Комментарий |

Загубленные гении России № 7. Академик Н.И.Вавилов

 

 

Вавилов Николай Иванович

 

 

Я действительно глубоко верю в науку, в ней цель и жизнь. И мне не жалко отдать жизнь ради хоть самого малого в науке.

                                                                                 Николай Вавилов

Культура поля всегда идёт рука об руку с культурой человека.

                                                                                 Николай Вавилов

 

 

Имя академика Николая Ивановича Вавилова неразрывно связано с наиболее трагическим периодом русской науки (в дальнейшем будет особо оговорено, что этот период был самым тяжёлым временем для русской, но отнюдь не советской науки), известным в советской летописи под именем «биолого-агрономической дискуссии», для которой Ж.А.Медведев указывает интервал 1936-1960г.г. Академик Н.И.Вавилов прославлен как великомученик истины, и его трагическая судьба стала назиданием беззаветного служения науки. Но как раз в этих пассивных показателях и напыщенных эпитафиях содержится форменное загубление учёного как гения, ибо слава Вавилова сделана не судьбой великомученика, а судьба великомученика сотворена научным духом Вавилова, – пронзительная драма его жизни вторично исходит из его первичного научного подвига, равноценного которому история мировой науки не знает. Вавилов не столько страстотерпец, неправедно изведённый, а прежде всего творец, бессмертно утвердивший себя в памяти России, и менее всего политическая жертва, но исключительно создатель научных ценностей – классик мирового естествознания, и, конце концов, блестящий представитель русской либеральной науки. Как раз это последнее обстоятельство стало скрытой, эзотерической причиной обскурантистского отношения ко всему эпохальному достижению академика Н.И.Вавилова со стороны советского социального института. Наука Вавилова органически исходила из чрева классической русской науки, каковая была идеологически отвергнута философией воинствующего материализма. Она раскрывалась в либеральную науку будущего, что не признавалось пролетарским официозом большевистского режима, и потому академик Вавилов и его логия стали прицельной мишенью для всех сокрушающих средств советского догматического мировоззрения.

 

 

Осматривая жизнь Н.И.Вавилова в форме хронологической биографии, нельзя не поразиться её резко асимметричной периодизации и когнитивного несоответствия в творческом отношении: начальный период жизни отмечен яркими актами активного создания научных ценностей, проходящими на гребне почти единодушного одобрения русских научных кругов, и завершающий период, прошедший в условиях прогрессирующего поношения и дискредитации учения и личности Вавилова, переросших в научное побоище, деликатно называемое «биолого-агрономической дискуссией». Результат этой «дискуссии» был полностью идентичен средневековому искоренению еретиков: Н.И.Вавилов погиб от дистрофии в Саратовской тюрьме в 1943 году.

Впервые Вавилов обратил на себя внимание, выступив с сообщением о законе гомологических рядов в 1920 году на Всероссийском съезде в Саратове (этот город на Волге в глубине России имел какое-то мистическое значение в личной жизни русского гения, но любопытно, что столь же сакральное неуловимое влияние оказывает Саратов на русскую культуру в целом). С.Киперман цитирует слова очевидца: «По окончании доклада весь зал встал и устроил Вавилову овацию, профессор В.Р.Зеленский крикнул, перекрывая аплодисменты: «Биологи приветствуют своего Менделеева!»(1997, N274). В своём уложении Вавилов опосредовал новую грань растительного мира – его отношение к практической потребности человека и вывел закономерности индивидуальной самостоятельности окультуренных человеком растений, наследственная изменчивость которых укладывается в тождественные или гомологические ряды (в авторском тексте это положение изложено следующим образом: «Виды и роды, генетически близкие между собой, характеризуются тождественными рядами наследственной изменчивости с такой правильностью, что, зная ряд форм для одного вида, можно предвидеть нахождение тождественных форм у других видов и родов...Целые семейства растений в общем характеризуются определённым циклом изменчивости, проходящей через все роды, составляющие семейство»(1987, с.17-18). Требуется знать, что закон гомологических рядов изменчивости заведомо пригоден не только для растительной (флористической) сферы, какой оперирует сам Вавилов, но и в среде животного (фаунистического) мира органической природы, хотя тут он, по моим знаниям, ещё не сформулирован). Столь же восторженный приём встретил закон гомологических рядов Вавилова и за рубежом (в США в 1921 году, в Англии в 1922 году).

Научное достижение Вавилова в общем плане обычно называют учением генетической селекции, но это не совсем адекватная терминология, ибо так именуется только методологический процесс. А объект познания у Вавилова образует взаимодействие человека с органической (по Вавилову, флористической) частью мира. В критериях Вернадского предмет вавиловского гнозиса определится более конкретно как взаимодействие человека с биосферой, но такого действия, где человеку принадлежит инициативная роль и мотивация пользы. Принятые Вавиловым исходные параметры поведения человека во взаимодействии с природой не просто совпадают с представлением Вернадского о роли живого вещества в биосфере, но это, в самой своей сути, есть один процесс, взятый Вавиловым только на человеческом (сознательном) уровне. Таким образом, когнитивная спороднённость учений Вернадского и Вавилова нерасторжима и непосредственно декларируется на глубинном философском (гносеологическом, теоретическом) уровне. В описательном порядке науку Вавилова можно объяснить как обращение объективных возможностей биосферы в практическую пользу человека, как своеобразное формирование техносферы в мире живой жизни. Для иллюстрации этой самой тонкой и наиболее важной особенности генетической селекции Вавилова я рискну прибегнуть к примитивному и несколько утрированному, ради выразительности, примеру.

Допустим, у человека возникла необходимость повысить жирность молока в стаде коров. Признак, который передаётся по наследству, называется доминантным (по обозначению Менделя – А), а признак, не появляющийся в гибриде, – рецессивным (по обозначению Менделя – а); большинство признаков, удовлетворяющих запросам целевой сельскохозяйственной установки, как правило, относятся к разряду рецессивных. Перевод рецессивных генов в доминантные и образует смысл селекции Вавилова. Соотношение пары, составленной доминантными и рецессивными признаками, находится в основе генетического анализа и формирует структурный план генетической системы вавиловской селекции. Вавилов писал: «Генетическая теория селекции до недавнего времени страдала схематизацией явлений, недоучитывая сложную конкретную диалектику эволюции организмов, огромную роль как породной, так и сортовой индивидуальности»(1965, N1, с.34). Само собой бросается в глаза параллелизация «породной» и «сортовой» индивидуальности у Вавилова с «индивидуальным атомом» Вернадского, а «диалектика эволюции» в генетике Вавилова явственно адекватна историческому подходу в геохимии Вернадского. И в философском разрезе подобная параллелизация многого стоит.

В нашем условном примере в центре селекционного процесса был положен избранный человеком признак (жирность молока). В процессуальном отношении эта процедура распадается на две динамические части: 1.Стадия принятия решения. Человек, руководствуясь своими потребностями и возможностями, чаще всего в связи с улучшением условий обитания, инициирует процесс от начала до конца. 2. Стадия исполнения решения. В этой стадии уже в философском плане выделяются два важнейших момента: первый – весь процесс протекает в генной сфере, то есть в области, принадлежащей исключительно особи, а не популяции, и ведущее организационное значение приобретают внутренние факторы, а внешние агенты исполняют важную, но подсобную роль; и второй – генетическая селекция Вавилова не нуждается в представлении о приспособленных и неприспособленных признаках. Это последнее есть самый радикальный пункт концепции Вавилова, принципиально расходящийся с идеологическими нормативами борьбы за существование.

Особенно поражала современников методика ведения научной работы Вавиловым, – по существу, им был создан новый тип науки, где граница между практикой и теорией оказывалась максимально размытой. Но если постараться быть скрупулёзно точным, то выявится, что Вавилов создал не столько новый тип науки, сколько новый тип натуралиста. В собственном лице Вавилов представил образец этого типа творца, для которого рабочим кабинетом служит природа, а испытательным полигоном – планета Земля, – и вновь налицо аналогия с В.И.Вернадским, на этот раз по линии человек – faber. Это последнее являлось источником гипнотического влияния Вавилова на своих приверженцев, а также служило объяснением ригоризма учеников Вавилова в самые тяжёлые времена (в прессе появлялись сообщения о том, что в страшные голодные годы военной блокады Ленинграда сотрудники вавиловского института сохранили семена хлебных злаков, привезенные Вавиловым из зарубежных экспедиций).

Воля, инициативность и организаторское дарование Вавилова в сложнейших условиях реализовались в беспрецедентные научные экспедиции по всему земному шару и привели к открытию семи мировых географических центров происхождения культурной флоры. Сбор образцов последних во всех странах мира стал беспримерным научным подвигом Вавилова: собрав коллекцию из 100 тысяч культурных сортов растений,– плод деятельности тысяч человеческих поколений, – свезённых из 65 стран, учёный преподнёс своей стране богатство, каким не обладали ни один монарх и ни одно государство в человеческой истории. У себя на родине Вавилов и его сотрудники организовали сеть сортоиспытательных станций, где посевочный материал подвергался апробации и внедрялся в сельскохозяйственную практику; одновременно эти станции являлись научно-исследовательскими лабораториями. По свидетельству Ж.А.Медведева, в 1936 году около 20 млн. га (15%) посевной площади в СССР были заняты лучшими сортами кукурузы, овса, ячменя, картофеля, привезенными Вавиловым, а почти 2/3 селекционных сортов хлопчатника в стране были доставлены Вавиловым и его сподвижниками из зарубежных поездок.

Итак, огромный научный потенциал Н.И.Вавилова был сразу подхвачен русской биологической школой, которую в дальнейшем я называю русским дарвинизмом. В 1922 году Вавилов приступает к редактированию уникальнейшей монографии «Культурная флора СССР» (после Вавилова советская наука не имела подобной работы). В 1926 году Вавилов издаёт капитальную сводку «Центры происхождения культурных растений», за которую в числе других учёных получает первую Ленинскую премию, а в следующем году был награждён медалью Международного сельскохозяйственного конгресса в Риме. В 1929 году Вавилов создаёт Академию сельскохозяйственных наук – достопамятную ВАСХНИЛ, оказавшуюся впоследствии наибольшим губителем своего первородителя. В 1931 году Вавилова избирают президентом Всесоюзного географического общества – самого прославленного великими именами научного сообщества России. В 1923 году Вавилов становится директором Всесоюзного института растениеводства (ВИР) и превращает это заурядное в целом заведение, – одно из тех, что в то время возникали, как грибы после дождя, – в легенду русской науки, в активный подлинный генератор и источник новаторской научной мысли не только у себя на родине, но и в мировом масштабе.

