самоирония, совсем не характерная для русской ветви зрелого романтизма, включая Алексея Константиновича Толстого, который, как известно, писал сатиры и был одним из авторов знаменитого «Козьмы Пруткова». Правда, А. К. блестяще перевел некоторые стихи романтика-ирониста Гейне, чьи произведения буквально пропитаны иронией и самоиронией, однако ирония гейневского типа, ирония-мировоззрение, становится общим местом только в поэзии Серебряного века. Между тем современные вирши без иронии и самоиронии почти непредставимы, теперь это своего рода топос, нечто вроде мандельштамовской «повязки на лбу», сакрального знака посвященных.

Во-вторых, изменилось формирование стихотворной строки, по-прежнему метрической (в данном случае – ямбоподобной, сходной по метрике с лермонтовским «Парусом»), но утратившей смысловое единство. Если во времена Лермонтова каждая стихотворная строка в обязательном порядке представляла собой синтагму (единицу смысла), то здесь почти каждая синтагма разорвана и разделена по разным стихотворным строчкам. Иной раз строка – лишь часть большой синтагмы (например, «я тридцать третьего слона»), а иной раз соединяет в себе части двух синтагм (например, «не досчитался. Шерстяная», смысл которых становится понятен лишь при непрерывном чтении текста. Для романтической поэтики, особенно ориентированной на гармонию двоемирия, такой способ беседы с читателем очень непривычен.

А вдруг это вовсе и не романтизм? Но почти следом автор предлагает нашему вниманию такие строчки:

 
Береза думает меня,
А я Тарковского читаю...

 

Эти две строчки формируют романтическую эмоцию, которой пронизано все стихотворение. Что это за эмоция? Здесь присутствует и «волнующее чувство странного, преображенного восприятия окружающего», поскольку обычное дерево ментально оживает, становясь по сути живым существом –древнегреческой дриадой, здесь происходит столкновение обыденности, очерченной бытовыми реалиями предыдущего фрагмента (окно, коша-кошка, насос-сердце), с таинственным миром поэзии, вбирающей в себя культурные коды разных эпох. Именно поэзия Арсения Тарковского (для посвященных в нее), является тем культурным символом, с помощью которого можно обозначить и ожидание чего-то необыкновенного и очень хорошего, светлого чуда, и манящее чувство дали, и стремление к необычайному, неизвестному.

Концовка этого замечательного, наполненного многими смыслами и эмоционально насыщенного стихотворения такова:

Весь этот мир, весь этот хлам
меня по-прежнему волнует,
и дождь, идущий пополам
с рассветной дымкой, тополям
листву разглаживая… Ну, и
я всё за песенку отдам,
обыкновенную,
земную.

Здесь формирование спектра романтических эмоций логично завершается. Лирическому герою «все кажется иным, необыкновенным, полным значительности происходящего», в том числе и такие обыденные вещи, как дождь, рассветная дымка, мокрые тополя, и даже обыкновенная, земная песенка представляется ровней стихам поэта Тарковского.

Остается заметить, что романтическое «зло» в такой трактовке обще-романтического концепта как бы «оттесняется за кадр», а именно, вытесняется волей автора за пределы поэтического ландшафта. Автор лишь оставляет нам намеки на неизбежный конфликт своего лирического героя с привходящими обстоятельствами, но впрямую их не именует. Впрочем, читателю остается только додумать разбросанные по пространству стиха намеки и самому сформулировать свое отношение к традиционной борьбе добрых и злых начал, этому стержневому моменту романтической литературы. Тогда станет понятно, что выражение «готическое небо» символизирует зловещую силу стихий и по смыслу равно Дамоклову мечу, незримо висящему над человеческими судьбами. А сила любви как была загадкой, так ею и осталась.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка