Загубленные гении России №5. Князь П.А.Кропоткин (Продолжение)
Загубленные гении России №5
Князь П.А.Кропоткин – кузнец интеллектуальной славы России (Продолжение)
![]() |
2.Эстетика князя П.А.Кропоткина
Эстетические вариации князя П.А.Кропоткина в жанровом отношении
принадлежат к разряду русской литературной критики с
той её диагностической особенностью, когда критика включает в
себя историю литературы и философский кругозор. Исторически в
России сложилось так, что литературная критика с самого начала
заявила о себе как рупор социального общественного движения, как
выразительница свободолюбивых тенденций русского общества, переданных
не только на языке изящной словесности, но в живописи и музыке,
и до конца своего (октябрь 1917 года) она стоически несла на себе
бремя общественного мнения. П.А.Кропоткин отмечает: «Главным средством
для выражения политической мысли в России в течение последних
пятидесяти лет была литературная критика, которая вследствие этого
достигла у нас такого развития и получила такое значение, каких
мы не встречаем нигде, кроме России. Душой русского ежемесячного
журнала всегда бывает литературный критик. Его статье приписывается
гораздо большее значение, чем повести любимого автора, которая
может быть напечатана в том же номере. Критик передового журнала
бывает интеллектуальным вождём значительной части молодого поколения,
причём обстоятельства так сложились, что за последние полвека
мы имели в России ряд литературных критиков, которые оказывали
большее и в особенности более широкое влияние на формирование
интеллектуальных направлений в данное время, чем кто бы то ни
был из наших беллетристов или писателей в какой-либо другой области.
Вследствие этого самое интеллектуальное направление каждой данной
эпохи лучше всего может быть характеризовано именем литературного
критика, который в то время имел наибольшее влияние». Князь называет
имена таких литературных критиков – Белинского, Чернышевского,
Добролюбова, Писарева, Михайловского, – и заключает: «Из сказанного
ясно, что литературная критика в России имела некоторые свои специфические
черты, не встречающиеся в других странах. Она не ограничивалась
критикой произведений искусства с чисто литературной или эстетической
точки зрения» (1999, с.с.553,553-554). И на этом блестящем фоне
князь П.А.Кропоткин сумел оставить свой автограф
и сказать своё слово, которое, как и все его
открытия, отличается сугубой оригинальностью и особой значимостью.
До настоящего времени русская литературная аналитика не знает
этого слова, а между тем ещё в 1901 году чтением
лекций по истории русской литературы и эстетике князь вызвал немалый
фурор в Бостоне.
Свой литературный экскурс в бостонских лекциях Кропоткин начинает
с осмысления самой глубинной основы русской литературы – с русского
языка. Опираясь на лингвистические структуры (грамматику,
лексикологию, фразеологию) русского языка Кропоткин делает ряд
тонких наблюдений. В одном случае он пишет: «Русский язык особенно
богат в выражении различных оттенков чувств – нежности и любви,
скорби и веселья, а также различных степеней того же самого действия.
Его гибкость особенно сказывается в переводах, и ни одна литература
не может похвалиться таким количеством превосходных, точных и
истинно поэтических переводов иностранных авторов, каким обладает
наша литература. Поэты самых разнообразных характеров – Гейне
и Беранже, Шелли и Гёте, не говоря уже о любимце русских переводчиков,
Шекспире, одинаково хорошо переведены на русский язык. Сарказм
Вольтера, заразительный юмор Диккенса и добродушный смех Сервантеса
– с одинаковой лёгкостью находят себе выражение в русском языке.
Более того, вследствие своего музыкального характера, русский
язык чрезвычайно удобен в поэзии, для передачи мельчайших метрических
особенностей оригинала. «Гайавата» Лонгфелло (в двух различных,
превосходных, переводах), капризная лирика Гейне, баллады Шиллера,
мелодические народные песни различных национальностей и игривые
шансонетки Беранже – переведены на русский язык с точнейшим соблюдением
ритма оригиналов. Головоломная смутность германской метафизики
передаётся по-русски с такой же лёгкостью, как и точный изящный
стиль философов ХУ111 столетия; краткие, конкретные, выразительные
и вместе с тем изящные выражения лучших английских писателей –
не представляют никакого затруднения для русского переводчика».
А в другом месте он отмечает: «Подобно всем другим языкам, русский
воспринял в себя много иностранных слов: скандинавских, турецких,
монгольских, а позднее – греческих и латинских. Но, не смотря
на ассимиляцию многих племён урало-алтайского или туранского корня,
которая была уделом русского народа в продолжении многих веков,
его язык сохранился в замечательной чистоте. Приходится только
удивляться, что перевод Библии, сделанный в 1Х ст., на языке,
которым тогда говорили в Болгарии и Македонии, до сих пор в общем
понятен даже русскому простолюдину. Грамматические формы и конструкции
фраз этого перевода совершенно различны от теперешних; но корни
слов и даже значительное количество слов – те же, которые были
в употреблении тысячу лет тому назад» (1999, с.с.257,258).
После рассмотрения этимологических особенностей языка исследование
князя поступательно переходит на следующую ступень анализа – русскую
фольклористику. Достояние русской народной словесности
Кропоткин расчленяет на составляющие части – сказки, песни, былины,
летописи, и, характеризуя каждую из них, приходит к тому, что
он называет «ранней народной литературой» – плодоносное
и родоначальное ядро русской литературы в ореоле её характеристических
параметров. По этой части князь делает обобщающий вывод: «Ранняя
народная русская литература, которая лишь отчасти хранится в памяти
крестьянского населения, отличается поразительным богатством и
полна глубокого интереса. Ни одна западноевропейская нация не
обладает таким поразительным богатством народного творчества,
в форме преданий, сказок и лирических народных песен, – причём
некоторые из них отличаются необыкновенной красотой, – и таким
богатым циклом эпических песен, относящихся к седой древности»
(1999, с.260).
Однако изучение структурно-функциональных особенностей русского
является в эстетическом обзоре Кропоткина формально внешней стороной
дела, а основная содержательно качественная часть формировалась
на историческом материале. Хотя широкий исторический подход характерен,
в общем-то, для всех крупных русских аналитиков разного профиля,–
как сказал Н.А.Бердяев: «Историософическая тема – основная в русской
мысли Х1Х века» (1990, с.22), – но Кропоткин создал персональное
правило эстетического познания, где определённость исторического
факта сочленена с отвлечённостью философского обобщения, а правильнее
сказать, где, в одном случае, историчность поднимается до философичности,
а в другом – философичность опускается до историчности. Данный
подход наиболее выразительно сказался на отношении князя к такой
кардинальной для русской государственности и становления русского
мироощущения доктрине, как сентенция о Москве – Третьем
Риме.
Инок Филофей написал великому князю Ивану 111 (ХУ век): «Третьего
нового Рима – державного твоего царствования – святая соборная
апостольская церковь – во всей поднебесной паче солнца светится.
И да ведает твоя держава, благочестивый царь, что все царства
православной христианской веры сошлись в твоё царство: один ты
во всей поднебесной христианский царь. Блюди же, внемли, благочестивый
царь, что все христианские царства сошлись в твоё единое, что
два Рима пали, а третий стоит, а четвёртому не быть; твоё христианское
царство уже иным не достанется» (цитируется по Н.А.Бердяеву, 1990,
с.9). Это умное и образное выражение превратилось в постулат,
а затем и идеологию русского национального самосознания, определившую
государственный императив русского сообщества, ставшего «всея
Русью». Принято считать, что , как несомненно положительный
фактор, идеология Третьего Рима положила начало новому русскому
духостоянию и Бердяев зафиксировал: «Доктрина о Москве, как Третьем
Риме, стала идеологическим базисом образования московского царства»
(1999, с.9). Поскольку смысловая ёмкость и внутренняя содержательность
«идеологического базиса» доктрины обязана религиозному, христианско-византийскому,
догмату, то и роль православной церкви в реализации доктрины и
становлении консолидированной русской державы в целом необходимо
полагается ведущей и определяющей (по сути, ХУ-ХУ1 века российской
истории были периодом наибольшей гражданской активности русской
православной церкви, какой она уже никогда не достигала). Таков
общий вывод исторического анализа, прямое следствие из которого
требует признать, что русское эстетическое развитие проходило
под непосредственным духовным протекторатом православной церкви,
и что русский фольклор, будучи произведением глубокого религиозного
сознания рядового русского люда и обладая высочайшей чувствительностью
и восприимчивостью к пертурбациям внутри общества, неизбежно повинен
быть поэтической реакцией на основные моменты церковной истории.
Идеологом подобного воззрения выступил такой знаток философии
истории, как Н.А.Бердяев, который из основополагающей идеи о Москве
– Третьем Риме сконструировал звонкий афоризм: «Православная
вера есть русская вера, не русская вера – не православная вера».
Отзвук идеологии Третьего Рима фигурирует в рассуждениях Бердяева
о «религиозной формации русской души», а тема «народного православия»
проходила сквозным рефреном во всех общественных течениях – славянофильстве,
византизме, евроазийстве, и даже в большевизме Бердяев обнаружил
«религиозную энергию русской души», – как он пишет: «Принадлежность
к русскому царству определилась исповеданием истинной, православной
веры. Совершенно также и принадлежность к советской России, к
русскому коммунистическому царству будет определяться исповеданием
ортодоксально-коммунистической веры» (1990, с.9).
Именно в своеобразном толковании религиозной составляющей русской
истории сказывается оригинальность авторского подхода Кропоткина
к познанию русской художественной эстетики, которое он начинает
с глубоких генетических корней – «ранней народной литературы».
Князь решительно отметает какое-либо сюжетное либо композиционное
влияние клерикального элемента на фольклорные свидетельства этого
периода и в его представлении народные первоисточники по своему
характеру являются секулярными бытописаниями, но никак не сакральными
извещениями. Особо подчёркивая, что «Ни одна страна не может похвалиться
более богатым собранием летописей», князь повествует о своих наблюдениях:
«В Х-Х11 веках главными центрами развития были: Киев, Новгород,
Псков, земля Волынская, Суздальская (Владимир, Москва), Рязанская
и т.д., являвшиеся в то время своего рода независимыми республиками,
объединёнными между собою единством языка и религии, а также тем
обстоятельством, что все они выбирали своих князей, выполнявших
роль военных вождей и судей, из дома Рюрика. Каждый из этих центров
имел собственные летописи, носившие отпечаток местной жизни и
местных особенностей. Южнорусские и волынские летописи – из которых
так называемая летопись Нестора отличается наибольшей полнотой
и пользуется наибольшей известностью – не были лишь сухим сводом
фактических данных; местами в них заметна работа воображения и
поэтического вдохновения. Летописи новгородские носят отпечаток
жизни города богатых купцов: они имеют строго фактический характер,
и летописец воодушевляется лишь при описании побед Новгородской
республики над Суздальской землёй. Летописи соседней Псковской
республики, напротив, проникнуты демократическим духом и с демократической
симпатией, в чрезвычайно живописной форме рассказывают о борьбе
между бедняками и богачами Пскова. Вообще несомненно, что летописи
не были трудом монахов, как это предполагалось ранее; они составлялись,
для различных республик, людьми, вполне ознакомленными с их политической
жизнью, договорами с другими республиками, внутренними и внешними
столкновениями и т.д. ...Исторические факты, относящиеся к очень
раннему периоду и вполне подтверждаемые свидетельствами константинопольских
летописцев и историков, смешиваются с чисто мифическими преданиями.
Но именно эта особенность и придаёт особенно высокую литературную
ценность русским летописям, особливо южным м юго-западным, в которых
чаще всего встречаются наиболее драгоценные отрывки ранней литературы»
(1999, с.с.267-268,268-269).
К этому нельзя не добавить, как факт русской фольклористики, что
очень часто религиозные лица среди действующих персонажей былин
и сказаний представлены в негативном виде (отсюда пушкинский сарказм
– «поп, толоконный лоб»). Поэтому Кропоткин вполне доказателен
в своём определённо не высказанном, но ноуменально предугадываемом,
тезисе, что не религиозный актив определяет собой качественную
полноту русского художественного богатства, а сам он является
функцией последнего. Даже более того: религиозный догматизм в
отдельных случаях стоит препятствием на пути русского эстетического
развития, ибо православная церковь при всех своих положительных
свойствах, исторически полагается для русского народа приходящей
внешней силой, тогда как самобытная имманентная духовная сущность
русской души принадлежит славянскому язычеству. С позиции данного,
в известной мере апокрифического, тезиса Кропоткин рефлектирует
идеологию Третьего Рима и, соответственно, весьма популярную в
среде русских интеллектуалов концепцию «народного православия».
Князь утверждает: «Церковь, в её усилиях создать христианскую
национальность, свободную от всякого умственного или нравственного
влияния ненавидимых язычников-монголов, превратилась в суровую
централистскую силу, безжалостно преследовавшую всякие остатки
языческого прошлого. В то же время церковь неутомимо работала
над созданием, по византийскому образцу, неограниченной власти
московских царей. С целью усиления военной мощи государства было
введено крепостное право. Вся независимая местная жизнь была задавлена.
Идея о том, что Москва является центром церковной и государственной
жизни, усиленно поддерживалась церковью, которая проповедовала,
что Москва представляет наследницу Константинополя – «третий Рим»,
единственную местность, в которой сохранилось истинное христианство.
В более позднюю эпоху, когда монгольское иго было уже свергнуто,
работа консолидации Московской монархии усердно продолжалась царями
и церковью, боровшимися против проникновения западноевропейских
влияний, с целью предохранить русскую церковь от происков «латынской»
церкви».
Незаурядное умозрение Кропоткина привело его к важному выводу,
что идеология Третьего Рима стала питательной средой для возникновения
в Москве самодержавной власти и что соблазн абсолютистской
власти, а вовсе не эстетические тенденции ранней народной литературы,
сплавил воедино действия церкви и царизма, приведших в итоге к
исторически судьбоносному результату: 1.русскому централизованному
государству и 2.крепостной кабале русской крестьянской массы.
Кропоткин стремится доказать, что не внутрирелигиозный (старообрядческий)
раскол, как мнится Н.А.Бердяеву, становится побудительной
мотивацией русской эстетической динамики, а раскол
между самодержавием (и православной церковью в том числе) и народом
лежит в основе решающего противоречия русской художественной эстетики.
И аргументы князя в этой проблеме звучат весьма убедительно: «Тогдашняя
образованность мало-помалу сосредоточивалась в монастырях, из
которых каждый являлся своего рода крепостью, в которой спасалось
население при нашествии татар, и эта образованность, по вышеуказанным
причинам, замыкалась в тесном круге христианской литературы. Изучение
природы рассматривалось как ересь, близкая к «волхованию». Аскетизм
превозносился как высшая христианская добродетель, и его восхваление
является отличительной чертой тогдашней письменности. Наибольшим
распространением пользовались всякого рода легенды о святых, заучивавшиеся
наизусть, причём этого рода литература не уравновешивалась даже
той наукой, которая развивалась в средневековых университетах
Западной Европы. Стремление к познанию природы осуждалось церковью,
как проявление горделивого ума. На поэзию смотрели как на грех.
Летописи потеряли свой прежний воодушевлённый характер и превратились
в сухой перечень успехов возрастающего государства или же наполнялись
мелочами, относящимися к деятельности местных епископов и архимандритов
монастырей... От паствы требовалась строгая приверженность к букве
учения византийской церкви. Попытки объяснения Евангелий рассматривались
как ересь. Всякое проявление умственной жизни в сфере религии,
равно как и критическое отношение к духовным властям московской
церкви, считалось чрезвычайно опасным, и люди, виновные в подобной
дерзости, вынуждены бывали бежать из Москвы, ища убежища в глухих
монастырях дальнего Севера. Великая эпоха Возрождения, влившая
новую жизнь в Западную Европу, прошла бесследно для России: церковь
свирепо истребляла всё, выходившее из рамок обрядности, и сжигала
на кострах или замучивала под пыткой всех, проявлявших признаки
независимой или критической мысли» (1999, с.с.270,271,271-272).
Явственно ощущаемый здесь антиклерикализм, – именно тот, что приписывается
Кропоткину в числе отрицательных признаков его анархического учения,
– однако, не есть его собственное помышление, гностически контрастно
противополагаемое на фоне широкопринятого в русском духовном слое
понятия «народного православия». В таком плане князь повторяет
doxa (мнение) не кого-нибудь, а виднейшего ortodoxa славянофильства
и народного православия И.С.Аксакова, которого Вл.Соловьёв аттестовал:
«Один из самых выдающихся вождей «русской партии», горячий патриот
и ревностный православный, в своём качестве славянофила открытый
враг Запада вообще и римской церкви в частности, питающий отвращение
к папству и чувство омерзения к иезуитам». Вл.Соловьёв цитирует
высказывание И.С.Аксакова: «То, что целая половина членов Православной
церкви, половина русских крестьян, половина женщин русского образованного
общества только по наружности принадлежит Православной церкви
и удерживаются в ней только страхом государственного наказания...Так
это положение нашей церкви? Таково, стало быть, её современное
состояние? Недостойное состояние, не только прискорбное, но и
страшное! Какой преизбыток кощунства в ограде святыни, лицемерия
вместо правды, страха вместо любви, растления при внешнем порядке,
бессовестности при насильственном ограждении совести, – какое
отрицание в самой церкви всех жизненных основ церкви, всех причин
её бытия, – ложь и безверие там, где всё живёт, есть и движется
истиною и верою, без них же в церкви «ничтоже бысть»!...Однако
же не в том главная опасность, что закралось зло в среду верующих,
а в том, что оно получило в ней право гражданства,
что такое положение церкви истекает из положения, созданного ей
государственным законом, и такая аномалия есть прямое порождение
нормы, излюбленной для неё государством, и самим нашим обществом»
(1999, с.с.633,635-636).
Кропоткин не изобретал, но придал чеканную форму закона важнейшему
положению о том, что религия не может быть сопоставляема
с церковью, ибо церковь есть не что иное, как государственное
учреждение, о чём на примере православной церкви заявил
Аксаков: «Но с организациею самого управления, т.е. с организациею
пастырства душ, на начале государственного формализма, по образу
и подобию государства, с причислением служителей церкви к сонму
слуг государственных, не превращается ли сама церковь в одно из
отправлений государственной власти, не становится ли она одной
из функций государственного организма – говоря отвлечённым языком,
или, говоря проще – не поступает ли она и сама на службу к государству»
(цитируется по В.С.Соловьёву, 1999, с.634).
В ракурсе эстетико-исторического исследования Кропоткина это означает,
что художественные импульсы ранняя народная литература черпала
из своей, отнюдь не религиозной, а реальной, доморощенной и самоисходной
истории. Переломным моментом этой истории, роковым образом сказавшемся
на духовном потенциале коренных источников русской эстетики, князь
считает татаро-монгольское нашествие, которое создало на всём
русском пространстве принципиально новую ситуационную обстановку
и новые