Научный авторитет Вавилова в мировой науке был необычайно высок: на различных международных генетических форумах 30-х годов ХХ века он неизменно избирался председателем или вице-председателем; и в свой научный юбилей Вавилов получает тёплые поздравления от столпов мировой биологии того времени – Эриха Чермака и Гуго де Фриза. С.Киперман сообщает трогательные и горестные слова известного биолога профессора К.Крю, избранного президентом У11 Международного генетического конгресса в 1942 году, когда Вавилов уже находился в Саратовской тюрьме, и сказанные на открытии конгресса: «Вы пригласили меня играть роль, которую так украсил бы Вавилов. Вы надеваете его мантию на мои не желающие этого плечи. И если я буду выглядеть в ней неуклюже, вы не должны забывать: эта мантия сшита для более крупного человека» (выделено мною – Г.Г.). Но самое красноречивое доказательства роли Вавилова дал блестящий экспериментатор, представитель американской школы Т.Х.Моргана, будущий Нобелевский лауреат Г.Дж.Мёллер. Посетив впервые СССР в 1922 году, Мёллер знакомил на Аниковской генетической станции сотрудников Института экспериментальной биологии Н.К.Кольцова с результатами работы школы Моргана, а в 1933 году он, член самой мощной в мире научно-генетической школы, для проведения собственных опытов прибывает в лабораторию Вавилова, – факт, не требующий пояснения.

Таково содержание первого периода жизни академика Н.И.Вавилова, насыщенного активной, необычайно яркой и плодотворной деятельностью созидателя научных ценностей, который, однако, с некоторого момента стал меняться на второй, пугающе абсурдный период, завершившийся летальным исходом творца в Саратовской тюрьме. Поражает то обстоятельство, что ни в одной биографической сводке, в том числе даже документально пересыщенных, таких, как аналитики Ж.А.Медведева и С.Кипермана, не указаны ни причина, ни время наступления этого абсурдного периода в жизни Вавилова. Постоянно фигурирует одно объяснение и одна причина – генетическая дискуссия школы академика Н.И.Вавилова со школой академика Т.Д.Лысенко по проблемам наследственности (впоследствии этот период получит название «лысенковщины»). На эмоциональном и документированном интернет-сайте «Дело академика Вавилова» Марк Поповский написал: ««академик Вавилов арестован потому, что не пожелал признать «открытия» Т. Д. Лысенко, и его мучают оттого, что он не покорился, не примирился с тем положением, при котором безграмотный и фанатичный Распутин от агрономии захватил абсолютную власть в российской науке».

Однако один только реальный факт этого абсурда, сам по себе, в априорном режиме, свидетельствует, что глубинная причина такого явления не может быть ни случайной, ни персональной, ни номинально тривиальной, а гнездится в особенностях исторического процесса всенаучного, общегосударственного и общественного значения. Хотя это понимание ещё не коснулось многочисленных комментаторов наследия Н.И.Вавилова, но в последнее время оно стало проявляться у отдельных исследователей, как у М.Д.Голубовского: «Ещё недавно казалось, что лысенковщина – нечто уникальное для советской науки и культуры и касается лишь биологии, что это результат случайного захвата власти в ней малокультурным фанатиком Лысенко. Теперь очевидно, что уже задолго до воцарения Лысенко, в конце 20-х годов, произошла фронтальная деструкция культуры и социогуманитарной мысли, а место философии занял суррогат веры, невежественно-агрессивный по отношению к общечеловеческой культуре и атмосфере свободного научного поиска»(1990» N3, с.79). Здесь уже открыто сказано о «фронтальной деструкции культуры», явлении явно тотального масштаба, выходящего по смысловому содержанию даже за отечественные границы, и мимоходом указана дата «конец 20-х годов». В ракурсе рассматриваемого аспекта проблемы это обстоятельство рефлексируется в положение, что трагедия Вавилова есть исторический урок фундаментального порядка для русской науки, а не только самочинных биологии, генетики либо экологии. Никакой исторический урок не может чему-либо научить или стать информативным вне философского осмысления, и именно выведение философского содержания вавиловского знания, а отнюдь не популяризация его профессионального качества, которое на данный момент уже не оспаривается и общебиологическая суть которого не нуждается в дополнительном допинге, ставится основным целевым замыслом данного очерка.

Некогда К.Маркс высказался о знании сущности любого предмета, что «Она обнаруживается, раскрывается впервые только в мышлении, в философии, и поэтому моё истинное религиозное бытие есть моё бытие в философии религии, моё истинное политическое бытие есть моё бытие в философии права, моё истинное природное бытие есть моё бытие в философии природы, моё истинное человеческое бытие есть моё бытие в философии. Таким же образом истинное существование религии, государства, природы, искусства, это – философия религии, философия природы, философия государства, философия искусства»(1955, т.42, с.167). Если взять за основу рецепт д-ра Маркса, то требуется признать, что истинное знание сущности науки Вавилова есть философия науки Вавилова, а через эту последнюю раскроется в полной мере духовный подвиг Вавилова в качестве исторического урока Вавилова. Это означает, что центральная проблема и главный генератор, раздувший дискуссионный пожар в советской биологии 30-40-х годов, а именно: вопрос о наследственности, в философской освещении будет лишён профессиональной остроты и своей самодостаточной постановки.

В начале ХХ столетия в Европе появился цикл научных дисциплин, имеющих объектом познания истину, знание, науку (науковедение, социология науки, философия науки, этос науки). Было установлено (Л.Витгенштейн, К.Поппер, М.Полани, И.Лакатос, С.Тулмин, М.Малкей, М.Кертон), что получение нового знания, то есть развитие науки, осуществляется в результате взаимодействия двух факторов: внутринаучных (индивидуальное творчество учёных, уровень образованности общества, степень общения творцов) и внешненаучных или социокультурных (административное положение науки и учёных, общественно-производственный индекс знания в обществе, влияние государственного аппарата). Положительным, способствующим увеличению научных знаний, убеждённо считается режим доминирования внутринаучных критериев, – обстановка, при которой, как считает М.Малкей, «...интеллектуальная деятельность всё более освобождается от социальных ограничений. Научное мышление является результатом подобной либерализации, и его продукты поэтому обладают относительным иммунитетом от прямых социальных воздействий»(1983, с.11). Отрицательной же, негативно сказывающейся на уровне познания и росте фактических знаний, является схема, при которой превалирует уклон в сторону социокультурных внешних агентов.

В соответствие с этими науковедческими нормативами всяческие научные противоречия и разногласия по типу научных споров, диспутов и дискуссий, будут необходимо потребны и настоятельно обязательны для прогрессивного увеличения знаний, если будут исходить из внутренних арсеналов науки, то есть, принадлежать к разряду внутринаучных факторов или подходить под определение внутринаучной детерминации. С такой же определённостью эти противоречия исполнят негативную и деструктивную функции в науке, если будут вызваны внешними источниками и принуждаемы социокультурными факторами, то есть, социальной детерминацией. В науковедческом аспекте, под каким осмысляется научное достояние академика Н.И.Вавилова и какое составляет часть философского освещения, на передний план выступает основной вопрос: в какой мере достопамятная биологическая дискуссия в СССР являлась научной необходимостью или, в другом выражении, каким способом детерминации – внутринаучной или социокультурной – она была обусловлена, и какие насущные надобности биологической науки актуально фигурировали в этом споре? Философский метод, посредством которого предполагается получить достоверный ответ на этот вопрос, активизирует для этой цели историческую составляющую как самое эффективное средство познания исторического урока.

 

1.О русском дарвинизме

 

Истории русской науки не существует научно, и это тем более удивительно, что академик В.И.Вернадский составил блистательную сводку по истории мировой научной мысли. Я рискну предположить, что Вернадский не смог «приложиться» к истории русской науки, ибо он не был готов осмыслить такой суррогат научной мысли, как политизированная советская наука в облике социального института. И великий учёный был прав, поскольку определённые знания об этом феномене появились уже после крушения его материнской среды – советского государственного режима. Я полностью уверен в том, что будущая история русской науки будет исходить из «золотого десятилетия» Х1Х века, о котором уже сообщалось на предыдущих страницах: исторически одномоментно (1859 – 1869 г.г.) появляются эпохальные работы, совершившиеся кардинальные перевороты в своих отраслях знаний («Происхождение видов путём естественного отбора» Чарлза Дарвина, «Опыты над растительными гибридами» Грегора Иоганна Менделя, первый том «Капитала» Карла Маркса, Периодический закон химических элементов Д.И.Менделеева). По сюжету рассматриваемой проблемы требуется обратить внимание на главную общенаучную особенность этого феномена или эффект «золотого десятилетия»: эпоха безоговорочного торжества науки Ньютона – Галилея, где в лидерах непоколебимо стояла физика (physis) – знание о неживой природе, закончилась, и на смену пришло новое веяние научной мысли человека – знание о живой природе, а в лидерах появилась биология, освящённая гением Ч.Дарвина, или дарвиновская биология. Но физикократический гипноз был настолько велик, что в научном сообществе не сразу появилось уразумение этого стихийного качественного перелома, и, к примеру, знаменитый физик Уильям Томсон (лорд Кельвин) в торжественной речи по случаю наступления ХХ века выразил соболезнование физикам будущего, ибо нынешняя физика якобы познала всё, что существует, за исключением двух неясных моментов – излучения чёрного тела и скорости света. Не прошло и 10 лет после этой речи, как из первого «неясного» момента выросла теория квантов Макса Планка, а из второго – теория относительности Альберта Эйнштейна, и всё величественное здание классической науки воочию заколебалось.

В истории науки прочно укоренилось заблуждение, что крушение классической науки Ньютона – Галилея произведено квантовой физикой и теорией относительности, то есть, физическая система Ньютона была заменена комплексом физических же знаний. Уже говорилось, что русский гений академик В.И.Вернадский не последовал по этому ложному пути, а указал иное направление – в сторону радикальной теории биосферы со своей ноосферной частью. Академик Н.И.Вавилов, аналогично действуя посредством философской интуиции, своим учением генетической селекции ещё более полно осветил новаторский экран научного прогресса – дарвиновскую биологию. И хотя впоследствии благодаря появлению кибернетики, теории систем и теории управления (информатики) точное знание как бы восстановило свой авторитет и продолжает оставаться главным двигателем научно-технической революции (НТР) ХХ века, но по темпам познавательного развития, перспективным потенциям и возможностям научного роста биологическая наука уверенно вышла в лидеры всемирного научного прогресса.

Додарвиновская биология, в полной мере охваченная гением Жана-Батиста Ламарка, находилась в гносеологическом согласии с методологией и идеологией физической картины мира, созданной наукой Ньютона – Галилея. Ламаркистская теория эволюции строилась на познавательном субстрате организмоцентризма: данные, полученные в результате изучения отдельных и единичных представителей вида, распространялись на весь вид; считалось, что любая особь характеризует тип в целом, а тип, в свою очередь, определяет каждую особь. Подобный типологический подход исходит из отождествления части и целого и примером его служит знаменитая классификационная система Карла Линнея. Ламаркистская теория наследственности базировалась на главном принципе физикократической гносеологии – о безусловном первенстве внешнего актива (закон инерции Ньютона): организм изменяется только под влиянием изменений внешней среды, а полезные изменения передаются по наследству. Зависимость организма от окружающей среды есть физическая (ньютоновская) максима в живом мире, которой, в свою очередь, обосновывается философская догма «бытие определяет сознание».

Дарвинизм привнёс в познание живого вещества два кардинально новых атрибута: идею о естественном отборе и идею о борьбе за существование, и существенно, что они оба освобождают организм от жесткой подчинённости внешней среде, а теорию – от зависимости от «первотолчка». Но главное, что поставило биологию во главе научно-познавательного процесса на новой исторической стадии развития человеческого духа, явилось генерированное дарвинизмом особое вероятностное мышление. На смену детерминированным (каузальным), причинно – следственным, связям пришли вероятностные, случайные (стохастические) отношения, которые в классической науке рассматривались в качестве побочных и несущественных явлений и оценивались в виде так называемой «неполноты задачи». К чести марксистской философии, именно здесь было ранее всего оценено новаторство Ч.Дарвина, и Ф.Энгельс отметил: «Дарвин в своём составившим эпоху произведении исходит из самой широкой, покоящейся на случайности, фактической основы. Именно бесконечные случайные различия индивидов внутри отдельных видов, различия, которые могут усиливаться до выхода за пределы видового признака и у которых даже ближайшие их причины могут быть установлены лишь в самых редких случаях, именно они заставляют его подвергнуть сомнению прежнюю основу всякой закономерности в биологии – понятие вида в его прежней метафизической окостенелости и неизменности»(1955, с.174). Исходя из чего, в числе выделенных им «трёх великих открытий» Ф.Энгельс ввёл дарвинизм в состав марксистского материалистического мировоззрения, что опосредованно роковым образом сказалось на характере биологической дискуссии в СССР в ХХ веке, о чём речь будет идти дальше.

Стохастический мир, однако, есть тот же материальный мир и классическая физика не могла игнорировать его целиком. Даже «неполнота задачи» не могла увести физику от беспокойства, связанного с наличием случайных связей и процессуальной ролью исходящей отсюда необратимой динамики. Знаменитая теория вероятностей Л.Больцмана не только не решила эту проблему, но привела к энтропийному тупику. Стохастическое (вероятностное) мышление вошло в физический обиход через квантовую теорию М.Планка намного позже, чем в дарвинизме, а окончательно с законоположенностью случайных и необратимых величин физика примирилась в термодинамической концепции Ильи Пригожина, который в современной физике сформулировал истину, с какой появилась на свет дарвиновская идеология: «Мы всё глубже осознаём, что на всех уровнях – от элементарных частиц до космогонии – случайность и необратимость играют важную роль, значение которой возрастает по мере расширения наших знаний»(1986, с.35). Он же избавил физику от энтропийного тупика и к этому кстати вспомнить, что русская наука в авторстве В.И.Вернадского никогда не знала «проклятия» демона энтропии.

В самой биологической науке новый способ научного мышления привёл к принципиальной реформации на глубинном уровне биологического процесса: ламаркистский типологический организмоцентризм уступает место понятию об ансамбле однотипных организмов – популяции, которую академик И.И.Шмальгаузен называет «элементарной эволюирующей единицей». Являясь продуктом нового биологического воззрения, популяция ко всему прочему получает убедительное философское обоснование, ибо популяция есть не что иное, как биологический адекват человечества, и человек есть член человечества точно так же, как организм есть член популяции. Поэтому в дарвинизме, укоренившемся в европейской науке, популяция, как правило, перерастает свои понятийные рамки и часто обращается не только в идеологическую норму, но и мировоззренческую категорию. Видный западный идеолог дарвинизма Э.Майр считает, что «замена типологического мышления мышлением в популяционных понятиях явилась, вероятно, величайшей концептуальной революцией, когда-либо происходившей в биологии»(974, с.13). Эту же мысль подтверждают отечественные специалисты К.М.Завадский и Э.И.Колчинский: «Одна из наиболее важных научных заслуг современного дарвинизма и состоит в доказательстве того, что элементарной единицей эволюционного процесса служит не особь, как ранее полагали эволюционисты, а местная популяция»(1977).

Философская обеспеченность популяционистской идеологии составляет самую сильную и диагностически специфическую черту дарвинизма как особого биологического воззрения в его принципиальном отличии от стихийного ламаркистского наблюдения. Параметрические особенности этого философского обоснования, в свою очередь, позволяют сделать аналитический вывод о наличие двух типов дарвинизма: европейского (западного) и русского. Существование двух течений в биологии, ставшей лидером научного развития человеческого духа, само по себе имеет значение как факт истории, а в ракурсе рассматриваемой проблемы и решения основного вопроса этот факт исполняет особую роль при осмыслении исходных условий появления биологической дискуссии в СССР и её качественного характера. Поскольку понятие популяции, являющееся не только символом, но и ядром новейшей биологии, обусловлено европейской философской системой, то и возникновение двух модификаций – европейского (западного) дарвинизма и русского дарвинизма – должно быть обосновано европейским глубокомыслием и именно оно становится аргументом, то есть, поясняющим средством данного разделения.

Сведения, которые возможно понимать как доказательства последнего, содержатся в монументальной «Философии природы» Георга Гегеля. У меня нет ни возможности, ни намерения подать эту жемчужину ума даже в общем виде, но в плане затронутой темы требуется знать о наличие нетривиального представления о том, «что природа есть идея в её инобытие» и о гностической способности этого представления, которое Гегель выставляет как своеобразное разрешение на использование философского метода: «Философский способ изложения не есть дело произвола, капризное желание пройтись для разнообразия разочек на голове после того, как долго ходили на ногах, или разочек увидеть своё повседневное лицо раскрашенным. Она (философия природы – Г.Г.) делает дальнейший шаг потому, что способ действия с понятием, употребляемый в физике, неудовлетворителен»(1975, т.2, с.21).

В контексте своих философских представлений Гегель рассматривает «биологию» под именем «органическая физика», познаваемая им в качестве реальной тотальной действительности в трёх аспектах: «А. как образ всеобщая картина жизни, геологический организм; В. как особенная, формальная субъективность растительный организм; С. как единичная конкретная субъективность животный организм»(1975, т.2, с.360).Гегель тут ничего ни добавил, ни убавил и целокупность биологии сохранена в том же виде, как в любой теории или гипотезе, в частности, теории биосферы Вернадского: те же составные части – геологическая природа, растительная природа и животная природа со специфическими философскими отличиями. Важно при этом заметить, что эти составные части названы Гегелем «организмами», но это слово в гегелевской логии, однако, не есть вольное риторическое изъявление, а несёт в себе такой методологический оттенок, благодаря которого философское оправдание природы, по Гегелю, стало особым достижением европейской философской мудрости, несопоставимой с русским постижением философии природы, данной Вернадским в философии биосферы. Гегель постигает: «Организм следует поэтому рассматривать, во-первых, как индивидуальную идею, которая в своём процессе относится только к самой себе и внутри самой себя смыкается с собой – образ; во– вторых, как идею, которая относится к своему другому, к своей неорганической природе, полагая её в самой себе идеально – ассимиляция; в-третьих, как идею, относящуюся к другому, которое само есть живой индивидуум, и, следовательно, относящуюся в другом к самому себе – родовой процесс»(1975, т.2, с.467). Итак, гегелевская триада образ – ассимиляция – род составляет методологическое и одновременно когнитивное совершенство философии природы Г.Гегеля, какого лишена русская рефлексия философии природы. При этом обнаруживается любопытный штрих: говоря о геологической природе (организме), Гегель опирается на авторитеты, давно ставшие историческими редкостями (А.Гумбольдт, А.-Г.Вернер, И.-Э.Эбель), и использует немало суеверий своего времени, но обобщающая характеристика геологии как истории Земли принципиально соответствует современному состоянию геологической науки: «Таким образом, история Земли, с одной стороны, эмпирична, а с другой – является умозаключением из эмпирических данных....Это очень обширная эмпирическая наука. Всё в этом трупе не может быть охвачено понятием, ибо свою роль сыграл здесь случай»(1975, т.2, с.373; выделено мною – Г.Г.).Зорким философским взглядом Гегель отметил существенные моменты, значащие оценочными критериями науки: во-первых, отсутствие собственных геологических законов («понятий») и обилие теорий, гипотез, предположений на каждый случай. (Геология уже давно стоит на коленях перед пульсационной реформой, о чём речь пойдёт в разделе о Н.Е.Мартьянове).

Гегель констатирует: «Если геологический организм есть голая система построения образов без идеальности, то с субъективностью растительной жизни появляется на сцену эта идеальность»(1975, т.2, с.398). «Идеальность» для Гегеля есть явление живой инстанции, «оживотворённое» вещество, в котором он усматривает движущий механизм офилософствования природы. Обособление когнитивной значимости живого бытия для планетарной материи роднит «Философию природы» Гегеля с философским подходом в биосфере В.И.Вернадского. Особая важность этого момента состоит в определении общей стартовой позиции, с какой начата философская рефлексия природы в двух разных системах координат – европейской и русской, и сопоставительный анализ развёрнутых аргументов философии природы Гегеля и философии биосферы Вернадского составит доказательную базу объективного статуса и когнитивной необходимости в раздельном наличии западного дарвинизма и русского дарвинизма.

Наиболее показательной концептуальной особенностью гегелевской философской хартии природы по части «органической физики» (биологии) является декрет: «Растение есть подчинённый организм, назначение которого служить высшему организму и быть предметом его потребления»(1975, т.2, с.460). Это значит, что для своей модели Гегель предусматривает соподчинённо-иерархический принцип или, лучше сказать, идею таксономической пирамиды, что целиком отсутствует в биосферной триаде Вернадского, где в динамическое единое сочленены равнозначные и равноценные компоненты. Данный декрет является заключительным выводом, полученным философом по каждой позиции своей методологической триады, но определяющим стали суждения по части «образа». «Образом» Гегель называет то единство индивида, при котором он смыкается с самим собой, а, говоря попросту, приобретает свою собственную форму. А растение, находясь в состоянии становления и развития из семени, зерна, ядра, почки никогда не приходит к самому себе, а всегда направлено во вне, постоянно усиливается во внешнем пространстве. Растение, таким образом, не достигает своего полного образа, ибо не может избавиться от внешнеположенности, хотя процесс роста растения в потенции направлен именно к этому. Отсюда Гегель заключает: «Оживотворящее начало, которым у животного служит душа, ещё погружено у растения в процессуальную внеположенность»(1975, т.2, с.401).

Вооружённый суждениями, полученными также и из других позиций флористической сферы – «ассимиляции» и «родового процесса», – Гегель приходит к концептуально определяющему заключению: «Для растения, которое увлекается вовне, не сохраняясь поистине в этом отношении к другому, остальная природа не существует как внешняя»(1975, т.2, с.467). Это означает, что растительный мир в его биологическом разнообразии ни качественно, ни количественно не отчленён от того природно-естественного комплекса, который дефинируется как внешняя (окружающая) среда, то есть, растительный организм соединён с геологическим организмом в одну стихийную силу, которая и слагает внешнюю среду для животного организма. Таково первое принципиальное свойство философии природы Г.Гегеля, как это не покажется профессионально странным в ботанике и геологии.

Однако для данной «странности» у Гегеля имеется весьма солидное основание. Философское исследование природы как таковой предпринято Гегелем в объёме общего творческого замысла, обогатившего философский мир Европы грандиозным учением об Абсолютном Духе, где душа ставится носителем Абсолютного Духа. Самочинное достоинство живой жизни или «тотальность идеальности» необходима как испытательный полигон для аргументации главного субъекта познания гегелевской эпопеи: Абсолютного Духа и Душе-носителе. Поскольку растительный мир по определению не может быть вместилищем Абсолютного Духа как Души, то растение, лишённое «оживотворяющего начала», необходимо должно обретаться в стихийных сферах, во внеположенности к одухотворённому животному образу. В этом состоит специфика гегелевского идеализма в отрефлексированном понимании природы европейской философской школы, какое не коррелируется с биосферным представлением природы в гнозисе академика В.И.Вернадского, то есть в русском лагере, а в целом тут положено онтологическое разногласие, которое в философском контексте значится как русский протест против идеологии Абсолютного Духа в философии природы.

С наибольшей ноуменальной силой глубокомыслие «Философии природы» сказалось в философской рефлексии животной субстанции, где гениальное аналитическое дарование Гегеля ознаменовало себя рядом блистательных перлов, не все из которых были поняты современниками даже в наше время.. Из их числа сюжет рассматриваемого аспекта проблемы требует сосредоточить внимание на одном, каким является гегелевская сентенция об образе животного организма. В этом разделе трактата Гегель осмыслил действующую на тот момент в биологии организмоцентрическую схему органического развития Ж.-Б.Ламарка, то бишь воззрения, где в основу положена жизнь отдельной особи или типологическая концепция.

Согласно Гегелю, животный организм отличается от прочих предметов природы тем, что его индивид нацелен на самого себя и замыкается на самом себе: каждая животная самость обладает упорядоченной внутренней организацией и жизненными функциями, предназначенными только для самого себя и никакого другого. Поэтому животный организм обладает законченным «образом» и именуется Гегелем «субъективностью», но в отличие от растительного организма, который назван «формальной субъективностью», животный организм определяется как «единичная конкретная субъективность», акустически напоминая русское философское основополагание. Но подобие тут кажущееся и этим опосредованием Гегель лаконизировал всю философию ламаркистской биологии. Немецкий мыслитель пошёл дальше и в понятие образа животного организма включил не только субъективный индивид, но и связанную с ним внешнюю среду. Гениальность гегелевской мысли состоит в том, что животный индивид, замкнувшись сам в себе, противопоставил себя неорганическому окружению и тем самым обособил ту часть внешней природы, какая генетически с ним связана, и, следовательно, организм, делая себя субъективностью и сотворяя свой образ, одновременно производит и свои собственные внешние условия (в философии и биологии отсутствует соответствующий термин, а в геологии широко бытует название внешней среды, имеющей значение только для данного тела (горной породы или минерала) – фация).

Понятие об организме и его фации выводят воочию недостаточность, а тем самым и несостоятельность, организмоцентрической конструкции Ламарка, и в этом видится важнейшее достижение философской рефлексии природы Г.Гегеля, которое на философском языке выражено им следующим образом: «Животный организм есть микрокосм, приобретший бытие для себя, центр природы, в котором вся неорганическая природа объединилась и идеализировалась...Поскольку животный организм есть процесс субъективности, которая во внешнем относится к самой себе, постольку здесь впервые остальная природа наличествует как внешняя, ибо животное сохраняется именно в этом отношении к внешнему». И далее в развитие темы: «Внешнее, не подчинявшееся власти его самости, есть для него отрицание его самого, есть нечто безразличное; и с этим непосредственно связано то, что его неорганическая природа стала для него единичной: ибо никакого отстранения от стихии в нём нет. Это отношение к неорганической природе есть всеобщее понятие животного; оно есть индивидуальный субъект, который относится к индивидуальному как таковому, а не относится подобно растению только к стихийному, а также к несубъективному»(1975, т.2, с.с.467,466).

Выведение сущностного состояния организма через внешнюю среду отличается не только оригинальностью и авторской глубиной мышления, но и совершенно новым смысловым кругозором и содержательной ёмкостью самого животного организма. В таком отношении гегелевские представления непосредственно раскрываются, а правильнее сказать, свёртываются в увертюру для максимы Сеченова и Вернадского о связи организма и среды – основополагания русского гнозиса. Но более того. Противоречие животного организма и внешней природы, которое, по определению Гегеля «есть всеобщее понятие животного» имеет качественно особое следствие, о котором Гегель говорит: «Животное само определяет себе место для отдыха, сна, рождения детёнышей; оно не только меняет своё место, но и творит его себе. В этом отношении животное является практическим, и этот целесообразный способ определения есть претворённый в деятельность внутренний порыв»(1975, т.2, с.509-510; выделено мною – Г.Г.). Итак, оказывается, что гегелевская мудрость включает в себя не просто аналогичную, но одну и ту же истину, что в уложении Вернадского о живой жизни, какая творит обстоятельства своей жизни, с той лишь разницей, что у Вернадского в силу универсальности эта истина укладывается в закон живой жизни, а у Гегеля по причине ограниченности может быть названа законом животной жизни. Следовательно, что, если по части гегелевской рефлексии растительной жизни, с русской стороны выставляется онтологическое разногласие, то касательно животного существования, по Гегелю, наблюдается несомненное гносеологическое согласие с позицией В.И.Вернадского, а главное тут состоит в наличие между двумя аналитическими конструктами – европейским и русским – как сходства, так и различия.

Таков аналитический итог исследования животного организма в методологической триаде Гегеля по позиции «образ». Не менее важен для философии природы второй член триады – «ассимиляция», представляющий собой процессуальный элемент методологии Гегеля. В последующей истории биологических знаний данный компонент заимеет принципиальное место и возымеет в дарвинизме облик генетической селекции. Этот момент от начала до конца является новацией Гегеля, не имеющей каких-либо предпосылок в ламаркистском комплексе, и его философское разъяснение, данное в присущем Гегелю стиле, выглядит как назидательное руководство: «Идея жизни есть сама по себе это бессознательное творчество – природная экспансия, которая в живом возвращается в свою истину. Но для индивидуума неорганическая природа есть нечто предпосланное, преднаходимое; и в этом заключается конечность живого. С другой стороны, индивидуум существует для себя, но так, что эта связь обоих является абсолютной, неразрывной, внутренней, существенной; ибо органическое носит эту отрицательность в самом себе. Внешнее имеет своим единственным определением бытие для органического; а последнее есть то, что сохраняет себя против этого внешнего. Но раз органическое в такой же мере направлено к внешнему, в какой оно внутренне напряжено против него, то тем самым положено противоречие, состоящее в том, что в этом отношении два самостоятельных начала выступают друг против друга, причём в то же время внешнее должно быть снято. Организм должен, следовательно, положить внешнее как субъективное, сначала усвоить его, отождествить его с собой; и это есть процесс ассимиляции» (1975, т.2, с.498-499).

Во все времена перед исследователями живой жизни во всех её видах стоит основной вопрос об отношении организма и среды. Об отношении живого и неживого, органического и неорганического, в общем выражении – о взаимодействии внутреннего и внешнего. Гегель гениально решил этот основной вопрос за счёт выделения, во-первых, противоречия, каким неразрывно связаны между собой внутренние и внешние факторы, и, во-вторых, определения процесса его функционирования, при котором противоречие вовсе не означает противодействия, а значит ассимиляцию, понимаемую как уподобление, слияние, усвоение, сублимацию; в гегелевской стилистике ассимиляция изображена как «преобразование неорганического для целей жизни» и эта максима стала руководящим принципом генетической селекции в русской модели. Таким способом гегелевская философия природы высказала порочность ламаркистского организмоцентрического образа мира и предопределила необходимость кардинальной реформы в «органической физике».

Однако самое главное и эпохально важное в исследовании философии природы Гегель открыл через третью позицию своей методологической триады – через «родовой процесс». Этот третий член триады несёт у Гегеля наибольшую ценность, ибо, согласно его иерархическому признаку, охватывает животный организм в самом высшем ранге – в форме человека. И посредством данного члена методология Гегеля вместила в себя все лучшие качества европейской философии как науки о человеке. Своими многосложными рассуждениями о взаимоотношениях «индивидуума» и «рода» Гегель решал задачу европейской концепции человека как члена человечества, а, утвердив в конечном итоге родовой гегемонизм, Гегель стал одним из великих соавторов этой концепции, вмонтировав в её каркас на правах составного элемента свою философию природы.

Гегель поучает: «Так, мы получаем род, чьё определение заключается в том, чтобы прийти к существованию в своём отличии от единичности; и в этом состоит родовой процесс вообще. Род, правда, ещё не достигает в индивидууме свободного существования, ещё не достигает всеобщности; но если он здесь, с одной стороны, оказывается ещё лишь непосредственно тождественным с индивидуумом, то всё-таки – с другой, уже появляется отличие отдельной субъективности от рода. Это отличие есть процесс, имеющий своим результатом то, что род как всеобщее приходит к самому себе, и непосредственная единичность подвергается отрицанию. Эта гибель есть смерть индивидуума; органическая природа заканчивается тем, что через смерть единичного род приходит к самому себе становится, таким образом, предметом для себя, в чём и состоит возникновение духа. Эту гибель единичности в роде мы должны ещё рассмотреть. Но так как отношение рода к единичности бывает различно, то мы должны будем различать особые процессы, представляющие собой различные способы смерти живых индивидуумов. Так, родовой процесс распадается в свою очередь на три формы. Первым является половое отношение: произведение рода есть порождение индивидуумов через смерть других индивидуумов того же рода; воспроизведя себя как другое, индивидуум отмирает. Во-вторых, род обособляется, подразделяется на свои виды; и эти виды, относящиеся друг к другу как различные индивидуумы, являются вместе с тем друг для друга неорганической природой в качестве рода, направленного против индивидуальности; это – насильственная смерть. Третьим будет отношение индивидуума к самому себе как отношение рода внутри единой субъективности частично в виде преходящего несоответствия во время болезни, частично же в том конечном результате, что род как таковой сохраняется, между тем как индивидуум переходит в существование как всеобщее, в чём и состоит естественная смерть»(1975, т.2. с.535-536).

Воспринимая данную философскую премудрость, следует знать, что мотив отрицания и отторжения индивидуального актива («индивидуума», «непосредственной единичности») не принадлежит Гегелю, а есть генеральная идея концепции человека как члена человечества. Эпохальным стало возвещение Гегелем в этой концепции пафоса смерти, в силу которого подавление индивидуума в родовом процессе осуществляется исключительно летальным путём – индивидуальность предназначена для смерти или смерть предусмотрена для индивида, но, во всяком случае, Гегель назначает для одиночной самости все виды погибели: «отмирание», «насильственную смерть» и «естественную смерть». Следовательно, смерть, по Гегелю, заложена в природе индивидуума и её роковая неизбежность ставится в момент динамической истории организма, – у Гегеля сказано: «Смерть индивидуума из него самого...Его несоразмерность со всеобщностью есть его изначальная болезнь и прирождённый зародыш смерти. Снятие этой несоразмерности и есть свершение его судьбы»(1975, т.2, с.574).

Резюме гегелевского воззрения выражено словами – «через смерть единичного род приходит к самому себе», – и благодаря Гегелю смерть как таковая стала активным элементом в западной философской концепции человека, где удостоверяется приоритет коллективистского начала в форме родового гегемонизма. Но, по справедливости, первым это обстоятельство отметил И. Кант в качестве эмпирического закона наблюдаемости: «Все предметы природы подчинены следующему закону: тот же механизм, который вначале работал над их совершенствованием, продолжая менять вещь и после того как она достигла своего совершенства, постепенно лишает её благоприятных условий и в конце концов незаметно доводит её до полной гибели»(1999, с.50), а Гегель превратил эту эмпирическую акцию в философему (философскую проблему) и смерть, сделавшись деятельным участником текущей жизни, обесценила все жизненные ценности человека, в том числе самую главную – его жизнь. Как результат на европейском пространстве появляется философия, возносящая смертоманию в принцип, о чём громко просигналил Ф.Энгельс: «Для диалектической философии нет ничего раз навсегда установленного, безусловного, святого. На всём и во всём видит она печать неизбежного падения, и ничто не может устоять перед ней, кроме непрерывного процесса возникновения и уничтожения, бесконечного восхождения от низшего к высшему»(1955, т.21, с.276). На дилемме жизнь-смерть ярко сказалась мировоззренческая несовместимость русской и западной концепций человека: если в первой человеку предназначено ощущать смерть как момент жизни, то во второй утверждается жизнь как момент смерти. В совокупном итоге это означает, что в европейской философии человек всё больше теряет свой либеральный лоск, а, соответственно, в западной биологии (дарвинизме) человек обладает отнюдь не значимой либеральной ценностью.

Таким образом, теория Дарвина как биологическая парадигма появилась в Европе уже на философски обработанном поле и поэтому практически не имела серьёзной оппозиции, а стала объектом активной аналитики. Несмотря на множество подходов и методов, данное творчество проходило в одном направлении – онаучить дарвиновскую интуицию и придать вольному полёту дарвиновской мысли форму обоснованных научных постулатов и логических понятий. В этом процессе были задействованы лучшие европейские умы (Герберт Спенсер, Альфред Уоллес, Томас Гексли), но особое место здесь принадлежит Августу Вейсману, который как бы заново воссоздал дарвиновское учение и превратил гипотезу Дарвина в полновесную эволюционную теорию, которая получила название неодарвинизма. Консолидирующим центром выступало здесь понятие о популяции как наименьшей ячейке жизни, в силу чего элементарной единицей эволюционного процесса становится не классическая особь, а неклассическая ассоциация особей популяция, и деятельность естественного отбора делается возможной только на популяционном уровне.

В аналитическом итоге понятийная ёмкость популяции закономерно раздулась до мировоззренческой категории, диагностически характерной для интеллектуальной сферы, обитающей под эгидой европейской классической философии, и популяция стала представлять собой не менее, чем онтологическое изваяние родовой гегемонии. В такой же, если не большей, мере звание идеологического знаменосца дарвиновского научного течения осуществляет понятие, вобравшее в себя дух гегелевского пафоса смерти, – борьба за существование. В сущностном содержании этого понятия предусматривается взаимодействие, чаще всего по типу столкновения, организмов, приспособленных и неприспособленных к данным условиям внешней среды. Ассимиляция при этом процессуально и гностически заменяется адаптацией (способ приспособления), а grosso modo (в широком плане) борьба за существование есть единоборство сильных (приспособленных) со слабыми (неприспособленными) и такой тип столкновения неизбежно приводит к устранению, истреблению, уничтожению слабых.

Научный термин аннигиляция (превращение в ничто, полное уничтожение) становится ключевым словом в дарвинизме, отрефлексированным европейским философским мышлением. Обычно другая дарвиновская новация – естественный отбор понимается как верховное средство борьбы за существование, но наличествуют воззрения, признающие обратное, – борьба за существование делается практическим способом естественного отбора, но в обеих случаях дарвинизм ставится в органическом мире процедурой аннигиляции в режиме адаптации. И когда Герберт Спенсер выступил с утверждением, что «...самое широкое определение жизни будет таково: беспрерывное приспособление внутренних отношений к отношениям внешним»(1997, с.64), дарвинизм стал разбухать до объёма всеобщего закона развития органической жизни, обозначаемого знаком «эволюция». В содержательном значении этого знака европейская наука культивировала спенсеровский смысл эволюции как «закона непрерывного перераспределения материи и движения» и борьба за существование спонтанно берёт на себя функции сердцевины и механизма того, что стало называться «прогрессивной эволюции», дающей «бесконечное восхождение от низшего к высшему».

В сумятице интеллектуального брожения, куда европейская мыслящая элита была погружена дерзновенным дарвиновским выпадом, незамеченными прошли генетические опыты францисканского монаха Грегора Менделя и первое (1866 г.) представление его открытия не вызвало какой-либо реакции. Только в 1900 году Гуго де Фриз, Карл Корренс и Эрих Чермак обнаруживают забытую работу Менделя и превращают её в новую биологическую дисциплину – генетику. Г. де Фриз в блестящем стиле, опираясь на закономерности, объявленные Менделем, закладывает фундамент нового представления о процессе наследственности, ядерную часть которого составляет изящная мутационная теория, сделавшая классическую ламаркистскую доктрину не более, чем угловатой схемой передачи признаков по наследству. Однако интрига заключалась в том, что мутационная генетика была отстранена её автором и от эволюционной теории Дарвина-Вейсмана, ибо де Фриз, как следует полагать, находился всецело под идеологическим влиянием гегелевского пафоса смерти и не признавал за дарвиновскими факторами эволюционно-созидательной роли. Во всеуслышание он заявил: «Короче говоря, я утверждаю на основании мутационной теории, что виды благодаря борьбе за существование и естественному отбору не возникают, а исчезают». То есть, в основу развития генетика, по Г. де Фризу, ставила не приспособленные, побеждающие классы организмов, а неприспособленные, исчезающие особи, и в таком виде линия развития не может считаться спенсеровской эволюцией.

Противостояние менделизма и дарвинизма долгие годы определяло внутреннюю динамику европейской дарвиновской биологии, доходя до открытой коллизии, как в известном споре В.Бэтсона и У.Уэлдона-К.Пирсона. Форма коллизии была методологической и состояла из противостояния экспериментаторского метода в лице первого, подтверждающего генетические закономерности Менделя, и гипотетико-дедуктивного подхода, основанного на феноменологических (философских) исследованиях К.Пирсона, автора известной «Грамматики науки», и при котором не признавалась генетика. А суть коллизии заключалась в том, что отвержение менделизма проходило на философских основаниях, и Уэлдон, используя доводы Пирсона, рассматривал теорию Дарвина под углом зрения красноречивого критерия – «коэффициента смертности».

Таким образом, совершенно определённо выкристаллизовался основной вопрос дарвиновской биологии и главное противоречие науки: отчленение теории наследственности от теории эволюции. Академик Б.Л.Астауров вспоминает: «...изучение явлений эволюции и наследственности и создание их теории до поры до времени шли независимо и порознь, а на известном этапе юный и несколько самонадеянный менделизм и покрывающийся жирком дарвинизм (или, точнее, дарвинисты и менделисты – своего рода отцы и дети) друг друга плохо понимали и в какой-то мере взаимно отрицали и даже враждовали между собой» (1972, с.550). В конечном счёте, основная проблема биологии была решена: усилиями Роналда Эйлмера Фишера, Сьюалла Райта и Джона Бердона Холдейна была произведена интеграция менделевского наследования и дарвиновского отбора в сочленённую теорию генетики популяций. На базе этого синтеза появилось могучее творение нобелевского лауреата Томаса Ханта Моргана – вершина аналитической мысли в западной биологии, – которое обычно представляют как новую синтетическую теорию эволюции (СТЭ).

В совершенно ином жанре, ином трагическом сюжете и под влиянием динамических иных внутренних генераторов, протекала дарвиновская эпопея в России. Предпосылки самобытной истории и философии русской биологии заявили о себе на самых начальных стадиях зарождения дарвинизма. С чисто научной стороны эффект «золотого десятилетия» Х1Х века для русского интеллектуального слоя был усилен эпохальной работой И.М.Сеченова «Рефлексы головного мозга», увидевшей свет в 1863 году. Но главным потрясением, кардинально сказавшимся на всех уровнях русского общества, была крестьянская реформа 1861 год. Выдающийся русский историк В.О.Ключевский написал: «В продолжение столетий, предшествовавших 19 февраля 1861 г., у нас не было более важного акта; пройдут века, и не будет акта, столь важного, который бы до такой степени определил собою направление самых разнообразных сфер нашей жизни»(2000, кн.111, с.548). В России, с её подавляющим сельским населением и безбрежными сельскохозяйственными просторами, где уместились без малого все климатические зоны планеты, дарвинизм нашёл благодатную почву и приобрёл специфический прикладной уклон. По этой причине полное выражение в России дарвинизм нашёл в генетическом почвоведении В.В.Докучаева и аналога его «Русскому чернозёму» зарубежный дарвинизм не имеет. Почвенное учение В.В.Докучаева является более, чем тривиальная научная теория, – это сердцевина мощного научного течения, вобравшего в себя лучшие достижения отечественной познающей мысли, и одновременно выражающие специфику русской научной школы, которая и называется русским дарвинизмом. В.В.Докучаев представил свою работу «Русский чернозём», вышедшую в свет в 1883 году, в качестве докторской диссертации. Официальными оппонентами были выдающиеся представители русской науки – А.А.Иностранцев (геолог) и Д.И.Менделеев (химик). «Академия наук присудила Докучаеву за работу «Русский чернозем» Макарьевскую премию -– высшую академическую награду того времени, а Вольное экономическое общество поднесло Докучаеву особый благодарственный адрес, заканчивающийся словами: «Вольное экономическое общество положило принести Вам от своего лица торжественную и глубокую благодарность, выражая надежду, что Вы и впредь не откажетесь приложить Ваши столь еще свежие силы, Ваши знания и опытность на славу Общества и на пользу России» (цитируется по И. и Л. Крупенниковым).

С другой стороны, отмечается как исторический факт, что, в отличие от европейского представления, дарвинизм в России был воспринят не просто как идея гениального ума и не только как научное открытие, а как новое научное мышление, как своего рода мировоззренческая категория. Для иллюстрации этого суждения можно ограничиться высказыванием одного из тогдашних «властителей дум» – Д.И.Писарева: «Почти во всех отраслях естествознания идеи Дарвина производят совершенный переворот; ботаника, зоология, антропология, палеонтология, сравнительная анатомия и физиология и даже опытная психология получают в его открытии ту общую руководящую нить, которая свяжет между собой множество сделанных наблюдений и направит умы исследователей к новым плодотворным открытиям»(1949, с.293-294). Почвенное учение Докучаева вобрало в себя также и наивысшее достижение климатологии на тот период – капитальный труд А.И.Воейкова «Климаты земного шара». Известный советский географ академик Л. С. Берг, считающий своими учителями Докучаева и Воейкова, так охарактеризовал «Климаты земного шара»: «Труд А. И. Воейкова есть плод ума, одаренного необычайной способностью схватывать причинные связи явлений, ума, чисто географического и необычайно разностороннего, изощренного как обширными путешествиями в разных частях света, так и изучением самой разнообразной литературы предмета. «Климаты земного шара» есть книга классическая, и какие бы успехи в будущем ни сделала климатология, чтение труда Воейкова всегда будет необходимо и вместе с тем приятно географу». Следовательно, почвенное учение Докучаева онтологически стало дарвиновским концентратом русского естествознания и породило новую, сугубо русского плана, научную отрасль – агрономию. Агрономия есть первое научное дитя русского дарвинизма, давшее яркое созвездие блистательных учёных: П.А.Костычев, А.А.Измальский, Г.В.Высоцкий, К.Д.Глинка, Г.И.Танфильев, В.Р.Вильямс.

Итак, дарвиновское произведение породило различную реакцию и вызвало неоднозначный эффект в европейском и русском интеллектуальных лагерях, заложив в каждом соответствующие основополагания его развития. Провести при всём этом разделительную грань меж первым, европейским, и вторым, русским, типами дарвинизма не представляет особой сложности ввиду чёткости объективных признаков отличия. В первом типе дарвинизм поставил себя вполне традиционно, правоверно и тривиально, как требуется для гениального научного открытия, какое, невзирая на философское поручительство со стороны Г.Гегеля и Ф.Энгельса, а, может, благодаря ему, обусловило прогрессирующий рост научного знания, не выходя за пределы биологической отрасли. Во втором случае дарвинизм враз заявил претензии на роль общерусского научного мировоззрения во всём объёме указанных Вернадским его определительных параметров – всеобщности, своеправства и иррациональности. Обладая мировоззренческим свойством, русский дарвинизм нередко покидает пространство естествознания и к списку объектов когнитивной экспансии дарвинизма, отмеченных Д.И.Писаревым, необходимо добавить историю, обществоведение, наукознание. Непредсказуемость есть одна из парадоксальных черт русского дарвинизма, имеющего себя научным мировоззрением, и, будучи таковым, наряду с почвенным учением Докучаева, – главным украшением русского дарвинизма, – русский дарвинизм увлекает в свои недра блистательную школу русских географов, путешественников, натуралистов, во главе которой стоял академик Д.Н.Анучин. Итак, дарвиновское учение, воплощённое в биологию, распадается на две принципиально различные и качественно разнородные гностические разновидности, определившие собой наступившую после «золотого десятилетия» историческую судьбу биологической науки на посту лидера научного прогресса.

Аналогично тому, как один опорный стержень европейского дарвинизма – понятие о популяции – несёт на себе отпечаток западной концепции человека, а другой опорный субстрат – борьба за существование – выражает дух гегелевской (западной) философии природы, так русский дарвинизм обнаруживает свою самобытность как содержательное богатство русской философской доктрины, опосредованной Вл.Соловьёвым в максиму: «личность человеческая как бесконечная возможность». В 1880 году в «Трудах Петербургского общества естествоиспытателей» появилась статья мало известного зоолога К.Ф.Кесслера «О законе взаимопомощи», где говорилось: «...на каждом шагу указывают на жестокий закон борьбы за существование и часто совершенно упускают из виду, что есть другой закон, который можно назвать законом взаимной помощи и который, по крайней мере по отношению к животным, едва ли не важнее закона борьбы за существование». То есть из дарвиновского учения выводится не борьба за существование, а существование делается актом взаимопомощи.

Эта мысль казалась настолько нелепой в свете укоренившегося представления об эволюции (или европейском дарвинизме) как отборе приспособленного и подавлении (аннигиляции) неприспособленного, что работа Кесслера не была принята всерьёз, а через год скончался автор. Но в 1902 году появляется работа князя П.А.Кропоткина «Взаимная помощь как фактор эволюции» (вначале на английском языке, в 1907 году был сделан русский перевод). В предыдущем очерке показано беспрецедентное борение князя за закон взаимопомощи как нравственное универсальное уложение природы, и, хотя Кропоткин не ссылается на аргументы русской духовной философии, но содержательность его мышления настолько созвучна этой последней, что само собой закон взаимопомощи вытекает у него как момент главнейшей максимы русской духовной доктрины – человек условие человека. Спор князя П.А.Кропоткина с наивысшим авторитетом европейского дарвинизма Томасом Гексли представляет собой самое звучное самоизвещение русского дарвинизма, хотя князь не употреблял этого термина, но его категорическое отвержение императива Гексли, что эволюция суть «отчаянная борьба за существование, отрицающая всякие нравственные начала», излагает суть русского дарвинизма без каких-либо разъяснений.

Тезис и понятие борьбы за существование воспринимается на европейской стороне категорическим императивом благодаря прежде всего тому, что почитается авторским произведением Дарвина и кажется неоспоримым как самодержавный закон. Кропоткин же оспаривает авторство Дарвина в данном случае и считает, что этот тезис был приписан Дарвину его сподвижниками. Сам Ч.Дарвин говорит о борьбе за существование: «Я должен предупредить, что применяю это выражение в широком и метафорическом смысле, включая сюда зависимость одного существа от другого, а также подразумевая (что ещё важнее) не только жизнь одной особи, но и успех её в обеспечении себя потомством»(1952). По общему смыслу дарвиновское представление следует считать вовсе не категорическим (аподиктическим, необходимым) суждением, а скорее априорным допущением, что делает авторское понимание этого самого агрессивного термина в дарвиновской биологии ближе к русской максиме «человек условие человека», чем к европейскому принципу истребления неприспособленных. Некоторую информацию о характере дарвиновского творческого воображения можно получить из красноречивого суждения Дарвина: «Но и про растение на окраине пустыни также говорят, что оно борется с засухой, хотя правильнее было бы сказать, что оно зависит от влажности» (1952; выделено мною – Г.Г.). Воистину так: человек не борется за существование, ибо он уже и так существует (у русского дарвиниста И.И.Шмальгаузена идёт борьба за средства существования), а осуществляет существование, состоящее из сложнейших и тончайших взаимозависимостей с окружающим миром.

Таким образом, Дарвин, будучи истинным реформатором науки, то есть, верным приверженцем традиционного уклада в науке, не мог игнорировать господствующий пафос смерти в материалистическом мировоззрении своего времени и эмпирическому открытию естественного отбора предпослал понятное объяснение. И не вина, а беда Ч.Дарвина, что это понятное объяснение из априорного допущения было абсолютизировано в жестко-категорический параметр борьбы за существование. Часто случается, что терминологическая небрежность творца превращается в сложную идеологическую коллизию, и это произошло с термином «борьба за существование», различные смысловые фигуры которого окончательно размежевали два течения дарвиновской биологии.

В европейском лагере борьба за существование законодательно доминирует в качестве динамического принципа, осуществляющего эволюцию видов или видообразование посредством аннигиляции неприспособленных и последующей адаптации, и в итоге европейский дарвинизм обернулся маститой синтетической теорией эволюции (СТЭ) Томаса Моргана. В русском же поле естественный отбор Дарвина воспринимается как непосредственное явление природы, а борьба за существование не более, чем возможный, а отнюдь не непреложный(!), механизм данного явления, и сам процесс порой обходится без этого агрессивного термина (для усвоения научного качества русского воззрения полезно вникнуть в суть определения, данного классиком русского дарвинизма С.С.Четвериковым: «Таким образом, внутри каждого вида происходит борьба двух процессов: процесса накопления геновариаций (мутаций – Г.Г.) и процесса их уничтожения, и от взаимодействия их в конечном итоге определяется генотипическая структура вида...Но возможны ли вообще в природе неадаптивные эволюционные процессы? Вот вопрос, который до сих пор остаётся открытым и спорным. Систематика знает тысячи примеров, где виды различаются не адаптивными, а безразличными (в биологическом смысле) признаками, и стараться подыскивать им всем адаптивное значение является столь же мало производительной, как и неблагодарной работой, где подчас не знаешь, чему удивляться: бесконечному ли остроумию самих авторов или их вере в неограниченную наивность читателей. Таким образом, для защитников исключительно адаптивной эволюции остаётся последнее убежище – соотносительная изменчивость, и к ней приходится прибегать каждый раз, когда пытаются строить весь процесс эволюции и видообразования исключительно на основе борьбы за существование и на естественном отборе»(1983, с.207). Другими словами, научное качество русского дарвинизма обладает чисто творческим, а не критическим характером).

Природную способность организмов к взаимопомощи («нравственной способности», как подчёркивается) князь Кропоткин назвал «законом солидарности» И в контексте этого закона вновь возникла процедура ассимиляции, но уже свободная от абсолютизации адаптации и фатализма аннигиляции. На переднюю линию выдвинулась сознательная роль человека, то есть, на пьедестал взошёл человек сам чином со своей целевой установкой в природе, сотворяющей новые организмы – природные комплексы: домашние животные и культурные растения. Сам процесс называется селекцией, о которой тот же С.С.Четвериков сказал: «главным орудием человека является селекция, или планомерное скрещивание между собой особей, обладающих требуемыми признаками в явном или скрытом состоянии»(1983, с.182-183; выделено мною – Г.Г.). Планомерность тут выражает сугубо человеческое качество, суть имманентное свойство производителя, какое человек помещает в нечеловеческую природу с целью организации и руководства процессом удовлетворения собственных нужд от начала до конца. (Здесь само собой наяву обнаруживается, если можно так выразиться, технологический адекват с человеком – геологической силой по В.И.Вернадскому).

Итак, селекция была предназначена для бурного расцвета объективными условиями именно русского дарвинизма, и в недрах последнего вызрел плод удивительной красоты, – искусственный отбор (фрагмент удивительной интуиции Дарвина: «изменение животных и растений в состоянии приручения») или отбор, производимый собственно человеком, или, по Гегелю, «преобразование неорганического для целей жизни». Другой классик русского дарвинизма академик И.И.Шмальгаузен изучил феномен искусственного отбора как конструктивную деталь своей общебиологической системы, о которой речь пойдёт далее. И он отметил общие характеристические параметры искусственного отбора: «Мы видим, что между естественным и искусственным отбором принципиальной разницы в действительности нет и в некоторых случаях даже трудно сказать, с чем мы имеем дело....Подчёркивая принципиальное сходство естественного отбора с искусственным, мы не отрицаем, однако, специфики последнего и особенно в его новейших формах индивидуального испытания и подбора пар для скрещивания...Естественный отбор имеет дело главным образом с малыми мутациями и их возможными перекомбинациями в процессе беспорядочного скрещивания, Человек замечает и отбирает только крупные мутации, имеющие в большинстве уже своё историческое прошлое, и сознательно их комбинирует...Перекомбинирование и отбор приобретают таким образом в руках человека значение весьма действенного средства для быстрого получения новых ценных сортов и пород. Человек пользуется гораздо большими возможностями экспериментального комбинирования значительных различий и быстрого получения новых искусственно синтезированных форм, чем природа с её естественным отбором»(1983. с.с.253,254,255).

При этом академик И.И.Шмальгаузен совершает огромный новаторский шаг, но, как кажется, в полной мере им самим не оценённый и даже не зафиксированный: он вывел искусственный отбор из фаунистической и флористической епархий и привёл его впритык к человеческой культуре, тем самым создав перспективу особой генетической селекции. Шмальгаузен отметил: «Разница между искусственным отбором и естественным главным образом в том, что последний всегда направлен к достижению наилучших условий для жизни данного вида организмов, а искусственный отбор направлен к достижению максимальной продуктивности соответственно требованиям человека, хотя бы это происходило и вопреки интересам самих организмов....Вместе с тем постепенно исчезают те признаки, которые в условиях культуры полностью теряют своё значение – у растений исчезают средства для распространения семян, у животных редуцируются средства пассивной и активной защиты, теряются опознавательные признаки, перестраивается система инстинктов, меняется поведение»(1983, с.с.316,317).

С момента появления дарвиновского «Происхождения видов» искусственный отбор пребывал всецело в практической сфере деятельности человека и запорукой тому ставал тысячелетний человеческий опыт. Практика гибридизации была широко распространена как в европейском, так и русском дарвинизме, а, по существу, та деятельность человека в природе, какая обозначается искусственным отбором, никогда не прекращалась в своём массовом виде, достигая аномальных пиков благодаря отдельным умельцам и самородкам (Лютер Бербанк в США, Иван Мичурин в СССР). А русский дарвинизм создал из искусственного отбора генетическую селекцию не только как теорию, вобравшую в себя опыт тысяч человеческих поколений, но и как норму поведения человека в природе, и даже как своего рода высшую алгебру биологии, о чём будет доложено на следующих страницах. Поэтому первая реакция на сообщение о законе гомологических рядов Н.И.Вавилова была столь восторженной, как по поводу давно ожидавшегося происшествия. Трогательна по наивности, но и показательна, забота о Вавилове в связи с этим саратовской общественности и в местной газете было опубликовано: «Профессору Н.И.Вавилову удалось сделать величайшее открытие, имеющее мировое значение...Это наиболее трудная и сложная область биологии, начиная с Х1Х столетия, была центром усиленного внимания научных сил. Саратовский Губернский Исполком постановил оказать профессору Н.И.Вавилову всемерное содействие в его дальнейшей работе» (цитируется по С.Киперману, 1997).

Но только отдельным русским биологам было ясно, что знаменательность этого обстоятельства не столько и даже не только в появившемся открытии, которое само по себе уже витало в воздухе, сколько в самом акте пожалования нового творца («свой Менделеев»), и как раз личностью Н.И.Вавилова русский дарвинизм прославлен более, чем законом гомологических рядов, хотя нелепо их разделять. Нельзя не отметить, именно как выдающееся научное событие, приход в науку совершенно фантастической фигуры, сплавившей в себе фундаментальные знания учёного, неугомонность первопроходца, редкостный талант организатора, пытливость путешественника, неутомимость натуралиста и беззаветную преданность идее пионера; Н.И.Вавилов принадлежит к числу самых драгоценных камней в диадеме русской науки. С момента своего появления в науке Вавилов был окружён дружиной последователей и сподвижников и школа Вавилова есть наивысшее достижение русского дарвинизма.

Следовательно, научные предпосылки генетической селекции как своеобразного течения дарвинизма содержались в недрах русской модификации, заслуга онаучивания которых, как и воплощение искусственного отбора в теорию, принадлежит Н.И.Вавилову, создавшего это в виде, какого лишён европейский дарвинизм, но какой составил специфику русского дарвинизма. Однако познавательная ёмкость русского дарвинизма отнюдь не исчерпывается предикацией школы Вавилова и кроме принципиального отличия от европейского дарвинизма в нём содержится такой же силы когнитивная связь с этим последним. Русский дарвинизм являлся настолько полнокровным и насыщенным течением, что мог породить из своей среды творца, которому удалось сочленить самобытный облик европейской биологической науки со спецификой русской дарвинистской традицией. Имя этого замечательного представителя русского дарвинизма – Иван Иванович Шмальгаузен. И.И.Шмальгаузен не обладал, подобно Вавилову, своей школой, но он стал автором своей системы дарвинизма, которая поставила его вровень с великими дарвинистами А.Вейсманом и Т.Морганом.

Шмальгаузен придал конституальное звучание основополагающим и стержневым опорам европейского дарвинизма (синтетической теории эволюции) – борьбе за существование и естественного отбора, однозначно определив концептуальное место каждой и их связь между собой. Шмальгаузен излагает: «Борьба за существование ведёт к гибели (элиминации) или, по крайней мере, к ослаблению многих особей, к полному или частичному устранению многих особей данного вида от размножения и, следовательно, к преимущественному размножению одних особей перед другими. Этот процесс и был назван Ч.Дарвином естественным отбором, в предположении, что гибель и устранение от размножения являются в массе не случайными, а избирательными, т.е. что гибнут преимущественно более слабые и менее в данных условиях приспособленные особи, а переживает главным образом более сильные, более вооружённые, более ловкие, более стойкие и защищённые, лучше скрывающиеся и вообще более приспособленные к данным условиям среды. Естественный отбор есть выражение избирательного переживания и избирательного размножения неравноценных особей данного вида»(1983, с.26).

Необычайная усложнённость и изощрённость мысленных и умственных структур в СТЭ как бы нейтрализует пафос смерти в европейском дарвинизме, но аромат истребления и уничтожения, как видно из слов Шмальгаузена, вовсе не выветрился, а потому остаются шаткими и непонятными соотношения между созидательными (творческими) и деструктивными факторами эволюции, если в финале целевой установки маячит неизбежная смерть. Эту проблему Шмальгаузен охватывает своим замыслом и следующее умозаключение берёт за основание: «в различных условиях борьбы за существование на первый план выступает то ведущая, то распределяющая, то консервирующая и фиксирующая роль отбора. Однако обычно авторы выдвигают лишь одно из этих проявлений естественного отбора и отрицают существование других и, в особенности, важнейшего его выражения – роль отбора как основного, творческого фактора эволюции»(1946, с.4; выделено мною – Г.Г.).

По признаку однонаправленных или, как говорит учёный, «селекционного преимущества», творческих признаков естественного отбора последний распадается как естественный процесс на две функционально-структурные группы: ведущая (движущая) форма отбора и стабилизирующая форма отбора. Основательная теория, созданная русским учёным для научной рефлексии этого обстоятельства, достойна войти в действующий арсенал СТЭ, а сам творец вправе претендовать на звание соавтора ведущей теории европейской биологии. Но русская сторона крепко держит Шмальгаузена: взявшись за тему творческой потенциальности естественного отбора, учёный выходит непосредственно на искусственный отбор, то есть, на генетическую селекцию, где в русском плане творческая роль отдана человеку, – ни в одной общебиологической системе искусственному отбору не отведено такое удельное предпочтение, как в гнозисе Шмальгаузена. И также требует объяснения наличие в системе Шмальгаузена такого обилия мыслей, воочию отвергающих популяционистские притязания в СТЭ и подстрекающие к самочинности индивидуальное начало организма. Шмальгаузен подкупает своей уверенностью: «...мы можем утверждать, что в процессе эволюции происходит постепенное сокращение детерминирующего значения физических факторов внешней среды....Это означает, что в процессе эволюции организм эмансипируется от факторов внешней среды, становясь в своих жизненных процессах и индивидуальном развитии всё более автономным». Эти блуждающие мысли порой приобретают вид чеканного вывода: «Освобождение организма от детерминирующей роли факторов среды именно и означает установление системы внутренних факторов развития, определяющих специфическое течение формообразовательных процессов»(1946, с.с.335,11).

Показательно в связи с этим, что главнейшая динамическая операция СТЭ – приспособление (адаптация) под рефлектирующим усилием Шмальгаузена приобретает содержание, где без труда можно услышать смысловой стук в двери закона живой жизни Вернадского: «Каждый организм приспособлен к окружающей среде по-своему. Эта разная приспособленность выражается в устройстве всего организма, в особенностях его поведения, в устройстве отдельных органов и их функционировании. Каждый орган по-своему совершенен. Это не означает, конечно, абсолютного совершенства. Наоборот, даже в наиболее совершенных органах (например, глаз позвоночных) всегда имеются те или иные «недоделки», если подходить к их оценке абстрактно, как к целесообразно устроенному инструменту. В конкретных условиях существования орган оказывается вполне целесообразным и имеет именно такое устройство, какое необходимо в данной среде при данном образе жизни»(1983, с.91). Шмальгаузен, таким образом, ставит опорным стержнем параметр «целесообразность», который всегда предопределялся самим живым организмом (в генетической селекции – человеком) и вокруг которого наматывается «именно такое устройство, какое необходимо в данной среде при данном образе жизни», а по-другому, создаются реальные координаты жизни, как первейшей ценности человека, и где не властна воля смерти.

Превосходство внутренней фактуры над внешним детерминизмом (каузальностью) образует чисто русскую черту в общенаучном мировоззрении, которое в русском дарвинизме базировалось на естественном дарвиновском отборе именно в силу того, что последний воспринимался как свидетельство внутренней независимости отдельного организма. Краеугольное творение в системе Шмальгаузена носит красноречивый титул «Организм как целое в индивидуальном и историческом развитии»(1938 г.) и в нём он пытается обнаружить творческое содержание естественного отбора в толкованиях идеологов новой биологии – Дарвина, Вейсмана, де Фриза. Шмальгаузен, не отвергая популяцию как таковую, увязывает творческое качество с индивидуальным естеством организма, и хотя в силу своего научного мировоззрение не акцентирует на этом внимание, но его анализ прямо намекает на глубокое отличие единичного организма, входящего в состав популяции, от ламаркистской организмоцентрической величины. У Шмальгаузена сказано: «Мысль о составе организма из самостоятельных жизненных единиц различного порядка буквально доминирует во всей концепции Вейсмана. Она лежит в основе всех представлений об индивидуальном развитии, о внутреннем отборе, о зачатковом отборе и о самом процессе эволюции»(1983, с.115). Именно в представлении о процессе эволюции Шмальгаузен сосредоточил более всего признаков, свойственных когнитивному строю русского дарвинизма, и не принятых в bean mond (высшем свете) европейской СТЭ. Шмальгаузен понятно умозаключает: «Управление эволюционным процессом и означает вполне сознательное преобразование организмов, ведущее в кратчайший срок к созданию новых растений и животных с заранее заданными свойствами»(1983, с.316)

«Управление эволюционным процессом» относится к числу тех ноуменальных оборотов Шмальгаузена, какие не допустимы в западном дарвинизме, а по своей смысловой основе это словосочетание отражает суть, показанной в терминах социологии науки, внутринаучного фактора, который в объёме русского дарвинизма заключался в генетической селекции Вавилова и отражал предпосылку «к созданию новых растений и животных с заранее заданными свойствами». На этой основе родилось наиболее радикальное постижение академика И.И.Шмальгаузена об «эволюции факторов эволюции» или проще «эволюции эволюции», которое в силу рассмотренных в дальнейшем внешних обстоятельств не было продвинуто ближе формульной констатации. Смысл суждения свёрнут в понимании русским учёным того, что эволюция не есть механический процесс накопления изменений материального тела, – она изменяет в этом развитии и самое себя. Изменение из себя и в самом себе есть расшифрованный код принципа саморазвития, на чём держится феномен пульсационизма в природе и что является открытой дверью в русскую либеральную науку, но что не фигурирует в составе европейской мудрости (правда, в философии Б.Спинозы для принципа саморазвития дан термин causa sui (причина себя), но из всего непонятого европейской аналитикой в спинозизме момент causa sui занимает ведущее место, и даже для высокомудрого Г.Гегеля он «есть только излишний формализм, стремящийся ничего не оставлять без доказательства»). Наибольший вклад русского учёного И.И.Шмальгаузена в дарвиновскую науку в том и состоит, что, будучи неформально её соавтором, он внёс в синтетическую теорию эволюции русский индивидуалистический элемент, чем и обозначил изъян этой теории, который рациональный европейский ум не мог разглядеть сквозь очки, снабжённые популяционистскими диоптриями, и который стал мучительным беспокойством в современной теоретической биологии.

Однако принципиально неверно выводить систему Шмальгаузена в форме связующей нити русского и европейского порядков дарвиновской биологии, основываясь только на персональных постижениях великого дарвиниста. В русском отделе биологии наличествовала ещё одна, немалая по объёму, логия, базирующаяся на тех же константах борьбы за существование и приспособительной динамики, и принадлежащая учителю Шмальгаузена – академику Александру Николаевичу Северцову. В самоаннотации своего учения Северцов пометил: «Мы различаем четыре вида морфофизиологических изменений, в равной степени ведущих к победе в борьбе за существование: 1.Морфофизиологический прогресс, или ароморфозы, т.е. приспособительные изменения, при которых общая энергия жизнедеятельности взрослых потомков повышается. 2. Идиоадаптации, т.е. приспособительные изменения, при которых энергия жизнедеятельности взрослых потомков не повышается, но и не понижается. 3. Ценогенезы, т.е. приспособительные изменения зародышей (и личинок) животных, при которых общая энергия жизнедеятельности и строения взрослых потомков не изменяются, но возрастает число потомков. 4. Общая дегенерация, т.е. приспособительные изменения взрослых потомков, при которых общая энергия жизнедеятельности понижается»(1967, с.58).

Таким образом, русский дарвинизм являлся потому самостоятельным и полноценным научным течением, что внутренне и содержательно он не был однородным, и наряду с генетической селекцией Вавилова в его структуру входила эволюционная ветвь Северцова-Шмальгаузена, а собственная русская специфика дарвиновской биологии образовалась из сочетания этих двух граней в едином многограннике русского дарвинизма. Не лишено любопытства, что в лидеры этих составных частей были подряжены личности Вавилова и Шмальгаузена, почти погодки и одинаково обуянные преданностью науке, но поразительно разнотипные в человеческом отношении. Авторитет И.И.Шмальгаузена в научной среде был очень высок, как и Н.И.Вавилова, а сам академик, как внешне, так и внутренне, не в пример Вавилову, казался воплощением осмеянного образа «академического сухаря». Академик М.С.Гиляров вспоминает: «На свои лекции Иван Иванович приходил всегда очень подтянутым, в строгом чёрном пиджаке с глухим воротом. С собой он приносил стопки листов конспектов, многие из которых, несомненно, использовались им не один год, их бумага стала желтоватой, цвета мамонтовой кости. Иван Иванович не стыдился в них всё время смотреть на протяжении своей лекции, почти не отрывая от них глаз. Читал Иван Иванович не глядя на аудиторию, очень чётко и внятно, как бы уясняя для себя свои мысли, ровным голосом, не меняя интонаций. Сухие по форме, эти лекции были исключительно насыщены содержанием, личность профессора-академика и его облик внушали всеобщее уважение, и в небольшой светлой, обычно солнечной аудитории слышно было, как муха пролетит»(1983).

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка