Комментарий |

Мертвец. Продолжение


Сегодня утром Коновницын направился к Мелкову и протянул ему свою
прохладную, слегка влажную руку. Мелков принял это равнодушно
и обрадовался своему совершенному равнодушию. Вот сейчас он,
Мелков, никак не изменился, ничуть не напрягся внутри перед
самим «хозяином». Вот сейчас Коновницын был для Мелкова
никем — просто еще одним человеком для рукопожатия. Коновницын
имел породистую лысоватую голову с высоким выпуклым лбом,
голову как-то даже несколько большеватую по отношению к
остальным частям тела. Это был легкий, среднего роста 40-летний
господин, с плоским животом и мускулистыми ляжками, который
выглядел значительно моложе своих лет — ему по статусу
полагалось выглядеть моложе своих лет, он должен был молодиться,
как и всякий глава крупной корпорации (ты просто не человек,
если не сохраняешь вот эту плоскую подтянутость и свежесть).
Мелкова бесил ровный розоватый цвет его кожи и полное
отсутствие морщин на гладком, чистом, лоснящемся, каком-то
возмутительно свежем лице. Коновницын заикался, но даже в этом
природном изъяне скрывалась властность, и когда Коновницын
заикался, это означало, что речь его скоро примет совсем другой
оборот.

«А и я не думал,— говорил он, безобидно заикаясь,— что вы окажетесь
такой исключительно яркой...— тут он делал уже серьезную
паузу и выдавливал: — ... ленивой бестолочью». Похоже, ему даже
нравилось превращать свой врожденный дефект в инструмент
манипуляции. И тот, кем манипулировали, всякий раз изменялся в
лице и вздрагивал, трепещущими нервами ловил переливы и
изгибы этой вроде бы неуверенной, застенчивой и неровно
ступающей речи.


Ведущий художник издательства Никритин однажды нарисовал на
Коновницына карикатуру: человечек на маленьких ножках, с коротеньким
тельцем и огромной головой, похожей на перезрелую грушу.
Тяжелая голова вот-вот готова была отломиться от тонкой шеи.
Коновницын, зловеще заикаясь, отметил склонность к гротеску и
особую оптику взгляда, которая и отличает всякого
настоящего художника. Лично Мелкову было ясно, что Коновницын именно
сейчас хочет видеть «особую
оптику», и что ему ничего не стоит в любой момент раздавить
склонного к гротеску Никритина. Коновницын на самом деле любил
«независимых». Такова логика бизнеса: подчиненные должны
проявлять инициативу, уметь и хотеть мыслить нестандартно.
Особенно «сочинители» мелковы — им и платят за нестандартность.
Такова логика «либеральной демократии»: каждый маленький
человек имеет право доказывать себя. Но Коновницын именно
допускал Мелкова, такого, как он есть, допускал. Да и не самого
Мелкова, а существование Мелкова в применении к
делу
допускал. Мелков был для него чем-то
вроде забавной собачонки или даже уродливой, чумазой свинки,
умеющей находить под землей трюфеля. Пафос начальника лагеря в
отношении заключенного: «Ты живешь, пока я этого хочу. Пока
я тебе это позволяю». Пока ты прозрачен. Как только
Коновницын заметит, что Мелков стал непрозрачным и «живет в себя»,
как тут же Коновницын отменит его. Независимый Мелков должен
мыслить и исходить из единственной категории конечной
корпоративной прибыли.


Заикаясь, Коновницын объяснил, что Мелков ошибся в последнем случае
с «элитными винами». Мелков тут же внутренне взъярился и
зашипел: собственная работа казалась ему совершенной.
Коновницын настаивал, что в слогане вот этого «Мум-кордон-руж»
обязательно должно быть слово «совершенство». «Что м-мы хот-тим
сказать этим сл-логан-ном? — сказал Коновницын и ткнул пальцем
в глянцевый разворот, в тяжелые складки из темно-красного
шелка,— на м-мой взгляд, он какой-то мал-ловнятный, его можно
приложить к чему угодно, что значит “Вкус к настоящему”? ты
м-можешь мне объяснить? твой прежний слоган “погрузитесь в
мир изысканных вкусов и ароматов” был яснее, но он был
слишком стандартным, слишком директивным. Попробуй сделать
“совершенство как...”, вот совершенство как что... думай, нужно,
чтобы было кор-роче и жестче, и ясно, что речь идет именно о
вине, а не о к-к-краске для волос, завтра жду тебя с
результатами».

На это вино у Коновницына была особая ставка: какие-то личные
отношения заказчика плюс перспектива новых контрактов... поэтому
он вцепился в Мелкова и прочих «исполнителей» мертвой
хваткой.

Все оставшиеся 7 часов Мелков ломал себе голову, составляя разные
конструкции со словом «совершенство». Совершенство — твоя
привилегия, cовершенство как праздник вкуса, попробуй
совершенство на вкус, вкусный путь к совершенству — ни одна из
конструкций не казалась ему безупречной — все какие-то
искусственные мертворожденные уроды. Совершенство как Коновницын —
облизни его, и ты почувствуешь истинный вкус настоящего хозяина.
В итоге он решил остановиться на двух последних вариантах,
уже предвидя заикающийся вывод Коновницына: «Не пон-ним-маю».
Мелков много раз представлял, как рассмеется ему в лицо или
внятно, с расстановкой, непроницаемо и холодно,
зеркально заикаясь, скажет Коновницыну, что
его вариант — дерьмо, и попросит не соваться не в свое
дело, в котором он понимает не больше, чем фермер в балете.
«Хозяин» на секунду потеряет дар речи, потом, тщательно и
мучительно долго подбирая слова, изречет: «ты пр-ривык считать
себя нез-замен-нимым. П-п-ш-ш-л-л вон». Тогда Мелков
сплюнет на ковер — да, с цыканьем и сквозь
зубы сплюнет — и, не сказав ни слова, повернется и уйдет.

Он легко и спокойно может уйти в «Лавину», там его с радостью
примут, да просто оторвут с руками, узнав, что он работал прежде в
«Громаде». Но вот ведь в чем штука — не хотел Мелков в
«Лавину». Мелков ведь не за деньги работал, а за похвалу служил.
И сам себе Мелков мог признаться: что у него, Мелкова,
холуйская сущность, сам хребет холуйский. Даже не холуй — солдат
на плацу. Ранец вычищен, начищенный штык примкнут и сияет.
«Молодец, служивый».— «Рад стараться, вашблагородь. А насчет
ушицы, вашблагородь?..». Это, можно сказать, даже особенным
удовольствием для него было — угадывать неоформленные,
невызревшие желания начальства, когда оно само еще не знает,
чего оно хочет. Мелкова и поощряли, как только он угадает. Без
этого Мелков чувствовал бы себя несправедливо обойденным и
почти всерьез несчастным. С этими лаками для ногтей —
«устойчивый перламутровый блеск» — так и было. И с новым магазином
Макс-Мары — «все для настоящей стервы, от хрустальных
туфелек до армейских ботинок». Коновницын ему сказал: «ты стал
настоящим специалистом по ногтям». О, как Мелков хотел
раздавить в себе этого гнусного слизняка — вот это рабье, холуйское,
дрожащее и заходящееся от восторга в вечной готовности
завилять хвостом, вот это собственное извращенное самолюбие.




***

На службе Мелков был окружен девушками. Они расхаживали взад и
вперед, безотчетно вздыхали, потягивались, распрямлялись,
начинали хлопать в ладоши и прыгать от восторга, и вместе с ними
так восхительно-просто прыгали их молодые отважные груди...
Его искусство подглядывать за шесть месяцев стало виртуозным:
он научился поднимать глаза как бы на окрик, на посторонний
разговор, на грохот, на появление нового чужого человека, на
истошные вопли сцепившихся начальников, но на самом деле
скользил по упругим крупам, по внутренней стороне спелых бедер
— Мелков был не столько возбужден, сколько заворожен вот
этой идеальной непостижимой закругленностью, той совершенной
инакостью форм и очертаний, которая составляет внешнее
выражение другого пола, и вместе с тем сам его дух. Карина, Катя и
Зильнара. Мелкову очень нравилось называть их своим
«гаремом», но какой же это гарем, если они ничем таким не служили и
не собирались служить ему? Зильнара сидела напротив Мелкова
на расстоянии всего каких-то двух метров. Карина порой
подбегала с каким-нибудь вопросом и рушилась чуть ли не на
колени, как будто в этом не было ничего особенного. Карина носила
декольтированные кофточки — видно было ложбинку между
грудей и черный кружевной лифчик.

Он даже нравился им, вернее, они относились к нему, как к забавному
монстру, и обращались с ним как-то особенно бережно, точно
боялись повредить хрупкое и драгоценное содержание его
чудовищно развитой головы, позволявшей ему составлять поистине
волшебные комбинации из банальных и самих по себе ничего не
значащих слов.

Иногда Мелкову удавалось сказать пару удачных острот, от которых
всех «пришибало смехом», все искренне хлопали в ладоши,
прыскали и даже прикрывали неприлично покрасневшие лица. Креативные
директора в различных рекламных агентствах вообще любят
шуточки, любят, чтобы их развлекали, и сами любят острить. В
общем, сплошной КВН.

Девушкам нравится остроумие: без этого вообще не начинается никаких
отношений. После первой остроты девушки делали
радостно-выжидательные лица, как бы тянулись к Мелкову, готовые
выслушивать продолжение шуток, но он угрюмо замолкал и начинал
рассматривать носы своих ботинок, девушки тяготились молчанием, у
Мелкова тоже немели все лицевые мышцы, а в голове гудела
пустота, он побыстрее докуривал сигарету и уходил.

Недоступность странным образом соединялась с домашностью обстановки,
с возможностью отношений один на один, с глазу на глаз,
здесь все повторялось изо дня в день, и Мелков давно уже мог
установить личный контакт с какой-нибудь одной, но все что-то
мешало, не выходило — жертва соскакивала с крючка, вдруг
обнаруживалось, что она уже давно согревала кого-то и
согревалась кем-то. Тут уже Мелкову не было места, Мелков был вечно
опоздавшим...

...А он был с «запросами». Она должна быть свободной, независимой,
сильной, непосредственной, игривой. Раскрепощенной, без
комплексов. Чтобы с разбегу за шею и на колени. Ему представлялся
расхожий рекламный стандарт: спиральные кудри, губки, вот
такая-то грудь, вот такие-то ноги... Лицо захлестывает, как
петля. Вот с такими-то чертами (верх и предел изощренной
работы небесного резчика. Или все же земного фотографа?)

Те девушки, которые оказывали ему знаки внимания и выражали свою
готовность, Мелкову не нравились, не подходили, он был
равнодушен к ним — в них было недостаточно «формы». Простые, милые,
свежие, но не больше того. И видно — начинают полнеть,
рыхленькие и лицо с рябинками, незатейливое, круглое, такие
девушки не возбуждали в нем потребности касаться. Мнилось иногда,
что время потеряно, что можно уже было бы найти что-нибудь
приемлемое, например, Настю Чердынцеву, с которой его еще
года три назад пытались свести через родственников, теток,
двоюродных сестер и родителей, но самая ситуации «сводничества»
показалось ему стыдной, искусственной... Тогда еще эта
Настя… нарядилась, как на смотрины, еще и цепочку золотую поверх
платья повесила, разложила свои модельерские поделки,
«творчество»... тьфу... и еще отставной майор этот, с
казарменными шутками, точно уже и зятя приготовился в нем видеть...
словом, пошлость и тьфу... Так ведь сватали же из века в век,
сговаривались, подводили, обручались и привыкали, рожали
детей... подвели, поставили друг перед другом теплое, жаркое,
молодое, позабыл обо всем, приник, прилип, погрузился, вот уже
и двое-одно, плоть едина... и нет больше дела совсем до
того, что специально: чего уж тут друг друга знать-не знать,
когда уже слепились, а потом в хлопотах и трудах протекла
необратимая жизнь. Быть может, вот так и есть — единственно
естественно?

Но были — запросы. Наше время — победа визуальных практик; образы
работали: она отпечаталась на внутренней стороне век —
отполированная, натертая маслом до блеска, с губками, обхватившими
горлышко пивной бутылки, бисеринки пота, ледяная испарина —
раскаленная, нагретая, влажная, недосягаемая, уже твоя...

Рекламная цивилизация, как известно, апеллирует прежде всего к
сексу, рекламное насилие откровенно и недвусмысленно
сексоцентрично.

Ты должен что-то съесть, выпить, надеть на себя и чем-то намазать
подмышки, чтобы получить секс, чтобы тебя «впустили в секс».
Для рекламной цивилизации важно сформировать сексуальный
стандарт, который бы стимулировал потребительский спрос на
товары. В реальности это оборачивается полным равнодушием к живым
женщинам — чуть более полным, коротко- и криво-ногим —
извращенным (искусственно сформированным) вкусом в выборе
объекта полового влечения.

Он, Мелков, тоже производил «сексуальную ложь», от которой сам и
страдал. Не он это начал, не он придумал, не он хотел
продолжать, но именно он не укладывался в стандарт сексуально
привлекательного мужчины,
первопроходца-альпиниста-полярника-ковбоя-автогонщика-хозяина финансовой империи с квадратным тяжелым
подбородком и игривыми девичьими бровями. И именно Мелков в
свою очередь вожделел к женскому сексуальному стандарту
(«стандарту Барби») с длинными ногами и покрытой будто
мебельным лаком кожей.

Вот прием, который так часто используется в рекламе сегодня: она
идет по улице, вся солнечная, абрикосовая, в мокрой майке,
прилипшей к тугим грудям, у пожарных колонок разом срывает
крышки, и в небо бьют мощные фонтаны воды, и все вокруг — водяная
пыль и солнце. «Данон. Разбуди свою свободу». Мы целиком
перенесли насущную потребность (первичное предназначение)
человека в виртуальный телевизионный мир, теперь вот это
«состояние парения», «искрометный секс» впрямую связывается с
возможностью употребить определенный продукт. Человек съедает
«Данон» или пьет «Севен-ап» и почему-то уверен, что получил все
остальное. Мелков много раз говорил, что «здесь — секса
нет». Но он уже давно вкладывался, с лихвою умещался в эту
общую модель, уже был вписан в эту реальность — его вкус уже был
сформирован. Сызмальства, с детства, начиная с японских
мультфильмов про роботов-трансформеров и кончая полуночными
выпусками киножурнала «Плейбой», которые незрелый, не
развившийся еще Мелков просматривал втайне от родителей, украдкой.

Как он хотел взорвать рекламную цивилизацию изнутри, поставить на
ноги этот «мир-перевертыш», он даже ощущал в себе невиданные
силы и грядущую благодарность к себе как спасителю
человечества... Он хотел уйти от этой лжи, но ничего другого он делать
не умел, для собственного пропитания нужно было кормить
людей новыми названиями безликого и чудодейственного
Этого. Бессмысленно-однородная масса
Товара.

Он хотел написать книгу, которая бы потрясла устои: «я могу писать,
умею только писать...»,— но в свои 25 лет он уже твердо
знал, что никогда ничего не напишет. В нем было какое-то
страшное безволие ума, какой-то необъяснимый органический изъян,
который относился, восходил к тайне рождения, к тайне зачатия.
Все равно что жалкий метис, который тщится однажды
сделаться гончей. «Слоганчики» — это его потолок.

Помни, кто ты есть,— твердил себе неизменно Мелков,— ты
ничтожество,— всякий раз, когда выходил вечером из офиса «Громады» и
направлялся к метро.




***

Мелков приобрел солнцезащитные очки, которые не только защищали
глаза от солнца, но и позволяли скрывать направление взгляда.

Гладкие точеные ноги стояли перед глазами Мелкова: белые, с
нежнейшими голубоватыми прожилками на внутренней стороне колен,
смугло-медовые, золотистые, коричневые, блестящие,
отполированные, как сандал, точно натертые маслом, прохладные, горячие,
жаркие, они плясали, извивались, обвивали, они были везде,
наполняли мир. Голые, загорелые, слегка влажные спины,
трогательно-беззащитные лопатки.

Мелков представлял, как, ни слова не говоря, вот сейчас он подойдет
к «вот этой», стоящей у витрины, и, взяв ее сзади за шею,
властным движением принагнет и, задрав юбку, воткнется в эту
манящую спелость. Или он расколошматит витрину вот этого
косметического салона, схватит вот эту холеную, блюдущую себя
сучку, и с непристойными словами заставит ее подчиниться. Он
воображал себя невиданно мощным и огромным, вот он берет ее
за тонкие лодыжки, точно пластмассового пупса, и разрывает
напополам. Или вот сейчас подойдет к вот этой паре в
сандалиях, возьмет мужчину за нос, сдавит, повернет, заставит
опуститься на колени и, обливаясь слезами бессильной ярости, молить
о пощаде. Фантазия беззакония ограничена, в том плане мира,
в котором мы существуем, он ничего не мог больше выдумать.




***

Мелков влетел в тамбур перед самым отходом поезда, вошел в вагон,
сел на свободное место и, внутренне трепеща от сознания
собственной ловкости, посмотрел по сторонам, не видел ли кто его
эффектного появления. На соседних лавках расположились трое
крепких молодых парней и одна толстомордая девка — все с
алкогольными коктейлями в алюминиевых банках. Тут же рядом сидел
пожилой мужичонка невзрачного вида, Мелков только скользнул
по нему глазами, не отметив для себя никак, и тут же впал в
привычное состояние блаженного отупения. Мелков ехал домой
— движение поезда, как и всегда, создавало иллюзию
подвластности пространства. Мелков твердо знал, что через час он
окажется дома. И вот один из парней окликнул того серого
мужичонку, и Мелков в привычном испуге быстро поднял глаза, думая,
что парень обращается к нему — гнусный голос чужака. Голос
сильного, упертого, сытого подонка и ублюдка. Мелков уже
слышал за этим голосом биографию, или, во всяком случае, линию
жизни. 9-классов, ПТУ или милицейское училище, или два года
срочной, возможно, ВДВ, погранвойска, Чечня, вернее,
крикливые разговоры о Чечне — «да я, да мы...». Вот этим
вопросом-окриком один из парней мгновенно
«достал» мужичонку, который спокойно и незаметно ехал.
Мужичонка-то был, оказался — Мелков посмотрел второй раз — тем еще
человечком, с тонким, ироничным, интеллигентно-сердитым
лицом, с запрятанной усмешечкой, со скучными, слезящимися
глазками, с выражением снисходительности ко всякому, кто «не я»,
к чужой глупости и жалкости. К тому же, человечек был хорошо
укомплектован: кожаный пиджак, кожаная кепка, очки в тонкой
оправе и огромная золотая печатка на безымянном пальце
высохшей левой руки. В этом человеке сфокусировалось то, что
Мелков так не любил в себе, то, что эти пареньки тем более не
любили. Вот это выраженьице умудренно-иронично-пресыщенное —
защитная маска превосходства — все это собралось,
сконцентрировалось, вызрело, достигло преклонных годов, сделавшись уже
лицом и сутью.

Крепкий рыжий парень с деревянным, тупо-непроницаемым лицом
посоветовал мужичку прикрыть, застегнуть свою сумку, чтобы, не дай
бог, чего не вывалилось — интеллигент отнесся к совету
пренебрежительно. Тут они на него уже вдвоем и набросились.
Сначала они просто хотели «поговорить» — устроили перекрестный
допрос. «Кто и куда едет, кем работает и откуда, главное, у
такого немощного дедка такая массивная «гайка» — хотя свой
интерес к золотой печатке они до поры до времени не проявляли
никак. Дедок разговаривать не захотел и равнодушно прикрыл
глаза, сказавшись усталым и «спящим». Здесь он совершил главную
роковую ошибку. «Ты чего спишь, что ли, ты же секунду назад
не спал? ты давай, отец, открывай глаза, когда с тобой
разговаривают. Тебе по-хорошему вопросы задают, а ты не
отвечаешь. Что, презираешь — да? презираешь?». Один взял да и
хлопнул его по кепке — старичок, не смотря на все свое
«великолепное спокойствие», растерянно заморгал. «Слышь, отец, давай я
с тебя кепку сниму — поедешь дальше без кепки». Это
обращение «отец» в соединении с глумливым тоном разговора неприятно
задело Мелкова. Как бы он, Мелков, ни хотел относиться к
этому равнодушно, тут что-то задевало его лично. Все пассажиры
сидели, как три обезьяны — «ничего не вижу, ничего не слышу,
ничего не знаю». Старичка уже почти били. «А давай мы тебя
сейчас разденем и из поезда вытряхнем». Что сделал
седовласый? С самого начала что он сделал не так? Он отнесся с
иронией. Лучше бы он этого не делал. Но он поступил точно так, как
поступал всю жизнь в мало-мальски экстремальной ситуации —
пожал плечами и кивнул, произнеся: «поступайте, как знаете».
Поступил, как учили — всегда оставаться в
положении над схваткой. Ему так никто и не
объяснил, что нельзя самоустраниться, когда кто-то задевает твое
«я». Встать над схваткой — все равно что лечь лицом в грязь и
целовать носок победителя. Седовласый противостоял им всем
опытом и итогом прожитой жизни, и не по старческому
слабосилию, не по «преклонным годам», а именно по
самому вектору существования
своего не ответил бы
им, не мог ответить.



Продолжение следует.



Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка