Комментарий |

Камень

Самохина направили на лечение в хирургический корпус. В последнее
время он испытывал боль в паху, а также резь в канале полового
члена. Последнее время длилось чуть меньше года. Самохин не
придавал этим болям особенного значения. Во-первых, они не
так часто давали о себе знать, а во-вторых, он считал, что
некоторые вещи можно отменить, если не думать о них всерьез:
что пока не поверишь в свою болезнь, то ее как бы и нет, она
не является чем-то действительно существующим. В вопросах
медицины он разбирался слабо и, как всякий несведущий в таких
вопросах человек, боялся врачей: у врачей есть право решать
что-то важное, чего не может решить он сам, причем такое,
что непосредственно относится к нему, Самохину.

Возраст у него был значительный, но не такой, чтобы потерять
способность к работе и жить на шее у своих сыновей бесполезным,
доживающим свой век иждивенцем. Не хотелось ему заставлять их
врать, что он им никакая не обуза, что им, сыновьям, это даже
в удовольствие и в долг нести о нем, старике, заботу. Ему
оставалось три года до пенсии. Самохин гордился тем, что в
свои годы сохранил отменное физическое здоровье. Он без труда
мог взвалить на свои плечи мешок сахара весом в 50
килограмм, то есть нести на плечах две трети собственного веса. В
одной из газет он прочитал, что этим измеряется действительная
прочность человека — способностью поднять свой собственный
вес. Прямой необходимость тащить на своей спине мешок с
сахаром у него не было, во всяком случае, на дальние расстояния:
у Самохина имелся автомобиль и, между прочим, автомобиль
серьезный, не какая-нибудь ковыляющая насмешка над настоящей
машиной. ВАЗ 2107 со сварным кузовом, литыми дисками, цвет
вишня.

Самохин до последнего времени с успехом выполнял свои рабочие
функции — он продолжал трудиться в должности начальника участка в
своем строительно-монтажном управлении. Считался он
человеком властным, достаточно авторитетным и волевым для того, чтоб
держать в руках молодых лоботрясов, а их было 12, слесарей
и «сварных», находившихся у него в подчинении. Никто почти
из этих желтых птенцов по-настоящему работать не умел, пришли
сразу после училища, а чему их там учили, непонятно;
немного полегче было с теми, кто отслужил срочную. Эти хоть
какое-то понятие о дисциплине имеют.

У начальства он был на хорошем счету, оно не раз поощряло его
премиями и вот выделило деньги на его юбилей — подарили кофемолку
и телевизор. За 30 лет службы на различных стройках страны
Самохин заслужил знак ударника коммунистического труда и 11
почетных грамот; грамоты эти хранились в красной кожаной
папке, на которой золотом было оттиснуто «50 лет» и «поздравляем
с юбилеем». Кроме грамот в этой папке хранились документы
на двухкомнатную квартиру, бумага на право частной земельной
собственности — на земельный участок в 7 с половиной соток и
на дом высотой не более двух этажей. В этой бумаге была
сделана одна забавная ошибка: вместо «частной собственности»
значилось «честной», и Самохин не раз шутил, что своей землей
он владеет честно — в отличие от воров-олигархов,
обмишуривших всю страну. В самом деле, ему не в чем себя упрекнуть —
20 лет он откладывал деньги на дом, копейку к копеечке.

В ноябре-месяце он был вынужден обратиться к врачу — Вышегорцеву
Вячеславу Васильевичу. Врач-терапевт долго добивался от
Самохина точных ответов, что именно беспокоит, и все переспрашивал:
так сильно или не сильно? болит или не болит? Самохин
чувствовал по голосу, что врачу хотелось, чтобы болело не сильно,
он и сам того же хотел, но вынужден был признать, что рези
утратили характер неудобств и приняли характер мучений.

Врач выдал Самохину направление во вспомогательные кабинеты и велел
ему провести обследование почек и мочевого пузыря. Выйдя от
врача, Самохин испытал сильное желание выбросить полученные
от него бумажки в корзину, как будто никакого разговора с
врачом и не было. Два дня спустя ему провели обследование
ультразвуком в той же поликлинике и выдали заключение,
написанное таким неразборчивым почерком и на таком мудреном языке,
что он ничего не понял. Вспомогательные врачи объявили ему,
что в его мочевом пузыре находятся посторонние включения.
Самохин спросил, что ему нужно делать с этим заключением дальше,
ему ответили, что нужно ложиться в урологическое отделение
городской клинической больницы.

Самохин посоветовался с женой и решил взять больничный. В больнице
его поместили в самую светлую и большую палату, в которой
было одиннадцать коек, и уже лежало семеро человек. Многие были
значительно моложе Самохина, и это успокоило его: он
почему-то боялся, что окажется в палате самым молодым. Немного
стыдно лечится от тех же болезней, от которых лечатся дряхлые
старики. В первый день никто из медицинского персонала не
обращал на Самохина никакого внимания, как будто в отделение и
вовсе не поступал больной с такой фамилией. Лечащий врач не
навещал его, лишь под вечер дежурная сестра принесла
склянку, в которую он должен был помочиться.

На утро следующего дня его посетил врач, молодой, обстоятельный и
серьезный, Самохину он понравился, хотя, в сущности, он
задавал все те же самые вопросы, что раньше задавали другие врачи,
и точно так же не мог сказать ничего определенного. Но было
в нем какое-то дружелюбие к больным, а больше всего
Самохину понравилось то, что врач отнесся к нему с недоумением, как
будто и не к больному вовсе, а крепкому здоровому человеку,
который непонятно как здесь оказался. На вопросы Самохина
он отвечал односложно и неопределенно — «будем смотреть». Во
второй день Самохину сделали еще одно обследование
ультразвуком — первоначальный диагноз подтвердился. На третий день
ему стали делать восходящую и нисходящую цистограмму, то есть,
попросту говоря, выяснять, как из него выходит моча.

Больше всего Самохина раздражало и выводило из себя то, что врачи
говорят о нем профессиональными терминами: «ну, что,
факультативно, вторично билорубиновый протромбин». Никому не приятно,
когда за твоей спиной говорят о тебе и, в сущности, решают
твою судьбу, а в каком направлении и смысле решают, тебе
никак не угадать, пытайся, не пытайся.

С соседями по палате Самохин общался мало. Сначала он думал, что
скоро пойдет домой, так что и нечего начинать сближение и
вступать в доверительные разговоры. В палате лежал мужчина, у
которого удалили почку, лет на пять старше Самохина; после
операции он держался молодцом и шутил, проявлял к молодым
медсестрам внимание, когда те приходили менять ему капельницу.
Также лежал молодой парень, у которого была водянка, и который
все читал книжки и лежал молча, уткнувшись носом в стенку.
Также лежали два старика, которые вели между собой
политические разговоры и разговоры про сад и огород, также лежал
жирный откормленный армянин с огромным трясущимся животом и
почечной коликой, плохо говоривший по-русски, и двое здоровых
молодых мужиков лет 40, у которых отчего-то раздулись и
воспалились яйца. Мужики говорили между собой о состоянии своих
мошонок, о службе в армии, рыбалке и своих половых подвигах,
говорили о своей работе и уровне оплаты труда, и кто сколько
выпил на этой работе водки и после этого едва не замерз.

Один мужик рассказал о том, как у них на работе угнали зарубежный
подъемный кран «Татра», и как двух водителей привязали в лесу,
закрыв им глаза, люди в черных масках. Обычные разговоры.
Самохин вполне бы мог принимать в них участие: подобная
история с похищением крана имела место и на его месте работы,
должно быть, орудовала одна и та же банда. Кран этот, между
прочим, 50 тысяч евро стоит.

Но Самохин молчал, вдруг осознав, что мужики уйдут из больницы
раньше него. Это были их разговоры — здоровых, на
которых все заживает как на слоне. Они говорили так, как будто
точно знали, что завтра они вернуться к тому, о чем сегодня
говорят. И на женщину залезут, и пойдут во вновь открывшийся
пивной бар. А когда он пойдет, Самохин не знал и, как
больной, не вмешивался, а вел свое отдельное и замкнутое
существование. Лежать долгое время на койке, находиться на одном
месте он не мог, и он выходил из палаты, гулял по коридору
бесцельно взад и вперед, читая на стенах разные руководства для
медицинского персонала и правила поведения больных. Также на
стенах висела полезная информация, как лечиться при помощи
сбора лекарственных растений. Но больше всего внимание его
притягивал один ящик или, лучше сказать, стенд, который висел
в промежутке между кабинетом главного врача и смотровой
комнатой. То, что находилось на этом стенде, напоминало образцы
древних горных пород, и сам этот ящик был будто привезен из
музея минералов или музея истории земли.

На этом стенде под стеклом хранились расположенные ровными рядами
камни. Камни были разных размеров: самый маленький размером с
речную гальку и самый большой — с кулак годовалого ребенка.
Они различались по цвету и форме: серые, бледно-коричневые,
почти черные, почти белые, бугристые, шероховатые и
округлые, гладкие. Такие камни формируют многолетние отложения
солей, один слой накладывается на другой, подобно тому, как
образуется жемчужина. Особенно ужаснул Самохина один камень, как
бы и не камень вовсе, а какое-то белесое окаменевшее
веретено, застывшая пряжа, намотанная вокруг деревянного колышка.
Этот камень был ужасен именно своим происхождением:
непонятно, как он образовался и как он находился внутри организма в
таком виде и столько времени. Это был какой-то живой,
выращенный самим организмом камень, только потом окаменевший.
Самохину начало казаться, что внутри него тоже растет, уже
создалось что-то подобное, и он стал выбирать себе на стенде
камень, какой бы он примерно хотел. Только не этот белый, похожий
на какой-то сантехнический узел, весь проржавевший,
прогнивший от времени. Гладкий камень, наверное, выходит легче, он
там скользит. Ему первый раз в жизни по-настоящему стало
страшно от приблизительности своих представлений — все было не
то и не точно. Чего-то он не понимает, чего-то близкого,
куда уж ближе — того, что находится внутри него, своего тела,
организма, своей внутренней природы не понимает.

Думал Самохин, что это наказание ему за грехи молодости. Был он
большой ходок по женской части. Правда, это только по прошествии
лет воспринимается как грехи, да и по прошествии лет не
воспринимается. В сущности, если разобраться, в этом было
главное назначение его мужской жизни. Помимо, конечно, полезности
обществу и родной стране. В законном браке произвел он на
свет двоих сыновей. И сыновья выросли как надо и на славу:
старший выучился на юриста и теперь работает на заводе в
качестве юриста, а младший учится в институте электроники и
математики и учится не в пример многим, которые лоботрясы и за
деньги, его и за границу в Европу приглашали для обмена
знаниями и опытом. Возможно, навсегда туда уедет, а Самохин и не
против, так даже лучше, если не принимать во внимание их с
матерью родственные чувства. Там все условия лучше и от
беспредела нынешнего будет огражден эффективными законами.

Была у Самохина и внебрачная дочь, участия в воспитании которой он
не принимал, потому что не хотел разрушить здание своей
законной и сложившейся семьи. Семья его окончательно сложилось к
тому времени, когда дочери пошел второй год. Валентина,
значит, на алименты не подавала и вообще никак не домогалась,
гордая была, решив обходиться своими силами. И, молодец,
вырастила дочь, как бы и вместе они, наверное, не вырастили.
Дочь, Марина, смогла поступить в медицинский институт, причем
безо всяких протекций и знакомств, что являлось случаем
исключительным. Закончила институт с отличием и сейчас работает в
какой-то частной наркологической клинике. Узнав об этом,
Самохин испытал гордость, хотя какие он имел на эту гордость
права, какая могла быть в том его заслуга.

Во время своей болезни Самохин с каким-то мучительным безнадежным
чувством вспомнил, что у него есть
такая дочь, которая могла бы ему помочь и указать способы
избавления от болезни. Он совсем не думал о том, что она
работник другого профиля, и вряд ли ее помощь сможет оказаться
действенной, он упрямо хотел думать только одно, что она —
медицинский работник и не чужой ему человек, а нечужой человек
всегда помогает с большим рвением и говорит больше правды.
Так, во всяком случае, считал Самохин.

Грех его, в сущности, состоял в том, что он, женатым будучи, имел
двух женщин в один и тот же период времени. Но это с точки
зрения какой-то отвлеченной морали. Что, он от этого стал
работать хуже, хуже выполнять свои общественные обязанности? Свой
отцовский долг — по отношению, во всяком случае, к двум
сыновьям. И дочь свою он смог бы достойно содержать, если бы
она сама не отказалась от помощи. Конечно, семью ничем не
заменишь, но все-таки...

Была еще одна женщина, с которой он сошелся, когда работал на
строительстве Ленинградского метрополитена. За проявленный
беспримерный героизм Самохин получил орден: усилиями его бригады и
еще двух десятков таких же бригад удалось избежать многих
жертв. Подземная река, прорвавшись, грозила обрушить многие
исторические и просто здания. Они, работая двое суток, возвели
плотину с целью предотвращения дальнейшего действия
грунтовых вод. Вероника была у них бухгалтером и выдавала им в
начале каждого месяца аванс и в конце — зарплату. И вздумалось
бухгалтеру Веронике во что бы то ни стало при себе Самохина
удержать. А его уже перебрасывали на другой объект работы, и
он сказал ей: спасибо тебе за все, прощай, не обессудь и не
держи зла. А она ему: оставайся, мне квартиру отдельную
через полгода обещали дать, а поженимся — двухкомнатную дадут.
Привыкла она его всегда видеть и чувствовать рядом с собой,
так что теперь и обходиться не может. Самохин испугался такой
любви, потому какая же это любовь, когда человек вцепляется
в тебя и тащит на дно мертвой хваткой. У Самохина ум в
отношении женщин был устроен так, что главное в этом деле —
количество и многообразие. И переделывать себя так просто ни с
того ни с сего он не захотел, не имел такого желания, потому
что когда один живешь, чувствуешь за собой свободу, а когда
вместе с кем-то, то это уже не жизнь, а каторга. Это
обязательства определенные налагает: семья — ячейка общества и т.
д.

И он, молодой Самохин, влюбив в себя какую-нибудь женщину и поимев
ее, просился на другое место работы и в другой город. Это он
в том своем возрасте думал, что семья не для него, а потом
осознал всю ее ценность и главную задачу воспроизведения себя
самого, чтобы мир не опустел после твоей смерти. А тогда
любил он смотреть на лицо женщины во время акта любви, как
меняется это лицо, каким оно становится задыхающимся и глупым.
Нравилось ему сравнивать лица в этот момент: одна отдается
так, а другая так, с закрытыми глазами, а у этой глаза
закатываются, так что одни белки видны. Нравилось ему думать, что
причина этих изменений он, что это он их производит на
женском лице и во всем организме.

Она вздумала ему угрожать, шантажистка: «только вздумай уехать,—
говорит,— и я из окна выброшусь». Самохин ответил ей: «кидайся
пожалуйста». Потому что он думал, что это она не всерьез.
Вернее, он хотел так считать, что не всерьез, сам-то он
понимал, что она может вполне и всерьез. Какая-то она была
сумасшедшая, нервная, не то чтобы совсем с катушки сдвинутая, а так
как-то — не в себе. Один раз целую остановку бежала вслед
за ним, а когда догнала, говорит, задыхаясь: «книжку тебе
хотела передать». Приходила за 1,5 часа до начала рабочей
смены, чтобы встретить его на проходных. Стоит, видно, что долго
стоит, посмотрит на него и слова не скажет. Вся вытянется к
нему лицом, как будто сказать что-то хочет, что не требует
отлагательств, а сама молчит, не произносит ничего. А через
три недели после их знакомства хотела найти его через
адресный стол. Вдруг ни с того ни с сего испугалась, что он совсем
пропал, переехал и оставил ее. Он всего лишь два дня не
вышел в свою смену — дома лежал с температурой. Произошел разрыв
телефонного кабеля, и на звонки он отвечать не мог. А ей
уже и думается что-то совсем нехорошее, что он отделаться от
нее хочет. Потом прибежала к нему с горчичниками, с банкой
малинового варенья, как будто он всерьез заболел, а он же не в
самом деле болеть собрался, а так даже в свое удовольствия
полежать, потому как был на работе весь вымаянный.

Понимал Самохин, что может она и всерьез что-то над собой сделать,
но объяснил себе так, что уговаривай — не уговаривай, все
равно ее не удержишь. А оставаться с ней — значит поддаться на
провокацию и вообще дай ей понять, что она имеет над ним
сильную власть и всякий раз может управлять им как хочет,
угрожая ему этим своим ежедневным выбросом. Он не стал ее
уговаривать: она бросилась из окна четвертого этажа и сломала ногу.
То есть, жива осталась. И сломала как-то вдоль, а не
поперек: кость по всей длине раскололась, можно сказать. Узнав об
этом, испытал Самохин сложный комплекс чувств: стыд,
возмущение и досаду. Успокаивал он себя тем, что останься он, все
равно не были бы счастливы ни он, ни она. Было ему отчего-то
стыдно, не за себя, а за нее, за них двоих вместе, за то,
что не смогли разойтись по-человечески, как все люди делают.
Хотелось ему рассуждать легко и зло: «Дура, могла бы себе
другого мужика найти»,— хотя и понимал, что нужен был ей он,
Самохин, но все равно не доходило, что в нем такого
особенного, чтобы со временем забыть было нельзя и на другого мужика
променять. Взять хотя бы Масаутина или инженера Гарина,
который тоже пытался за ней ухлестывать — образованный человек,
не Самохину чета. Жива, говорят, получила группу
инвалидности, работу за собой, понятно, не сохранила, да и вообще разве
это жизнь — лучше бы убилась совсем.

Сейчас все это вспоминалось ему неоднократно. То, что раньше не было
виной, теперь являлось ему как вина. Вследствие болей. Если
человек чувствует боль, то неизбежно за что-то. Человек так
устроен, что думает, что не просто страдает, а за что-то
наказан. Человек начинает искать вину или искать виноватых.
Так отчего-то легче. В его нынешнем состоянии, в том, что он
сюда угодил, виноватых не было. Можно было рассуждать и так,
с точки зрения врачебной логики: просто дают знать о себе
прожитые годы, питание не совсем правильное, нездоровый образ
жизни, ведущий к оседанию вредных шлаков в организме и
коксации смол. Но вот ведь в чем несправедливость: Самохин знал
людей, которые и курили, и курят, и пьют намного больше него,
и разлагаются, и жрут, однако все эти известные ему люди в
больницу не попали, а напротив, чувствуют себя как нельзя
лучше и продолжают дальше разлагать себя. Думать, что они тоже
сюда рано или поздно попадут, скорее, рано — утешение
слабое. А что касается нравственных мук совести, то опять же
многие спокойно живут, на личный взгляд Самохина, те, кому
спокойно жить не полагается. Те, которые потяжелее за собой вину
имеют. Сосед его Геннадий Коненкин отказался хоронить родную
мать, делайте, говорит, что хотите, она теперь все равно
бесчувственная. С какой-то трезвой и сознательной злостью
отказался, как будто вызов бросал. Сначала все думали, что он в
прострации от водки, а он вышел на третий день гладко
выбритый и чистый, в белом воротничке, на своих ногах вышел. А
потом Самохин видел его аккуратно считавшим деньги у входа в
винно-водочный магазин. И вот уже скоро десять лет, как он
стоит себе у входа и пересчитывает деньги. Директор Савицкий
четыре семьи выбросил на улицу без погибших отцов и квартиры
забрал, ничего, живет: купил для себя машину, машину для
сына. Ему-то, Самохину, вроде грех бы жаловаться — сам-то он
новую квартиру получил — но не может же он закрывать глаза на
истинное положение вещей.

А Константин Полухин, друг детства и юности, любивший весело
погулять? По вечерам с дружками выныривал он из подворотни и
приставал к какому-нибудь припозднившемуся гражданину. Им и
деньги-ценности не столько были нужны, сколько поговорить с
товарищем по душам. Каждый имел при себе выкидной нож, чтобы
попугать, или бритвенное лезвие, чтобы сразу залить глаза кровью.
Один раз слишком крепкий, здоровый гражданин попался и
интеллигентный — обозвал их всех плебеями, так Полухин долго бил
его по голове кирпичом. Потом прибежал к Самохину (он тогда
еще на Цемянке жил) отмывать трясущиеся руки. Пил водку,
запрокинув голову и дергая кадыком. А через месяц, да меньше
даже, выпив, весело рассказывал, какое на него тогда
остервенение нашло. Как вот он, Полухин, спокойно может жить без
возмущения природы? И кто только взвешивает вину? — какое-то
сплошное уходит наверх жульничество.

По ночам он спал плохо, несколько раз вставал и не мог как следует
помочиться: мешала страшная резь, так что он даже скрипел
зубами. К ним подселили еще одного мужчину лет сорока, с очень
нездоровым лицом, всегда темным от прилива крови. Тот всю
ночь ходил из палаты в коридор и обратно, мучился от боли и
все порывался попросить медсестру о помощи, но всякий раз
останавливался и возвращался назад в палату, как будто стеснялся
просить. Так он и летал, как метеор, щелкая шлепанцами.
Какое-то полоумное стеснение — все боялся показаться слабым.

Самохин, на него глядя, совсем не утешался общностью переживаний и
судьбы, наоборот: отчего-то наступало раздражение на этого
стыдливого человека. Который и задыхаться будет, воды не
попросит. Лет в семь тогда еще маленький Самохин лежал в больнице
с воспалением легких и пережил первый настоящий свой страх,
когда мальчик, его сосед по палате, стал метаться по
палате, хрипеть, что ему «больно дышать». И он выбежал в коридор,
который был пуст, и побежал дальше вниз по лестнице и
потащил за собой Самохина, которого заставлял громко кричать,
потому что не мог кричать сам. Такой неистовый был в требовании
помощи. Почему это маленький ребенок все понимает, что надо
в каждом случае кричать о помощи, а взрослый человек молчит.

У него усилились боли на нервной почве. В левом боку что-то жгло,
как будто положили там раскаленный уголь. И добраться до него
нет никакой возможности — остается только приглаживать это
место снаружи. Хотя это было место, непосредственно не
связанное с очагом болезни. Врачи отпускали шутки на утреннем
обходе: «к труду и обороне готов» и «завтра хоть в бой». Самохин
раздражался на их шутки, а еще больше на привычность этих
шуток, которые последние сто лет остаются одними и теми же
для ободрения совсем различных людей, но никому не помогли и
помочь не могут. И врачи сами знают об этом, но все равно
продолжают шутить, как будто бы входит это в их врачебную
практику. «Все шуточки»,— скрипел зубами Самохин, хотелось ему
быть с врачами построже, показать, что он тоже серьезный и
независимый человек.

О состоянии своего здоровья он отвечал честно, но все время как-то
стыдясь. Казалось, чего тут стыдиться, но все равно
получалось так, что он нагружает людей своими заботами. И боль-то у
него такая, что можно ее в самом себе перетерпеть, не
прибегая к врачебной помощи.

Врачи выражали искреннюю готовность помочь, но на лицах их возникала
— помимо воли — досада. Что-то скучное и злое, обозленное
на собственную бессмысленную работу и запыхавшуюся жизнь.
Самохин чувствовал себя бестолковым. Вот врачи и так проявляют
достаточно усердия и терпения к лечению его болезни, а он
требует еще больше усердия и терпения, тогда другим больным
усердия уже не хватит. Умом-то, наедине с собой Самохин
понимал, что врачи ничего не делают, вернее, они не делают почти
ничего, что еще хуже, чем совсем ничего. Уже начинало ему
казаться, что почти ничего — это и есть все, что они могут
сделать.

Самохина навещала в больнице жена, привозила ему диетический творог,
томатный и яблочный сок, бананы, яблоки, груши и все те
другие редкие продукты, которыми в прежней здоровой жизни она
не угощала его так часто. Фруктовый сок почему-то ему было
нельзя, потом стало можно. Больному родственники хотят
устроить сладкую жизнь. Сладости поступают к больному в большом
количестве, когда они уже ни к чему и не в сладость. Унылая
закономерность жизни. Сыновья Самохина не посещали по причине
нахождения в Москве и постоянной рабочей и учебной занятости.
Жена во время свиданий говорила без умолку: что вот она
купила в магазине творог, яблоки и сыр, и называла, в каком
магазине купила и что сколько стоит, и что все не дорого стоит,
и она знает теперь дешевый относительно магазин; что Кирилл
учится и сдал экзамены без троек, а старший Александр
приобрел мягкую мебель себе в квартиру, и она смотрела и осталась
довольна — очень удобная мягкая мебель, приличная и в
квартире удачно расположилась. Она говорила с особым старанием,
никогда еще прежде не видел Самохин у нее такого напряжения
речи, такой обстоятельности в рассказах. Как будто она все
докладывала ему, как будто хотела убедить, что в отсутствие
его происходит прежний налаженный процесс жизни без каких-либо
резкий изменений и потрясений, что все осталось так же, как
было при нем, и только ждет его, Самохина, возвращения. У
него от этого начинались сомнения: а нужен ли он там всерьез,
если все и так хорошо и спокойно катится по своим
накатанным рельсам. Совсем он при этом процессе смотрелся ненужным и
лишним, несущественным каким-то — вполне без него могли
обходиться. Застрял он на обочине, а его обходят и объезжают, не
объезжают даже, проходят мимо, просигналив только: давай
выбирайся — своими силами. Совсем он остался один, и это
понимание — что может он только своими силами — угнетало его. Он
вдруг ясно понял эту со всех сторон замкнутость в
человеческом теле сил, предназначенных для поддержания жизни.
Пропадают люди без помощи и ждать ее неоткуда: она физически не
может поступить через стенку отдельного человеческого тела. Вот
переливают в тело чужую кровь от родственников или просто
доброхотов одной группы, но это только временная и слишком
краткосрочная помощь, чтобы на нее можно было рассчитывать
всерьез. Не мог Самохин этого понять как следует, так понять,
чтобы смириться: как так, жил, жил не один, и вдруг оказался
один. Нельзя этого понять — как это закрыло тебя в твоем
собственном теле.

Самохину объясняли, что нужно вычистить из тела всю накопившуюся
скверну, тогда оно снова прорвется к людям. Самохину предложили
операцию, довольно мучительную: стальная игла чуть тоньше
мизинца вставлялась ему в член; игла представляла собой полую
трубку, через которую смотрят его мочевой пузырь и
раздробляют все камни, которые там находят. Операция мало того что
болезненная, но еще и опасная — она может дать нежелательная
последствия, вплоть до того, что какое-то время он вообще не
сможет мочиться. Если учитывать уже немалый возраст
Самохина, риск нежелательных последствий возрастает во много раз.
Его предупредили обо всем честно — теперь врачи умывают руки.
Молодой лечащий врач, который сначала так понравился
Самохину, объяснял все с какой-то скукой и тоской. В конце концов,
он сказал, что выбор остается за ним, Самохиным. Самохин
решил согласится, потому что сколько можно находиться без
улучшений в подвешенном состоянии. За день до назначенной
операции к нему приходила жена и сказала, что она с сыновьями
одобряет его согласие. За день до операции Самохину дали строгие
инструкции, что ему можно и что нельзя принимать в пищу.
Ему захотелось выпить, но об этом не могло быть и речи. Тогда
он спустился в буфет и купил себя пачку крепких сигарет: он
не курил больше 15 лет и сейчас вдыхал дым с наслаждением.
Почти целую ночь он не спал, представляя размер завтрашней
боли. Удар придется в самое чуткое, что только есть в
человеческом теле. Там, где больше всего находится чувствительных
нервных окончаний. Через что поступало главное удовольствие,
острейшее из всех, которые он мог испытать. В самое жалкое,
стыдное. Он уже примерялся к этой боли и стыду, чтобы завтра
не праздновать труса, чтобы не взвыть, не закричать, не
начать всхлипывать, чтобы не выглядеть жалко, не человеком, не
мужчиной. Какие-то тихие, едва уловимые всхлипывания
раздавались в глубине его тела, он не мог разобрать, где именно, в
каком участке, чтоб направить туда волевые усилия
сдерживания. То, казалось, они раздавались в самом низу живота, то под
лопаткой, то в горле, то вдруг в самом мягком, податливом
сердце. Вечером соседи его по палате шутили: не все одному
Самохину женщин иметь — теперь и ему мщение. Самохин отнесся к
этим шуткам болезненно. Наутро за ним пришла седая, пожилая
медсестра и повела его в операционную. Соседи уже всерьез
стали его утешать, что нет ничего страшного, и что многие
такое переживали, и вот один из них, находящихся здесь,
переживал точно. Самохин пошел за этой шаркающей, ковыляющей
старухой. Старуха повела его через то крыло, в котором находились
самые тяжелые больные. Старики, в основном, у которых торчали
резиновые трубки из самого низа живота, свисающие резиновые
трубки для отвода мочи и пластмассовые бутылки для ее
сбора. Старики не любили лежать в палатах и гуляли по коридору,
волоча за собой эти резиновые кишки — неестественные
продолжения самих себя, без которых они уже не могли обходиться.
Между стариков находились и молодые, например, один парень,
которому максимум можно дать 35-ть. И вот он, Самохин, теперь
идет меж них, находится с ними. Это равенство участи,
неизбежность ее заставили Самохина вздрогнуть. Он с трудом уже
передвигал своими сильные массивные ноги, которые сделались как
будто тяжелее вдвое. Никогда он раньше не думал, ни одной
минуты, что все будет так, что и он будет так. В операционной
все было белое и освещенное ярким неестественным светом. В
комнате находился его лечащий врач, молодая медсестра и
незнакомая пожилая женщина-врач, по всей видимости, еврейка.
Национальная неприязнь придала ему сил и на короткое время почти
лишила страха. Все уже было готово к началу операции, и
через пять минут Самохин уже заскрипел зубами от боли, едва
сдерживаясь, чтоб не взвыть. Самохин старался не смотреть, что
произошло с его органом, и что там делает пожилая
женщина-врач, которая вонзила иглу, и что там делают другие врачи.
Игла на некоторое время остановилась и застряла неподвижно, не
причиняя такой сильной разрывающей боли. Врачи стали
разговаривать между собой на непонятном птичьем языке, от чего
Самохин занервничал, он знал всю бессмысленность попыток понять,
о чем они говорят, но все равно стал вслушиваться в
разговоры изо всех сил. Пожилая врач стала двигать и ворочать
иглой, чтобы поглубже разглядеть его интимные внутренности, и
боль стала вырастать, Самохин выл уже беспрерывно и совершал
усилия горлом, мышцами, животом, мозгом, чтобы никто снаружи
не услышал его стонов. Пожилая врач вращала иглой с какой-то
изуверской медлительностью, Самохин сначала терпел, выносил,
потом отключился совсем от происходящего и от боли, и
последнюю часть операции перенес стоически. Скоро иглу вытащили,
молоденькая медсестра взялась за склянки с бледно-желтой и
бесцветной жидкостями и стала дезинфицировать, обеззараживать
и просто производить безотчетно ласковые движения руками.
Некоторое время Самохин приходил в себя, потом ему сказали,
что он спокойно может возвращаться в палату. Самохин хотел
знать, какой результат у его мучений, ему отвечали, что все,
что врачи хотели, сделали, и все, что могла дать операция,
она дала, теперь остается только ждать, чтобы здоровье
Самохина восстановилось в прежнем размере. Самохин отправился в
палату, с изумлением ощупывая свое опустошенное, бесчувственное
тело: как будто его обложили ватой и он щупал свои кожу и
мышцы сквозь эту вату, ноги его были как ватные. Самохин лег
на свою койку в палате и стал пытаться заснуть, но только
лежал с закрытыми глазами, не помня, сколько времени. Самохин
испытывал постоянное беспокойство, это беспокойство снедало
его. Ему снова нужно было как-то почувствовать себя там, в
том органе. Там все было разорвано, и неизвестно, могло ли
соединиться вновь. Боль, причиненная стальной иглой,
постепенно сходила на нет, вернее, она становилась привычной. Самохин
никогда не отличался мнительностью, но выходит мнительность
— это не только черта характера, но и сопутствующий признак
многих болезней: Самохин мог думать только о том, скоро ли
он сможет мочиться, и все подозревал, а что если не сможет,
не сделают ли ему тогда, как тем старикам, другой
унизительный выход. В своем уме теперь он называл его просто органом,
потому что орган уже утратил определенность члена. И Самохин
ждал — иногда ему казалось, что он ощущает что-то похожее
на позыв к мочеиспусканию, тогда он шел в туалет, заботливо
вынимал свой орган и держал его над унитазом. Позывы
некоторое время оставались ложными. При всяком ложном позыве старик
приходил в угнетение. Он устал испытывать постоянный обман
ожидания и уже не вставал, когда слышал что-то похожее на
позыв, не хотел совершать еще одно напрасное усилие.

Наконец, ему удалось выделить небольшое количество мочи пополам с
кровью. Пересилив стыд, он подошел на следующий день к врачу,
чтобы спросить, уместна ли в его случае кровь, и как ему
быть дальше. Врач отвечал, что, в сущности, так и должно быть:
небольшое внутреннее кровотечение неизбежно из-за характера
нанесенной раны. Сказал он также, что старику не стоит
бояться, и что идет нормальный процесс восстановления. После
операции его оставили в одиночестве, новые врачи не осматривали
его и больше не делали никаких процедур, его практически не
вызывали из палаты и не давали никаких лекарств, только один
раз в день ходил он на санитарную обработку. Почему-то его
не посещала больше жена, хотя она знала о сроках операции и
могла бы его навестить. Только если что-то случилось в доме.
Впрочем, ему отчего-то все равно было, случилось что или
нет в доме. Впрочем, он не хотел, чтоб вообще приходила жена:
боялся отразиться в ее глазах и увидеть в них жалость. Он и
раньше, когда она приходила, видел в ее глазах что-то
похожее на растерянность и непонимание, что с ним делать дальше.
Какую-то глупую, слепую покорность, согласие волочить его на
своих плечах видел.

Однажды он с удивлением заметил, что его подушка и часть стены у
изголовья пропитаны какой-то непонятной влагой, он ощупал
подушку и эту стену рукой и понял, что эта непонятная влага
накапливалась в течении нескольких дней, пока он находился в этой
постели: как будто все это время из него выходили понемногу
все жизненные соки. Что-то с ним все это время происходило,
что-то непоправимое произошло. И некого было в этом винить,
ни лечащего молодого врача, ни заведующего отделением, ни
ту пожилую еврейку, ни даже самого себя он винить не мог. Он
внимательно следил за процессом своего восстановления:
всякий раз в его моче находилась все меньшая примесь крови.
Наконец, по прошествии двух недель, примеси крови не осталось
вовсе, и однажды вечером он смог нормально помочиться. С
умеренной резью, без дрожи в груди. Он подумал с запоздалым
тлеющим торжеством, что моча пошла, что такая смешная и такая
важная функция восстановлена, и теперь не придется испытывать
унижение. Он решил, что уволится с работы и будет находиться
дома, приходить в себя, дышать свежим воздухом, а потом он
поедет на родину своей матери, где стоял их каменный дом с
провалившейся крышей. Хороший каменный дом, солидный даже по
нынешним временам, почему они его бросили, не остались в нем
жить, и он пришел в запустение? В эту ночь он спал спокойно и
ровно, без страхов, без снов, и в три часа ночи он умер во
сне. Смерть вошла несколько левее и выше, чем он ее ожидал.



Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка