Комментарий |

Двойник. Первая глава книги <Год одиночества>

Первая глава книги «Год одиночества»


I

Первое, что вспомнил, проснувшись, что должны прийти гости. Включил
все четыре конфорки, поставил вариться для салатов картошку,
яйца, сосиски, морковь со свеклой. Вспомнил, что можно
сделать сырный салат с чесноком — под водочку, рыбный с
крабовыми палочками, паштет. Понял, что сейчас это для него и
неподъемно и муторно. Поколебавшись, позвонил Людочке, соседке. Не
поможет ли? Вечером придут друзья, и если у нее нет ничего
лучше, могла бы посидеть с ними. Конечно, сказала, помогу, а
насчет вечера будет видно. Девочка добрая, неназойливая,
этого у нее не отнимешь. Понимаешь, продолжал оправдываться
он, поставил все вариться, но мне до завтра надо еще статью
сделать, я не успею нарезать. Понятно, я приду. Ничего ему на
самом деле не надо было писать. Пока она будет готовить, он
посидит в кресле, соберется с духом, посмотрит в окно на
падающий снег. Там уже все есть — водка, лук, соленые огурчики.
Если сможешь, купи хлеб. Два белых, два черных. А так и
селедочка в винном соусе, консервы рыбные. Главное, нарезать и
разложить. Чтобы женская рука была.

Падал снег, и даже безобразный вид из окна на кубы домов напротив и
школьную спортплощадку между ними был покоен и умиротворяющ.
Как обычно по воскресеньям мужики гоняли мяч. На этот раз
он им даже не позавидовал. После исчезновения жены он
старался себя и дом поддерживать в полном порядке. Приходившие
гости удивлялись как все чисто, и холодильник полный,
приготовлен и суп и второе, и припасы есть, и бутылки в баре стоят, и
пыль вытерта. Я просто не пачкаю, объяснял он приходящим к
нему дамам и господам, прижимая чистосердечно руку к груди. С
глажкой были, конечно, проблемы, но тут он призывал
Людочку, которую не афишировал. Два одиночества в ночи это не для
печати.

Короче, к приходу гостей все было готово. Бутылки и закуски
расставлены, шампанское с водкой вынесены на лоджию охлаждаться. Сам
надел выходную рубашку и брюки, Людочка пошла покормить
ребенка и принять ванну. Договорились, что зайдет после семи и
посмотрит по ситуации. Не понравится — уйдет тихо. Да,
может, вообще еще никто не придет, и тогда поужинаем вдвоем,
говорил он. При свечах, Эллингтоне и возвышенной меланхолии.
Гость пошел, когда он перелистывал Беньямина, перелистывающего
Пруста, перелистывающего письма госпожи де Севиньи. Толя с
Мариной, как всегда, пришли первыми. С кучей подарков ему,
бедному-одинокому: джинсы, которые Толя схватил себе в Париже,
но оказались малы («Смотри, Мариша, в самый раз!»), джин,
всякие консервы, вещи для кухни («Знаю, что тебе все
пригодится...»). Увидев сервированный стол, Толя резко взбодрился.
Сделав круг по квартире, сказал, что все голодны, время
назначенное наступило, и опоздавших не ждут. «Ну что ты давишь»,—
попробовала урезонить его Марина, но он, действительно, был
прав. Опоздавшие приходят под первое чоканье. Поэтому он
внес с лоджии пару смирновских — белую и клюквенную.
Остановились на белой, намазали икорку, взяли огурчиков, салата,
грибков, выпили, закусили, налили по второй. Тут же, конечно,
раздался звонок в дверь. Было хорошо. Он сидел в углу дивана,
ел, пил, гости как бы обходились и без него, все шло
замечательно.


«Знай, сын мой, что однажды Заратустра, / В саду гуляя,
встретил призрак свой» (Шелли «Освобожденный
Прометей»).


1.1.У него был опыт: то, что видишь во сне или вычитываешь из книг,
может произвести необычайно яркое впечатление. Но когда
пытаешься это выразить в своей книге, остается зола. Полагаться
можно только на собственное брюхо и горло.

Но что делать с тем, что он опять видел ее во сне, опять проснулся
весь в слезах и с мягко разорванным сердцем? Кто-то звонил в
дверь, наверное, Людочка, но он не открыл. Так нельзя,
сказал он себе, надо собраться. У тебя впереди целая книга, надо
жить. Раньше, чем ее не окончишь, ты не умрешь, как бы ни
пытался. Пиши, тогда мы, может быть, и похлопочем за тебя.

Как охотничий зверь, он почувствовал волнение, еще даже не слыша
звука трубы, лишь предчувствуя его.

Умереть проще простого: достаточно не писать, отвернуться к стене,
слоняться по дому, поехать к девкам — старым, заслуженным,
красивым женщинам, с которыми его теперь ничего не связывает,
потому что не связывает ни с чем на земле, за исключением
слов.

Если он не будет писать, не напишет эту книгу, в которой все сначала
произойдет и только потом случится на самом деле, то
сначала у него откажет желудок, потом мозги, затем сердце, и он
поползет по дому, оставляя за собой кровавый след. Ему уже и
сейчас ничего не интересно. Потому она и оставила его, почуяв
это нюхом красивой самки. Ничего, кроме слов.

Сначала она отучила его хотеть других женщин, а когда спохватилась,
было поздно. Он думал об этом даже с некоторым злорадством.
Прошлым летом они шли по пляжу. Как всегда, он смотрел в
себя. Она очень хорошо умела передразнивать его унылый нос и
взгляд всемирной скорби. Навстречу шла, действительно, очень
красивая девушка. «Ну посмотри,— сказала она ему, была в
игривом настроении,— какая хорошенькая. Неужели ты ее не
хочешь?» — «Дорогая,— сказал он,— я не хочу хотеть».

Он уехал оттуда через два дня, ничего ей не сказав. Чувствовал, что
кипит и, еще немного, его разорвет. В детстве он любил
книжку про человека, который стал жить с другой скоростью, чем
остальные. Они еще ногу только поднимают, а он убегает на
десять шагов вперед. Постепенно скорость жизни его все
нарастала, его уже обжигал сам воздух. Он забыл, чем дело кончилось,
неважно. С ним было сейчас то же самое. Когда-то он был в
Крыму с ней, что-то было не по нем, и Крым умер навсегда. В
Турции у них был шанс, но она впала в дурное настроение,
начались, как всегда, месячные, теперь Турции не существовало. Он
уже не представлял, что существует. Все уже когда-то было и
ушло. Впрочем, и это ушло, потому что исчезла она сама.
Можно жить, как хочешь, то есть никак.


«Идя через террасу, я встретил себя, и этот другой Шелли
спросил: «И долго ты намерен благодушествовать?» (Шелли в
пересказе Мери Шелли)


1.2. В последний год с женой он стал вести нечто вроде дневника
натуралиста. Надо было как-то упорядочить этот хаос эмоций то
возносивший его в счастье, то бросавший в ничтожество. Из
одного состояния в другое не было перехода. Впрочем, в последнее
время счастья почти не было. Они замкнулись каждый в себе.
У него обрывалось все от неприятных ощущений в простате. Она
считала, что он таким вот кривым образом ее разлюбил, а
какая-нибудь молоденькая девочка сразу вдохнет в него жизнь.
Даже запах от нее стал другой, и он подозревал, что и сам
воняет. От скандалов у него темнело в глазах, и он в этот момент
наговаривал черт-те что. Для упорядочения он стал
записывать их взаимные претензии друг к другу, пытаясь в них
разобраться.

Доходило до забавного. Он никогда не мог терпеть своего лица. Даже
отца не любил, потому что был на него похож (или наоборот).
Она же вдруг стала говорить, что он окружил себя своими
фотографиями, даже на рабочем столе компьютера выставил морду на
фоне швейцарских Альп. Только еще музея его имени не
хватает. Он тихо представил, как она уничтожает его бумаги.
Зачем-то сказал ей это. Она сначала даже не поверила своим ушам.
Это она, которая всю жизнь дрожала над каждой его каракулей,
считала его богом, любила само его дыхание, порождающее эти
слова и мысли, их необычный строй. Ну да, покорно согласился
он,— все в прошедшем времени. А кто виноват в этом? —
спросила она. И так далее. Завестись легче легкого, но выйти из
ссоры уже невозможно.

Послабление наступало все реже. Будь ему куда уходить, он бы ушел
первым. Но он мог разве что писать об этом, внедряясь в чужую
психику, воспринимая и себя как одного из персонажей. Она же
все чаще исчезала из дома. Приходила поздно, о своих делах
и планах не докладывала. И ей было тяжело, он видел, и ему,
и, главное, шага навстречу друг другу не сделаешь, потому
что это вызовет только новый скандал.

Однажды за завтраком он спросил, что ей сегодня снилось. Это как бы
была фигура речи, движение навстречу, протянутый ей плод
примирения — неужели она не понимает этого? Но она как-то вся
вдруг раздражилась, сказала, что ей снятся всякие ужасы.
Сегодня, что она входит в лифт, а за ней, откуда ни возьмись,
какие-то жуткие мужики. Она каким-то образом вырывается
оттуда, бежит к двери квартиры, стучит, а он ей не открывает, хоть
она знает, что он там. Вот так все время, сказала она с
некстати появившимися на глазах слезами. Она стучится к нему, а
он не открывает. Если б ты знал, какой это ужас. Он даже не
смог больше сидеть за столом. Пошел к себе, записал на
бумажку разговор. Когда отталкивают, ничего не остается, кроме
самого далекого ухода в себя.

1.3. Однажды он принял наркотик. Яркость ощущений цвета, запахов,
геометрических плоскостей, в которые превратились не
замечаемые дотоле вещи, довели его до сильнейшей головной боли, чуть
не до рвоты. И, главное, никуда не деться, пока не
закончится действие препарата. По сути, это было обострение
окружающего мира, который он и в постном-то его виде недолюбливал.

Некоторые любят еще валяться на солнышке, на пляже, ощущая, как
растворяются в пронизывающем их жаре, перестают существовать.
Для него это, в лучшем случае, было лекарством, иногда нужным,
но всегда неприятным.

Главным для него были не ощущения, а слова, позволяющие удерживаться
в границах терпимого. А некоторые сочетания слов даже
повышали тонус, необходимый для жизни, наделяли смыслом. Сил было
мало, но он готов был встать на лестницу, ведущую к сюжетам
и откровениям, если там не было хамства и насилия. А это
значило не учить его жить. Бывшая жена хотела путешествовать,
видеть мир, но любой город, который он мог себе представить,
учил бы его жить. Ну, имелся в виду Париж, Буэнос-Айрес,
как он себе его представлял, Петербург. Чужая, внешняя
самодостаточность, которой он нужен лишь как объект для
обдуривания. Еще один повод для непонимания с супругой.

Когда было настроение, он звонил Людочке, спрашивая, можно ли
прийти. Он помнил неожиданный момент их первой близости. Это было
еще при жене. Ее острые грудки и испуганный взгляд, в
котором она будто вся раскрылась перед ним изнутри в одно
мгновение. Сколько они были знакомы, живя по-соседски, а тут все
стало сразу иным, волнующим. Конечно, он не любил ее, но это
даже лучше. У Людочки был ребенок, год или два она была
замужем, потом развелась, его поразила ее сексуальная невинность.

Ну да, она видела кое-что по телевизору, но, например, никогда не
сидела сверху. Ей вдруг страшно понравилось
экспериментировать. То одну ножку поднимет в ванной, то другую. Специально
купила зеркала, и кто-то ей их навесил. Или встретит его в
короткой юбке, но без трусиков, и, как бы случайно повернувшись
задом, наклонится так, что видна вся ее истекающая
готовность. Или попросит разрешения сходить при нем в туалет

по-маленькому, по большому. Она говорила, что не представляла себе
такое счастье. По ее просьбе он даже стал покупать всякие
такие книги, кассеты порнографические. Он, конечно, тоже был не
против. Она рассказывала свои фантазии, в которых
фигурировали, как водится, негры с большими нежно-розовыми членами,
девочки и мальчики, встреча в масках со случайными гостями на
карнавальной оргии. Для развлечения он ее в этом всячески
подбадривал.

1.4. На работу он устроился случайно и с расстройства. Сломался
компьютер, а вызывать мастера не хотелось: лежал себе на диване
целый день и лежал. Слушал тишину. Из этой тишины идти на
работу было страшней некуда. Когда позвонил приятель, он
спросил, сколько денег. Оказалось, почти столько, сколько он
положил себе заранее для согласия. Также знал, что если
согласится, приступа язвы не избежать, а то и кровотечения: этот
комок давно уже лежал у него в брюхе, и сил не было, верный
признак.

На следующий день поехал, и как-то все на удивление быстро
получилось. Уже в середине дня был пропуск, подписаны все бумаги,
оставалось принести назавтра самую малость. Более того, с ходу
написал какой-то текст про войну, зашифровав в него один из
псалмов. Вспомнил этот запах успеха, ловко сделанной работы.
Сидеть в большой комнате перед компьютером было не так
страшно. Он может не есть, сколько угодно, и на людей вокруг ему
наплевать. А на тех, с кем будет беседовать под диктофон, у
него уже просыпался голод. Он знает подходы к ним, знает,
какими вопросами добраться до их глубины. И будет нанизывать
одного на другого, потому что видит, как они дополняют друг
друга смыслами.

Созвонившись с Андреем Бильжо и Алексеем Баташевым по поводу
интервью в самое ближайшее время, он вывалился на улицу, в мороз,
и, стараясь не глядеть по сторонам, настолько это все было
ему невыносимо и тошно, побрел, куда ноги вели. Кругом
подстерегали сюжеты, только отклонись немного в сторону. Но он даже
пиво отказывался выпить с приятелями у киоска, лишь бы не
связываться. И если знакомых дам встретит на ходу, то только
скажет что-нибудь с приятной улыбкой и тут же будет таков.
Лишь внутренняя угрюмость и помогает выжить в чуждом мире.
Его и от себя тоже поташнивало.

Пауза. Собраться с мыслями. Раздрызганность толпы висла на нем как
сопля. Ничего нет. Только смерть. Та, что своя, изнутри, не
та, что вдруг шарахает снаружи. Нужно найти большое мысленное
древо, быстро переползая по которому, сможешь укрыться в
кроне, исчезнуть из своих и чужих глаз.

Примерно в таких же ощущениях сидели, наверное, в вагоне метро и
остальные пассажиры, но ему было на них наплевать, только
отвлекали праздным зрением. Он вспомнил, что не заявил статью,
как должен был, и, сразу расстроившись, стал прикидывать, как
уйдет с этой работы, если, быстро не отличившись, не займет
подобающую себе и отдельную от всех пишущую должность. Нет,
без злости здесь нельзя, это точно.

В этом вагоне, как и в любом другом, была маленькая дверца, открыв
которую, он начал спускаться вниз. Было бы только за чем.

1.5. Все кружилось как в калейдоскопе. Он входил в эту
информационную реку, и она, подхватив, несла его непонятно куда. Да и
неважно было. События, лица, слова, книги, вещи, реклама,
телевизионные клипы так и искрились, захватывая на какое-то время
его сознание. Но он-то был чуть в стороне, сам по себе от
всего этого. План интервью, встреч, презентаций и статей, им
посвященных, был внесен в записную книжку, продуман и готов
к продолжению. Сбоку от этой прокуренной редакционной залы,
где спасти мог только крупный шрифт на экране компьютера,
была темная клетушка с толстыми книгами на полках и письменном
столе с зеленой настольной лампой. То есть лампа была
красной, но почему-то, когда ее зажигал, она становилась зеленой.
Неважно, главное, что тут было свое небо, свой ритм,
неторопливое пробуждение, добрый сон и вечное письмо, которое
писал бы, да только неизвестно кому. А еще дальше маячила
смерть, в которую можно было вглядываться. Время и место, в
котором тебя не станет.

И еще было множество людей, становившихся близкими, когда они шли
изнутри тебя со всеми своими отдельными историями, каждая из
которых складывалась в общность, которую ты не мог ни понять,
ни даже обозреть целиком, вращаясь внутри нее. Он только
переходил от Оскара Уайльда к Джордано Бруно, от того к
дневнику жены-девочки, который нашел в столе после ее
исчезновения, а от дневника — к Хайдеггеру, которого мучил уже полгода,
почитая его входом в мир, в который не только никак не мог
войти, но даже и обозначить его присутствие.

Конечно, он был гомосексуалистом, запертым в большое, несчастное,
доброе тело. Отсюда возникла и его любовь к магии. Слепить
постороннее себе чучело и вдруг одухотворить его, сведя в него
мировые энергии. Любовь к парадоксам заставила его родить
себя по новой, став собственными родителями и выбрав себе
потомков и предков по вкусу. Конечно, иной раз всплакнешь от
такого смертельного одиночества, зато к Богу ближе и понятней.
Всегда ведь надо выбирать.

Зато девушек любил по касательной. Преодолевая внешнюю разность
тоской, мучительным телесным притяжением и вдруг наступающим
скандальным осязанием рук, грудей, попы, так что уже не
оторваться. Главное, в этот момент не видеть себя со стороны, иначе
испортишь и так все давно испорченное. Сначала он ходил
всюду с мамой, потом с другом, который за свое присутствие на
людях требовал интимных услуг и тошнотворной близости, но без
него, действительно, было не обойтись. Ибо он хотел девушек
и боялся их: они были не идеальны и, как таковые, годились
только в приятельницы и боевые подруги. Но не знали этого.


И пока он вдвоем с самим собой,
ему не страшно
одиночество.
Петрарка

1 января. Вторник. Григорий, Илья,
Тимофей.
Солнце. Восход в 8.59. Заход в 16.07. В Козероге.
Управитель Марс.
Луна. Заход в 10.47. Восход в 18.24. В
Раке / во Льве с 1.10. Ш фаза. Долгота дня
7.08.
Алхимическая формула Бориса Пастернака.
Надо — зажигать в
доме свечи. Выйдя из дома, бросить зерна птицам (мужчинам —
через левое плечо, женщинам — через правое).
Цвет
одежды — белый, желтый, оранжевый, темно-красный.
Не
надо заключать сделки и завершать дела.
Избегать
серых и голубых тонов.
Камень дня — лал.
Годовая
активность: почки.
Месячная активность: сердце,
спина, диафрагма, артерии, органы чувств, система
кровообращения.


Шум, сутолока, телефонные звонки, слонянье всех по дому и натыкание
друг на друга, сразу включенные во всех комнатах телевизоры,
полные салатницы новогодней еды, чепуха и внутренний
непорядок от малого и разбитого сна, урчанье в переполненном
желудке — и поверх всего сильное ожидание чуда и чего-то нового,
на что, понимаешь, у тебя совершенно нет ни сил, ни даже
времени. Это ли Пастернак?


Дом в переулке стоял под часами. Стрелки часов казались
неповоротливыми и страшными,— вдруг не сдвинутся, отстанут? Но
сдвигались с болезненным усилием, предшествуя болезненному
раздвиганию им ее срамных губ. Почему он говорил, что она его
не любит, если она все это вытерпевала?


Часам к пяти темнеет, и наступает странная тишина. Почему-то так
бывает из года в год, множество уже раз. Чтобы человеку было не
страшно умирать, его сажают в клетку годового календаря, и
тогда ему начинает казаться, что все в жизни уже было и
теперь только повторяется. А, значит, он уже все видел, и можно
на выходе сдать билет и надеть старенькое пальто, уходя в
ночь.

И вдруг, оказывается, что у жизни есть внекалендарный модус, когда
все направлено только вперед и неожиданно. И семья
подтверждается раз от раза любовной необходимостью жить, а не
привычкой и штампом. То есть вся ее прелесть именно в том, что
однажды она может и не возникнуть. Пришло утро, а все вокруг
иное. Только ты прежний, и даже более того, укоренился в себе до
такой степени, что уже не вытащить.


Входишь в юлу метели. Сверху посверкивает реклама. Напялив,
как пленный фриц, шапку с ушами, не обращаешь внимания на
туземцев, взявших тебя в полон. Косметика размазана, как у
клоунессы. Лишь потом понимаешь, что ты и есть стержень этого
снегопада,— полный скорбного равнодушия.


Это был странный человек. Лет с пятнадцати он понял, что у каждого
дня свой пульс, и чтобы соответствовать ему, у него всякий
раз должно быть другое имя. Чтобы прожить день, бодрствуя, а
не в обычном для большинства людей бессознательном состоянии,
надо быть под покровительством святого, изменить себя.
Начать с имени. Нынче он был Ильей. Плевать на неудобства
окружающих. Не то, чтобы ему нет до них дела — ему забавно. «Как
вас зовут?» — «Илья».— «Серега, ты чё дуришь?».— «Меня зовут
Ильей, девушка, не слушайте его. Сегодня первое января, а
меня каждый день зовут в соответствии с этим днем. У человека
не может быть одного имени на все случаи жизни. Это ведь
абсурд».— «Вы серьезно?» — «Да, если у тебя другое имя, ты и
ведешь себя иначе. И ощущаешь себя иначе. Словно проснулся.
Вдруг ощущаешь себя художником, философом. Я всю жизнь мечтал
быть Ильей. Он совсем другой, чем Сергей, это понятно. Я
по-иному сейчас слышу музыку, чем вчера. По-иному читаю книжки.
Женщин люблю иначе». Когда он был вдохновлен, он знал, что
вокруг головы у него свечение. Ему все равно, но
какая-нибудь тонкая девушка могла прийти в восторг. «Хорошо, а как же
ваши близкие узнают, какое у вас имя. Или на работе, в
институте. Фамилия-то у вас одна?» — «Послушайте, это все ерунда —
фамилия, паспорт, юридическое единство личности... Мы
теряем такое свое богатство, что вообразить сложно. А близкие...
ну, выяснят по ходу дела. В конце концов, можно спросить или
я напишу на бумажке. Это все ерунда. Я уверен, что если вы
попробуете, вы поймете, что прежде не жили. Я точно говорю».


Перед разводом он прислал письмо. Что-то о моллюске, который
залез в панцирь, чтобы не умереть без растворившегося
костяка. Есть, писал он, такая болезнь. Теперь, чтобы выжить, ему
нужно выдумать себя заново.





Путешествие в поисках бога

Назвать то, что он видел вокруг себя, Божьим миром, было мудрено.
Как человек творческий, он искал в окружающем источника
вдохновений, подпорок уму и интересу. Ничего этого не было. То, в
чем он считал себя докой — в сплетании слов, игре,— никому
не было нужно. Редкие ценители поражались его незнаменитости.
Он сам поражался, зная себе цену: может, и невеликую, но
значительно больше той дешевки, в которую был погружен в
изданиях, где печатался. Родственники удивлялись, что он мало
пишет. Он не говорил, что лучшее его не печатается. Он вылезал
из ряда, и его не воспринимали, пока кто-нибудь не скажет,
что это хорошо.

«Ты же не в тюрьме, не в больнице,— говорила его бывшая жена.—
Зарплату платят. Чего тебе еще надо?» Ему много чего надо было.
Для начала отказался от жены и зарплаты. Каким-то образом они
оказались связаны. Его ел червь неоцененности. Да, не в
тюрьме, не в больнице, не в армии и не в Чечне. Но в пустоте и
бессмысленности отложенного умирания. Он проклял все, что
вокруг. Пришел к концу. Из угла, в котором сидел, было не
выбраться, потому что ставит условия, которые не будут даже
выслушаны.

Он ходил по комнате, ища себе места. Лег на кровать. Лежать было
гораздо лучше. Включил радио. Песни. Выключил. Что ни говори,
остается лишь благословить окружающее. Этот мороз, в котором
вымрет все недолжное, хотя бы это были мы сами. Безумная
новогодняя ночь, в которую он сперва плакал, вспоминая тех,
кого нет рядом, а потом пошел на бульвар рядом с новым
магазином дешевых продуктов, где были толпы людей, пускавших в небо
фейерверки, шутихи, ракеты китайского производства, так что
шум стоял невероятный, а у женщин были восторженные лица
вдруг обретенного детства.

Последний месяц прошел в напряжении из-за желания бывшей жены
прояснить отношения. А неувязка была именно в словах, в ее тоне,
который он решил больше не допускать в отношении себя. Чего
проще, избегай ненужного общения, будь чист. Он понял, почему
люди так тянутся к ощущениям детства. Для него раньше это
была загадка. Он любил повторять слова блаженного Августина,
что если бы за мгновенье до смерти ему предложили продлить
жизнь возвращением в детские и школьные годы, то он выбрал бы
смерть. А теперь вдруг вспомнил то бедное чувство разлитого
вокруг отсутствия напряжения. Покосившийся штакетник у
голого сада. Сквозь сугробы торчат ветки засыпанного снегом
кустарника, лежат парашютики семян, ягоды, объеденные птицами.
Его детство было связано с бедностью ощущений, в которых не
было страха, и потому достойных звания божественных.


В детстве, лет в тринадцать, она была в консерватории на
концерте камерного оркестра Рудольфа Баршая. Она сидела на
четвертом или пятом ряду в окружении сплошных иностранцев из
дипкорпуса. Тогда она себе сказала, что когда-нибудь будет
здесь сидеть рядом с любимым человеком. Что и произошло. А умер
он потом. Даже если, как говорил Хемингуэй, сам еще не знал
об этом.


Отношения между людьми нехороши из-за неважности слов, которым
придается столько значения, и из-за важности молчания, которого с
таким упорством пытаются избежать. В трех коробах вранья и
недомолвок носят то, что называют скарбом. Зато всему, что
мимо людей, слова придают смысл, и в этом он понимал Бога,
который из всех своих миссий важнейшей считал писательскую.

Улицы не притязают на постоянное общество, но когда вы идете на них
из прокуренных комнат, готовы предоставить вам посильность
снега и воли. Здания немного запутывают голову. Приходится
опускать глаза долу как от чересчур назойливого собеседника. В
этом смысле небо намного целомудреннее. Лично он
предпочитал внутренность дома его внешнему виду, даже самому
привлекательному. Но, может, и небо было бы ближе изнутри?


Словно в голове у него раздается щелчок, и перед тобой
совершенно другой человек. Только что целовал тебя, а теперь
может сказать, что ненавидит. И нельзя ему мешать. И никуда не
поедет, о чем договаривались две недели. И ты теряешься,
потому что не знаешь, как себя вести.


Как-то сразу приучаешься к диалогу с тем, что помимо людей, хотя бы
и у них под ногами. Он вспоминал папу, который, даже видя
незнакомого ему человека, начинал заранее улыбаться, словно
ожидал от него только хорошего. И так же останавливал машину,
спрашивая не подвезти ли женщин с детьми, людей с
чемоданами, тех, кто шел под дождем и так далее. Наверное, он сам
представлял собой явление природы, дружественное к чужим людям,
поскольку в семье, как часто это бывает, был деспотом,
недовольным тем, как к нему относились. Значит, и он нес в себе
это отцовское проклятие. Но он придумает выход.

Он заранее знал, что не переживет 2004 года. Что придавало тому
особый смысл и наполненность. Он никому ничего не хотел
доказать, тем более, наказать. Если Бог существует, они с Ним
соединятся. Если предчувствия не обманывают, то трехсот
шестидесяти пяти шагов к Нему,— осмысленных, умных и точных — будет
достаточно. Он знал, как меняется мир вокруг тебя, когда ты,
говоря словами Паскаля «пускаешься в плавание».

Если честно, он всегда боялся играть с судьбой. Это даже не пьяный
хулиган, матерящийся в полном вагоне метро. Там на тебя
накатывает, и ты хватаешь его за руку, предложив выйти на
остановке и поговорить. Тут враждебная реакция будет скрытой и
неотвратимой. Ты не знаешь, где и как эта злопамятная,
улыбающаяся сволочь ударит по тебе так, что костей не соберешь? Он
счастлив, что остался один, что не надо бояться за близких,
которых вычеркнул из памяти. Он один, и он знает, на что идет,
ввязываясь в расширяющееся сознание кошмарных сюжетов и
нежданных напастей. Тем лучше. Безумие он встретит по
возможности спокойно, по-мужски.

Потому что именно священное безумие творчества и веры приведет этот
мертвецкий мир в состояние движения и агонии, которая, на
самом деле, есть жизнь в высоком смысле финального
соревнования.


Однажды на море она познакомилась с мальчиком по фамилии
Кафка. Если бы она прочитала тогда его... Она бы вышла замуж,
взяла его фамилию, и больше ничего в жизни не было бы
надо.


Опять метель пыталась все слепить наново. Именно поддавшись ее
напору, он позвонил одному из списка будущих своих собеседников.
Услышал тот самый, густой голос, смывающий все вокруг
напором несовместимых друг с другом слов. Поэтическая туманность,
где слова сошли со штырей словаря, возвращаясь в состояние,
предшествующее творению. Ему было странно видеть этого
человека, зная, что он несет в себе хаос звуков и смыслов, вдруг
оборачивающихся формулой скрижали.

К тому же, говорят, его уже не было. Но была ли ночная метель? Была
ли та женщина, которую он столь чудесно обрел? Не было. Это
все явления, несоразмерные текущему миру, для которого
довольно войны с персами и афинской политии. А тут — откровение,
эпифания.

Человек, рассказавший ему о поэте, поведал о японском обычае писать
письмо отсутствующим людям, даже умершим. Можно отнести это
письмо в храм, а можно просто оставить в доме. Зачем,
спросил этот человек у рассказчика. Ни зачем, отвечали ему. Чтобы
добра в мире было больше.


Сильнее всего в жизни она хотела в туалет, когда должна была
родить. Оказывается, так и надо. Желание какать было не
причем.



Продолжение следует.


Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка