Комментарий |

Европеянка. Четвертая глава книги «Год одиночества».

III.

Татьяна Щербина

ЗАГРАНИЧНЫЙ РОМАН

Свобода, э-эх, “Свобода”.

Пять лет, с 1989 по 1994 год, я в Москве практически не жила.
Возвращалась два раза в год, а так были бесконечные поездки с
переездами. Первая моя в жизни поездка за границу была в 1989
году на роттердамский фестиваль поэзии.

После этого я поехала в Австрию, в первый раз на “Свободу” в Мюнхен,
поработала там какое-то время, уехала в Америку в турне со своими
стихами, вернулась в Москву, опять поехала в Америку на стипендию
в Гарвардский университет. В общей сложности провела в Америке
полгода.

Америка меня тогда поразила. Во-первых, стремлением к унификации.
Что лично мне чуждо. Вообще все там какое-то одноразовое. Одноразовые
тарелки, вилки, стаканы. И люди. И их отношения. Люди как бы дружат
между собой, но функционально. Вы живете рядом, соседи – ваши
друзья. Потом переехали в другое место, и эти люди навсегда исчезают
из вашей жизни.

Я пыталась задавать вопросы, волнуют ли их проблемы смерти, бессмертия,
на меня смотрели круглыми глазами. Это не волновало никого. Была
непонятна сама проблематика, будто это не то, что касается жизни
любого, а какой-то специальный философский вопрос. Есть некий
порядок жизни: ты умираешь, жизнь продолжается в детях, внуках,
наследниках, это и есть бессмертие.

Потом они поразили меня своей наивностью. Когда я выступала в
университетах в американской глубинке, я общалась с людьми, разговаривала.
Это как бы интеллектуалы, но провинциальные. Практически все они
считают, что Америка – центр земли. Весь остальной мир – провинция.
Притом что у нас, и в Европе любой, даже самый необразованный
человек, знает, что есть Англия, Франция, Россия, - в Америке
этого многие не знают. Россию они открыли с появлением Горбачева.
Увидели человека с другой планеты, узнали, что есть такое слово
“Россия”, что это на севере, что там холодно. И все. А чего, собственно,
интересоваться глухими деревнями? Ведь по отношению к Америке
все – деревня. У них есть всё, что нужно, все, кто им нужен, приезжают
в Америку…

Есть люди, у которых нет любопытства даже по Америке поездить.
Где они – там и Америка. Очень многие утром поднимают над своим
домом американский флаг, а вечером опускают. “Мы – американцы.
Это звучит гордо!” Я увидела в Америке то, что не удалось сделать
в СССР, - новую историческую общность типа “совка” в идеале.

Потом я жила в Мюнхене, работала на “Свободе”. Из России меня
практически вынудили уехать довольно существенными преследованиями.
Вроде бы и Горбачев был, и плюрализм, тем не менее. В “Правде”,
в “Советской России” появлялись чудовищные статьи, что я русофобка,
ненавижу весь советский народ. Статья в “Правде” в 91-м году кончалась
словами: “Вон из нашей страны!” А я уже была в Мюнхене, не знаю,
почему они отстали от жизни.

Ну и ладно. Уехала себе в Германию, прожила там больше года. Мне
не нравилось. Не нравилось, что вроде бы это и добровольная акция,
не ссылка, а живешь то ли в санатории, то ли в лепрозории, то
ли в колонии нестрогого режима. Люди с радио “Свобода” меня сразу
предупредили: “Ты учти, здесь уровень общения очень понижается”.
И я это ощутила.

Языка немецкого я до этого не знала, только там его выучила в
какой-то степени. Я печаталась в немецких газетах, но никогда
их не читала. Мне было абсолютно неинтересно, что происходит в
Германии, - были безразличны немцы.

Немецкая бюрократия так устроена, что, будь ты немцем или иностранцем,
ты постоянно состоишь в переписке с государством. Такого я больше
ни в одной стране не видела. Из министерства труда, из разных
финансовых органов тебе постоянно приходят письма, на которые
ты должен отвечать.

Надо понять, что на моей родине тоже есть вещи, которые меня раздражали
до безумия. Сейчас, после опыта заграничной жизни, у меня это
прошло. Я поняла, что в любой стране есть такие вещи, которые
для меня непереносимы, с которыми трудно смириться. Но если к
своим у меня сызмальства выработана нормальная эмоциональная реакция,
даже неприятная, вроде того: “да пошел ты…” А там что? Со своим
уставом в чужой монастырь? Ты же не можешь сказать: “Нет, мне
так не нравится, вы это не делайте”. А кто ты такая? Ну и езжай
в свою страну, если не нравится. Не то что мне так говорили –
я так чувствовала.

У немцев, например, такое. Горит красный свет для пешеходов. Ни
одной машины. Стоит толпа, никто не переходит. Я спешу. Чего стоять?
Перехожу. Только пытаюсь перейти дорогу, прохожий немец хватает
меня за плечо – эта манера немцев хватать за плечо меня дико раздражала!
– и говорит: “Вы что, не видите? Красный свет. Нельзя переходить”.
Ну твое какое дело? Хочешь – стой, я хочу – перехожу. Во Франции,
в Америке так. Нет, в Германии – порядок. Общий для всех. Нарушать
его немыслимо.

Короче, сижу я в этом Мюнхене, как витязь на распутье. Продолжаю
автоматически работать и думаю, что мне делать в жизни дальше?
И тут, к моей радости, на “Свободу” приходит факс на мое имя.
Меня приглашают на фестиваль России во Францию, в город Нант.
В Париже я пересаживалась с поезда на поезд, но влюбилась в город
с первого взгляда. Я почувствовала себя дома.

Франция – песня…

Французский я знаю, как русский, учила всю жизнь, не будучи никогда
ни во Франции, ни во франкоязычной стране. Изучала язык, культуру,
план Парижа, еще со школы, чисто теоретически. В Нанте я была
в двойном качестве, как журналист со “Свободы” участвовала в дебатах,
а как поэт читала стихи, уже переведенные на французский. Там
был издатель, который предложил заключить контракт на издание
французской книжки, и через короткое время я приехала в Париж
для подписания контракта.

У меня всегда была боязнь незнакомого пространства, что я заблужусь,
никогда не выйду, не буду знать, куда идти или ехать. В том же
Мюнхене, где я прожила больше года, и город-то малюсенький, каждая
поездка на метро или в незнакомое место была мучительным напряжением.
Во Франции впервые в моей жизни перестала существовать проблема
топографического кретинизма. Я и тогда, и сейчас ориентируюсь
и знаю Париж и Францию намного лучше, чем знаю Москву и Россию,
где родилась и провела всю жизнь.

Итак, 92-й год. Меня приглашают на поэтический фестиваль в Гавр.
Потом на “парижский рынок поэзии”. Перерыв между этими двумя фестивалями
один месяц. А я в предыдущую поездку познакомилась с одним французом,
у меня с ним роман, и он предложил мне этот месяц между двумя
фестивалями пожить у него. Очень хорошо.

Я уехала из Мюнхена на месяц, без вещей. Но в течение месяца поняла,
что больше никогда в Мюнхен не вернусь, ну не могу. Я была счастлива
ежедневно. Что выходила из дома и шла по этим парижским улицам.
Что смотрела на эти дома. То есть я была влюблена не столько в
этого француза, сколько в Париж, во Францию.

С другой стороны, что буду здесь делать, где жить, где работать?
Писать из Парижа для “Свободы”? Я это делала время от времени,
но им это не очень нужно, не сравнить с тем, что в Мюнхене. Ну
книжка выходит. Ну и что, книжка? Я стала спрашивать людей, что
мне нужно сделать, чтобы пожить во Франции? Все говорили: нужен
вид на жительство, но ты об этом даже не думай, никто его тебе
не даст. Для этого нужен рабочий контракт, но даже тем, кто его
имеет, и то отказывают.

Ну, думаю, попробую, попытка не пытка. Я взяла свои публикации
на разных языках, книжки, стихи, статьи и пошла в префектуру.
И, что имеет значение, я говорю по-французски без акцента. Я прихожу
на прием к тетеньке, просто в окошко и говорю: “Здравствуй, тетенька,
я такая-то такая-то, мне очень хотелось бы пожить во Франции какое-то
время. Годик или сколько можно. Мне тут так нравится, я так балдею,
можно ли чего-то сделать?”

Тетенька смотрит на меня с удивлением и говорит: “Если вы официально
напишете сейчас заявление, вам обязательно откажут. Вы просто
напишите, как вы мне сейчас рассказываете, личное письмо директору
префектуры”, И я пишу. “Дорогой директор… Понимаете, мне очень
здесь у вас нравится и хочется пожить… Я с удовольствием что-нибудь
сделаю для Франции. Например, переведу современных французских
поэтов на русский язык…” Что, кстати, и сделала. Вышла антология.
“Короче, люблю т торчу, и мы могли бы принести друг другу взаимную
пользу…”

Через короткое время мне звонят из префектуры и говорят, что получили
положительный ответ. И начинается длинная, но непротивная процедура
вступления в местный литфонд, получения страховки, медицинского
обследования и так далее. Вещички и квартира моя в Мюнхене. Я
приезжаю, как всегда, на две недели в Москву, и тут заболевает
мама. Я ее кладу в больницу, из которой она уже не вышла. Опухоль
мозга. Она очень тяжело умирала полгода. С этого момента в моей
жизни начинается ад.

Я остаюсь в Москве дольше, чем предполагала, мне все время звонит
этот француз, у которого я жила. Через месяц он встречает меня
в аэропорту, мы приезжаем домой, и он мне говорит: “Знаешь что,
давай уматывай отсюда, я больше не хочу, чтобы ты у меня жила”.
– “Да в чем дело? Что случилось? Ты не мог мне это сказать по
телефону?”

Потом, когда я уже ушла, выяснилось, в чем дело. У него была женщина,
которая говорила ему, что я встречаюсь с другим человеком, что
она видела нас вместе, что русским доверять нельзя, они вообще
все приживался, единственное, чего они хотят, это остаться за
границей, а им негде жить, и поэтому они делают вид, что у них
любовь. Короче, что я его использую как жилплощадь. Что на самом
деле было не так. Тем более, что предложений руки и сердца от
французов, в том числе и очень богатых, было достаточно. Никогда
не воспользовалась.

Было неприятно и во Франции, и в Мюнхене настороженное отношение
к русским. Сначала была горбачевская эйфория, а потом понаехало
много людей, и отношение стало плохим.

Например, когда мой француз водил меня в гости к знакомым, то
всякий раз представлял как какую-то обезьянку на поводке. “Смотрите,
она – русская, ведь не поверишь, да? Моется каждый день, хорошо
воспитана, говорит по-французски. Просто нормальный человек, а
тем не менее, можете поверить, она – русская!”

Короче, он меня выгоняет. Идти мне некуда. Документы в процессе
оформления. И тут подворачивается какой-то сумасшедший француз,
который мечтает уехать в Россию, и мы договариваемся, что он будет
жить в моей квартире в Москве, а я – в его в Париже. Обмен без
денег.

Я снова поехала в Москву, маме еще хуже, она уже ничего не помнит,
не понимает. И я себя чувствую в Париже одной-одинешенькой. Вроде
по-прежнему все в Париже замечательно и в кайф, а все чужое. И
квартира-то эфемерная, потому что этот сумасшедший стал звонить,
что он вернется в Париж через две недели, через месяц. В общем,
на пороховой бочке. В Москве в это время, в 1991-1992 годах, плохо,
туда тоже не тянет. После месячного сидения в Москве с мамой и
всего ужаса я возвращаюсь в Париж и встречаю Мишеля. Это и будет
лав стори.

Love story.

Я встречаю человека, которого к тому времени знала уже пять лет.
Мишель работал в Москве заместителем посла Бельгии. Для меня это
был как бы первый человек в России, с которым я реально общалась
на французском языке. Да, у меня были знакомые и среди посольских,
и среди журналистов, но там было светское общение. Мишель был
в меня влюблен, но все его любовные притязания казались мне ни
к чему. Женатый человек, да и вообще…

Потом он стал послом в Израиле, писал мне оттуда, звонил, в Мюнхен
приезжал меня повидать. И тут он приехал работать в Париж. И я
– в Париже. Мы встретились. Он опять начал, как обычно, меня соблазнять.
Почему-то я на это пошла. Мне было так плохо, так ни до чего,
а тут человек, с которым, в отличие от всех вокруг, есть общая
история. Мишель знал моего прежнего мужа, мою маму, моих друзей
в Москве…

И я совершенно не могла себе представить того, что со мной вдруг
произошло. Я в него влюбилась безумно, так, как просто никогда
не было в моей жизни. Я открыла для себя любовь. Я не смогу объяснить
это никому, кто этого не пережил.

Когда мне говорили, и мама в том числе: “Ты никого не любишь”,
я возмущалась: “Как?!” Мне казалось, я любила всех моих мужей,
а их было три штуки. Были мужья, были немужья, какая разница,
люди, с которыми у меня были любовные отношения, - я их любила
абсолютно всех. Я была в этом убеждена.

Теперь, в сравнении, могу сказать, что это не было любовью. Ни
в одном случае я не была готова пожертвовать ни волоском с головы.
Наоборот. “Я – такая. Хочешь – присоединяйся и принимай мои правила
игры. Не хочешь – иди к чертовой матери”. Примерно так ставился
вопрос. Не то, чтобы сознательно, но теперь, постфактум, я могу
сказать, что было так.

А тут – я просто не могла без него жить. Я готова была ради этого
человека абсолютно на все. Если бы он сказал мне не писать больше
ни строчки, мыть ему ноги и жить с ним в какой-нибудь глухой Африке
– пожалуйста. Не было вещи, к которой я не была бы готова.

Когда мне делали замечания, за границей, в том числе, я что-то
принимала, считая разумным, что-то нет. Меня это никак лично не
задевало. Что касается Мишеля, то все его замечания были для меня
как острый нож в сердце. Я ощущала как бы свою неполноценность.
Чего не было ни с кем другим.

Мы как-то ужинаем с ним дома. Я сделала спагетти, ставлю на стол
банку соленых огурцов. Начинаю есть спагетти, беру соленый огурец…
Он смотрит на меня с ужасом: “Что ты делаешь? Как можно спагетти
есть с соленым огурцом!”

Любому другому я бы сказала: “Послушай, не хочешь, не ешь. А мне
нравится есть с огурцом, и что тут такого?” Сейчас для меня такое
сочетание просто немыслимо. У французов действительно есть вкус,
и очень тонкий. Все это накапливалось веками. Любой человек не
почувствует разницы, а для француза она очень заметна. Что можно
с чем есть, что как приготовлено, какие вина, какая между ними
разница. Я теперь живу в России с этим ненужным, неприменяемым
знанием.

Все, что говорил Мишель, было для меня не только абсолютным руководством
к действию. Оно изменяло меня. Например, я раньше вообще никогда
не пила алкоголя. Ну иногда, по праздникам, но это мне никогда
не нравилось. Французы же каждый вечер за ужином пьют вино. С
первым французом мы тоже ходили по ресторанам – он пьет вино,
я апельсиновый сок. Он надо мной смеялся: “Не будь дурой, попробуй
вина!” – “Да не хочу я вина, отстань”.

Здесь же мне так хотелось соответствовать идеалу, что я готова
была сделать что угодно. Мишель говорил, что я – неаккуратная.
Действительно, я могла раньше разбросать вещи, долго не убирать
квартиру, а с тех пор стала очень аккуратной. Каждый день навожу
в доме порядок. Зачем?.. Просто так. Мне это самой стало приятно.
Когда не все равно, что ты берешь чашку от одного, а блюдце от
другого и ставишь вместе. Большая разница – вещь красивая, вещь
некрасивая. Так же с одеждой. Что на мне надето, что на другом
человеке…

Это было обоюдной страстью, совершенно невероятной. Физической?
Да. Но ведь просто “физического” ничего нет, это – притяжение
в целом. Я не знаю, отчего оно возникает. Я не могу сказать, чем
это было для него, но я чувствовала, что до него меня никто так
– так, как мне надо, - не любил.

Сначала меня смущала наша человеческая разность. Потом все мысли
исчезли, кроме ощущения невероятной близости. Нормально, что он
был старше меня на 16 лет. А он переживал, что состарится, станет
импотентом. Я говорила, что это все равно. Физическая страсть
не исчезнет, она просто будет выражаться иначе. Если бы он умер,
для меня было бы естественно умереть с ним.

Очень скоро он сообщил обо всем своей жене. Переехал ко мне. Жена
сначала уехала. Потом поняла, что теряет его, вернулась в Париж
и сказала, что ни за что не уедет. Ей было важно сохранить свой
статус.

Дальше он стал говорить, что – все, будет разводиться, мы поженимся,
что “пришел навсегда с вещами”. Спустя какое-то время он ушел
навсегда с вещами. И так он очень много раз приходил навсегда
и уходил навсегда. Но, уходя навсегда, он на следующий день звонил
и говорил: “Я не могу без тебя жить”,

На самом деле он боялся, по его словам, финансовых трудностей,
но и за возраст, и за общественное мнение, и за карьеру, за работу,
за семейные связи, которыми был повязан и в работе, потому что
и его родители, и старший брат – все тоже дипломаты. И опять было
неприятно, что имело значение, что я русская. Вроде бы и железного
занавеса нет, а все равно мы как бы по разные стороны. Но я ведь
не имею никакого отношения к политике! “Да, - говорил он, - но
представь, что тебя начинает использовать КГБ, угрожать, что они
что-нибудь сделают с твоим отцом. Ты вынуждена будешь!” – “Какие
глупости!” – “Нет, ты подумай…”

На словах он говорил мне, что все трудности временные, это ненадолго,
на месяц. Здесь, наверное, играла роль его профессия. Дипломат
– это человек, задача которого постараться объяснить другому человеку,
что для его же блага надо поступить, как требуется тому человеку.

Он всякий раз объяснял, что развод у них совсем не то, что у нас.
Действительно, там это сложный и длительный процесс. Что я русская
и эгоистка, и не понимаю. Что мне надо вникнуть. Я очень честно
пыталась вникнуть.

Все это длилось три с половиной года. Меня обманывали, но я так
и не поняла – зачем. Пусть у него жена, семья, и одновременно
будут отношения со мной, почему нет?

Во Франции есть твердый кодекс отношений с любовницей. Может,
именно из-за него французы часто говорят, что они предпочитают
иностранок, потому что француженки алчные, рациональные, а вот
русская женщина – это страсть, любовь, чувство и вообще хорошо.
Но в результате – а я знаю несколько случаев – получается тоже
нехорошо. Потому что свой кодекс – как бы они ни ворчали и ни
желали большого и чистого – они выполняют и знают, что иначе нельзя.
А русские женщины – другие, вне правил, “все решает страсть!”,
и французы распускаются и начинают обращаться как с нелюдьми.

А так правила поведения в любой ситуации у них расписаны изначально.
Женатый человек имеет любовницу. Прежде всего он должен ее содержать.
У нас этого не было. Потом уже я получила деньги за книги, большую
литературную премию, но был период, когда у меня на метро денег
не было. Но за квартиру, в которой мы вместе жили, мы платили
пополам. И то, он платил свою половину со скрипом, а однажды стал
кричать: “Ты что, хочешь быть содержанкой?”

Более того, мне рассказывали француженки, которых я знала, что
если женщина идет с любовником мимо какого-то дорогого магазина
и говорит: “Я хочу такое вот платье или вот эту шубу!” – он должен
купить. Конечно, на него надо надавить, но он знает, что – должен.
Если женится, то это как бы другой кодекс, а так – я отдаю тебе
свое время, я могла бы выйти замуж, ты должен за все это платить.

Мужчина соблазняет женщину. Какой должен быть первый шаг? Он ее
приглашает в ресторан. Абсолютно немыслимо, как в России, чтобы
он пришел к ней домой, она накормила его ужином, и он стал бы
тут же к ней лезть. Немыслимо. Он получается жиголо, альфонс.
Наоборот, он должен вложить в свое чувство что-то материальное,
и тогда он чувствует себя мужчиной.

Во Франции говорят о сексизме, о неравенстве мужчин и женщин.
Это действительно так. И в плохом, и в хорошем. Говорят, французы
такие галантные. Да, но потому, что мужчина главнее. Он должен
так или иначе за все платить. Если они живут вместе, то муж должен
зарабатывать больше, чем жена. Мужчина должен быть умнее, социально
значимей, владеть ситуацией. Иначе он как бы и не мужчина.

У нас такого нет. Недаром говорят, что у нас женщина выбирает
мужчину. Во Франции со всей очевидностью мужчина выбирает женщину.
Отсюда и западный феминизм как реакция на заведомо неравное положение
женщины по отношению к мужчине.

Я этих правил сначала не понимала, потом не принимала. Мои отношения
с Мишелем шли абсолютно вне правил. То есть это было изначально
безумное для него поведение. Он врал, потому что не хотел меня
потерять. Все время в отношениях были полюсы – то рай, то ад,
ничего посерединке. Может, для него это было чем-то слишком сильным,
требующим того, чего он не умел? Думаю, он искренне хотел, чтобы
мы жили вместе. Потом ему становилось страшно, что жизнь рушится.
Потом, что он не может без меня. Ни того, ни иного решения он
принять не мог, и в итоге эти метания завели меня в совершенную
пропасть.

Его до срока убрали из Парижа. Посла сделать не послом нельзя,
но можно послать в такую страну, что мало не покажется. Его отзывают,
с пропиской в Брюсселе, разъездным послом в республиках Средней
Азии. Это и зарплата намного меньше, и пост, в принципе, для молодого
человека, начинающего, а не заканчивающего карьеру. Для него это
был невероятный удар.

В момент, когда он уехал из Парижа, я была в Москве. Последнее
время я возвращалась туда только из-за него. Во Франции я выпустила
вторую книжку стихов, написанных по-французски. Я писала статьи
в “Фигаро”. Естественно, если живешь во Франции, то и пишешь по-французски.
Дело шло к выбору языка, выбору места жительства. Я выбрала Москву.
Как бы ни был хорош Париж, общая история у меня не с ним. Для
меня оказалось невозможно прервать свою историю и начать с нуля,
как будто только родилась.

Я страдала из-за отношений с Мишелем. Мне было плохо везде, но
здесь все же мой дом. Когда я ему сообщила, что уезжаю в Москву,
он тут же приехал, забрал мои вещи в Брюссель, показал квартиру,
которую якобы уже почти снял для нас, сказал, что приедет за мной
в Москву и увезет с собой. Он звонил в Москву каждый день, говорил,
что вот-вот приедет, но так и не приехал. Через два месяца привез
в Москву мои вещи.

Изредка он приезжал, но не специально, а проездом в Среднюю Азию.
Это могло тянуться долго. Для меня было очевидно, что я гибну.
Терпеть эту чудовищную боль больше было невозможно. Я потеряла
ощущение реальности. Как только этот человек появлялся, я – оживала.
Только он исчезал, жизнь моя уходила вместе с ним.

Начитавшись книжек по психологии, наслушавшись друзей, я собрала
волю в кулак и в очередной его приезд сотворила совершенно безобразную
сцену разрыва. Это было единственный раз в моей жизни, я голоса
ни на кого не повышаю, сцен битья посуды и битья по морде не устраиваю.
Тут – я кричала. Я оскорбляла его всеми страшными французскими
оскорблениями, которые мне были известны, и жалела, что есть какие-то,
которые мне неизвестны. Я ему сказала сакраментальную фразу, что
он для меня умер. Что было неправда. И что даже по сей день неправда.

Как обычно, пошли смотреть на сидящего напротив Сорбонны Монтеня,
- подкрашены ли у него губы помадой, и потом рассуждать в очередной
раз, был ли он голубым. Неужели, вооруженные психоанализом и тремя
томами его эссе, они не определят такого пустяка. В любом случае,
труд найдет себе пристанище на сайте www.gay.ru
Он настаивал, что, как и Гоголь, Монтень не выносил прикосновений
к себе, - физических, душевных, любых. Он не женщин не любил,
он на людей посматривал исключительно издали.

«Как ты», - отвечала она. Накануне они были в Музее Клюни, смотрели
эту бесподобную коллекцию «частной жизни конца Средневековья»,
потом он купил ей роскошный альбом этого собрания, к тому же уцененный,
поскольку, как объяснил продавец, люди теперь разглядывают мировое
искусство по Интернету и бесплатно, а она полночи листала книгу,
как обычно, воображая иную жизнь, ну и, натурально, не выспалась,
голова болит, и надо отвечать кратко и точно, чтобы не выдать
нездоровья, и чтобы оно не перешло в мигрень, от которой останется
только повеситься.

Когда привыкаешь к Парижу, забываешь, за что его любишь, кроме
имени. Возможно, за то, что скоро вернешься к себе домой, в дикую
и милую Скифию. За внутренний покой и удобства. За то, что полный
комфорт – это пребывание в некой книге, которую о себе читаешь,
полной психологических тонкостей и переживаний, в хорошей обложке,
с просвечивающимися сквозь страницы цветными фотографиями on-line.

Она чувствовала себя в интимной компании с Лейбницем, Прустом,
кем-то еще, Декартом, но ее здесь не то, что не считали своей,
а даже не замечали – бывает такое, когда стоишь дура дурой, не
зная, уходить или оставаться. И все ее походы в консерваторию
из той же области, охота ей себя обманывать?

Они поссорились в каком-то кафе, и она, ничего не видя вокруг,
поехала прямо в аэропорт, благо паспорт, деньги и билет были в
сумочке, а про вещи в гостинице даже не думала, если он захочет,
заберет. Кто бы сказал, зачем вообще она сюда приехала?

И все же вместо того, чтобы два часа смотреть, плача, в иллюминатор,
а потом с огромной радостью выйти на улицу и сесть в маршрутку
до «Речного вокзала», почувствовав себя, как сучка дома, она осталась
сидеть за столиком кафе, глядя, как отражается в стекле дома напротив
солнце, слушая чужой язык, испытывая жуткий покой принадлежности
к умирающей цивилизации.

Ты существуешь только в момент, когда думаешь, наверное, они правы.
Но они не учли, что будет, если возможности думать ограничены.
Это, как жить на полусогнутых. Теперь они сидят друг напротив
друга, отражаясь в своей пустоте своими ничтожествами, удивляясь,
поди, что их свело вместе. Люди в таких случаях начинают плести
террористические заговоры, чтобы хоть о чем-то было поговорить.
А он заказывает гусиную печенку, красное вино, еще что-то вкусное,
чтобы не есть друг друга, тем более на публике.

После вина становится намного лучше. Они бредут по бульварам,
и у города как будто появляется глубина, но не настоящая, а переливающаяся
бокалом вина, что лучше. То и дело слышна русская речь, на которую
они не обращают внимания. Когда молчишь, ты для них француз или
китаец.

Она обратила внимание, что не всматривается в лица людей вокруг
нее. Они ей не интересны, а, значит, слепы, безлики. Она могла
бы взять его под руку, но тоже не хочет. Надо бы почитать что-то
по истерии. Чудесный грузин, чудесная болезнь. Если не удалось
взглянуть на мир из инфузории, то можно еще податься в истерички.

Он берет ее под руку и говорит, что можно взять машину и поехать
смотреть замки на юг Франции. Она благодарна ему, что он сделал
шаг ей навстречу. Сколько у него еще в запасе этих шагов, пока
он не дойдет до барьера, у которого надо стрелять?

Она отвечает, что предпочла бы какую-нибудь церемонию тайного
общества и погоню маркиза де Сада с последующим его психоаналитическим
лечением. От бреда ей самой неудобно. Но, говорят, истерички лучше
всего обольщают мужчин. Надо пробовать, выучить симптомы. Если
надо, брать шпаргалку. Она изучает его тип. «Что ты там бормочешь?»
- интересуется он. То и бормочет, что изучает реакцию на сумбурную
информацию.

В этот год Париж будоражило от стычек между учениками школы Фуко
и Лакана, с одной стороны, и Жака Бодрийяра, с другой, а ученики
Жиля Делеза любили, стравив обе партии между собой, напасть внезапно
на ослабленных противников, сорвав все лавры победителей.

Понятно, что и он, наделенный бешенством русского бойца, не мог
оставаться в стороне, познавая таким способом старинные рациональные
схемы парижских школяров. Сорбонна с Эколь Нормаль бурлили и лились
через край. В Москве он зевал и писал стихи о смерти и одиночестве,
тут оживал, участвуя целыми днями в каких-то драках, а по ночам
записывая все в ноутбуки и просматривая в интернете наимоднейшие
философские опусы. Лавры Жижека явно не давали ему покоя. К тому
же он собирал материалы о французской кухне и феноменологии поведения
за обеденным столом.

Разговоры против Америки, против войны в Ираке, левые, проарабские
и антисемитские настроения его, может, и раздражали, но он помалкивал,
и в разговоре с ней вообще не задевал эти темы. Тем более о стратегическом
размещении вооружений, на котором все помешались.

Кроме того, он ездил на какие-то переговоры, выполняя, как он
говорил ей, комиссии от разных московских людей. Ее это, конечно,
тревожило, но она не вмешивалась. Однажды только спросила, зачем
это ему надо, мало ли во что можно тут влипнуть, на что он довольно
весело возразил: а на какие бы тогда шиши они здесь жили?

Ну, шиши могли быть разные, но она промолчала. Она видела, что
его будоражит само участие в разных интригах, масса задействованных
в них важных персон, с которыми он любил раскланиваться на приемах,
куда они вдруг могли попасть. Она видела, как он описывает, кто
что сказал и с кем связан. Она не исключала, что он пишет не просто
для себя, но и отсылает куда-нибудь эти сведения.

Его энергия, жизнерадостность, умение находить во всем удовольствие
заражали ее. Сама была кислятиной, и такой же рядом был бы перебором.
К тому же он откровенно восхищался ею, хотя она, конечно, не понимала,
что именно он в ней нашел, подозревая какую-то игру или обычное
мужское неумение разбираться в людях.

Зато теперь она будет думать, что использует его, бесхитростного
авантюриста и возможного агента спецслужб в своих, неявных еще
целях. Всего-то и делов, подглядеть логин и войти в его отсутствие
в его ноутбук, чего она, кстати, никогда не сделает, подозревая
не без причины какую-то ловушку, с помощью которой он зафиксирует
ее слежку за собой. Получится некрасиво. Тем более что ей от него,
действительно, ничего не нужно. Не будет же она вязаться в безумные
игры с нефтью, наркотиками, оружием и бог весть, чем еще, с футбольными
командами и заказами на строительство московских небоскребов,
к примеру. Ей бы с серийной музыкой разобраться, с безумием современного
искусства, с полным своим анахронизмом.

Он устраивает ей какие-то праздники, втягивает в наслаждение вином,
- прежде она даже не знала, что такое пить, - антикварными вещицами,
странными закоулками, мастерскими художников, которые в Париже
никому не нужны, квартирами пьяниц, поэтов, престарелых хиппи
и теток, похожих на любовниц серебряного века.

В такие дни она думает, что неплохо было бы им пожить отдельно,
и он, словно ему кто нашептывает, исчезает на несколько дней по
совершенно неотложным делам, о которых потом обязательно расскажет.
А взамен ей - список того, что она должна сделать, посмотреть,
купить. Она изучает этот список, как улику, разве что не снимает
под лупой отпечатки пальцев. В этом списке наверняка запрятаны
его тайные планы.

Конечно, он прав, без дела она свихнется. Время бежит. Она сидит
с книгой. Почему-то хочется спать. Особенно средь бела дня. Зато
ночью зверский аппетит на то, чтобы думать и жить. Зато на следующий
день опять лучше бы было не рождаться. Она хочет спросить, зачем
выдумала его, но спросить не у кого.

Наверное, она хочет, чтобы он вертел темными делами и махинациями,
чтобы самой быть на гребне, да? Чувствовать себя живой. То есть
сама она не лучше этих придурков перед телевизором и душевных
наркоманов. Не лучше, конечно. Просто она сама придумывает свой
бред, а не ест с чужими слюнями.

Ей некого спросить, права ли она. Он уехал, велел никому не открывать,
к телефону не подходить. Рассказал, как застрелили через бронированную
дверь зятя писателя Гладилина, она забыла, как его звали. Она
надеется, что это не он застрелил. Хотела проснуться, а вместо
этого попала в сон, да еще дурной.

Ей кажется, что за ней следит какой-то человек из дома напротив.
В Москве ей было бы наплевать, потому что она знает так, как прятаться,
а тут голая и вся на ладони. Дом стоит так близко, что иногда
кажется, что человек может просто запрыгнуть тебе в окно. Свяжет
простыню, раскачается и – здесь. Не сходи с ума, сейчас же зима,
говорит она себе, но если разыгралась, то трудно остановиться.
За отсутствием Хичкока она в детстве боялась «Гиперболоида инженера
Гарина».

Она звонит маме, что у нее все в порядке, спрашивает, как та себя
чувствует, потом просит продиктовать парижский телефон Спиваковых,
который ей, на самом деле, не нужен, но, если будут интересоваться,
то хорошо направить слежку в противоположную сторону. Это ей только
сейчас приходит в голову, и она рада, что на ходу так сориентировалась.

Чтобы не скучать в его отсутствие, она обкладывается книгами,
задергивает шторы, включает лампу на столе, выключает большой
свет. Так, желая посмотреть мир, человек покупает билет на поезд
и берет с собой крутой детектив, чтобы тот не давал ему отвлекаться
и глядеть в окно. Интересно, кто это, кого мы все время хотим
обмануть?

Самое волнующее в Париже это несовпадение того, что ты знаешь
о нем и представляешь, читая книги и разглядывая альбомы, - и
то, что видишь на самом деле. Для этого она здесь и живет, и прячется,
и снова выходит на улицу, словно лелея собой тайную террористическую
акцию. Она улыбается своим мыслям, покупая в ближайшем магазине
хлеб и овощи, и темнокожая продавщица улыбается ей в ответ и что-то
говорит приветливое, чего она не понимает, но кивает ей и даже
отмахивается ладошкой, ерунда, мол.

В Париже надо жить долго и напрасно, как она, чтобы понять, что
живем мы в мире своей фантазии, иногда только выходя гулять на
свежем воздухе. Парижа не существует. В Святой капелле она, теряясь
среди туристов, зорко выслеживает прячущихся духов террора. Да,
да, вот здесь, на верхнем этаже капеллы Тернового венца с витражными
картинками из Библии. Рассеянным взглядом она выхватывает крохи
из той дюжины сотен картин, что накануне изучила в альбоме. Можно
уйти со скуки, сойти с ума. Она покупает билеты на ближайший концерт.
Глюк с Пахельбелем? Именно то, что надо.

Все это вроде пыльного мешка, которым тебе шарашат по темечку.
Она не уставала повторять себе, что здесь сами основы европейской
цивилизации. Но, как повторяли все русские, пока это не стало
общим местом, - насколько Франция была бы прекрасней в отсутствие
французов! Жестокие, холодные, глядящие сквозь тебя, словно ты
должна им сперва что-то доказать, но и тогда они тебя отторгнут,
но уже на достаточных основаниях своих гладких, как лягушачья
кожа, суждений. Ей это было тем больнее понимать, что она заранее
считала всех людей братьями, друзьями, а уж, тем более, французов.
Но вот им абсолютно не нужно было ее братство.

Она слышала эти разговоры, что французы принюхиваются к русским
девушкам. Ей это не грозило. Попасть в компанию французов было
подобно чуду. Последним русским, кому это удалось, был Тургенев.
Она скользила по касательной. Здесь живут арабы, там евреи, здесь
ювелирные лавки, там кучкуются журналисты и интернетчики. Здесь
проститутки из Восточной Европы, там африканцы, поменявшие свой
пол, как их, трансвеститы. И вот ты, хоть до Луны допрыгни, обречена
быть трансвеститом, русской или банковской служащей.

Хотя, с другой стороны, это не скифская Москва, они правы, никто
не будет спрашивать у тебя паспорт, гуляй себе по набережным,
сиди в кафе, думай на здоровье, что все эти декорации и есть Париж.
Но тебе никогда не понять ни последнего клошара, ни Жака Деррида.
По-моему, говоришь ты себе, но это сугубо между нами, - они полные
идиоты, что один, что другой.

Но и тому, и другому на тебя наплевать. Это настолько своя вселенная,
с которой невозможен диалог, что даже страшно.

Ага, видит она этот внимательный взгляд сыщика. Ведь это ты же
сама написала по е-мейлу подруге в Саратов, что поневоле задумаешься
о терроре, как средстве заставить с собой считаться.

А суд здесь работает с четкостью гильотины. И Декарта здесь изучают
с лицейской скамьи, чтобы, отбросив эмоции, определить в свете
разума твои варварские потуги быть.

Она пишет ему об этом в письме, которое не отправляет, но он,
словно чувствуя, вечером звонит ей, спрашивая, как она, что нового,
не скучает ли без него.

Она совершенно не хочет воображать себе красивую голую девушку,
которая лежит сейчас рядом с ним, известно чем занимаясь, чтобы
его раздразнить, но приходится вообразить, чтобы быть о нем лучшего
мнения, чем он того заслуживает, пребывая на каком-то этапе переговоров,
о которых давно уже известно в тайной полиции или, как она так
сейчас называется, «аналитической службе безопасности».

Она хочет ему крикнуть, что он в опасности, но их наверняка слушают,
да он и не поймет, потому что это и, глядя в глаза, слишком долго
объяснять.

Но он читает ее мысли, потому что вдруг говорит: «ты понимаешь,
мы им интересны именно как русские, как чужие, которых они не
могут понять. Надо только придумать какой-то ход, чтобы обойти
японцев и сенегальцев. При этом без водки и русских песен, которых
они от нас ждут на «раз, два, три».

Она с ужасом вспоминает, что не далее как вчера, сидя с подругой
в кафе, где к ним подвалили знакомиться какие-то идиоты, пела
в голос «Вот кто-то из горочки спустился», испытывая блаженство
неизъяснимое, до слез буквально, а что те идиоты думали про них,
было ей абсолютно безразлично.

Но почему так? Действительно, водка и песни. И абсолютное счастье.
В этом теплом, медового оттенка воздухе, подобный которому бывает
только в раю, да и то вряд ли. Какой-то чудовищно уютный импрессионизм,
а ты внутри него. Почему мы не умеем жить так?

Она представила своих соотечественников, и тут же поняла, почему
французы их не выносят. Потом представила французов, и поняла,
почему не выносим их мы.

Только, что делать ей в этой ситуации, она представить не могла.

«Имей она деньги, первым бы ее проектом стала «”Внутренняя Европа”.
Журнал о России и против России». Журнал обо всех нас и для всех
нас. О тотальном одиночестве в уютном и строгом гнезде русского
языка.

Ну да, французов, на самом деле, не интересует никто, кроме них
самих и англичан, которые тоже иногда ими интересуются в качестве
модного сейчас другого себя, который на время перевел конфликт
в стадию бессознательного.

А против тебя они вышлют арабские, греческие и турецкие рестораны
на узенькой рю Юшетт, как в тот раз, когда посмеялись над русскими
поэтессками, - только их им здесь не хватало, а, впрочем, лишь
бы башляли евриками.

На самом деле, ей нравились эти длительные рассуждения европейцев
с множеством попутно развивающихся симфонических тем. Ей нравилось,
как они рассуждали о желаниях, этих маленьких диких зверьках,
пригретых на груди, в желудке, в паху человека и побуждающих к
социальному равенству и революциям. Это была то программная музыка
бесконечного психоанализа, то перманентная революция левых профессоров
Эколь Нормаль, то буйство помешанных на словах и жестах гомосеков.

Что она может, думала она, идя в сторону Пушкинской по размокшему
в очередной оттепели Тверскому бульвару. Она может придумать его,
и он может даже явиться на самом деле, но, увидев друг друга,
они должны броситься в разные стороны и бежать, не оборачиваясь.
Если он, на самом деле, человек чести и офицер, а не интеллигентская
тряпка, способная лишь на компромиссы и притворство быть.

Офицер, думает она, способен идти до конца. Ему плевать на то,
что она думает о том, что он думает о том, что она о нем думает.
У него впереди смерть на благо родины, пославшей его пристроить
свои нефтяные и денежные потоки, не сказав при этом, что он всего
только подсадная утка для выяснения источника утечки информации
из главного управления.

Чтобы удивить, она купила к его возвращению велосипед, на котором
теперь ездила по Парижу. Ощущение вышло более диковатым по сравнению
с пешими прогулками, но одновременно приблизило этот город, сделав
почти своим, как какой-нибудь подмосковный Красный Строитель,
где она гоняла с ребятами на станцию и обратно и знала все кусты
и ухабы. Она ждала, что еще какой-нибудь ажан за ней погонится
или хотя бы засвистит в свисток, и уже подбирала пути и закоулки
для бегства, запоминала проходные дворы, замечала боковым зрением
местную жизнь, заранее придумывала ответы на замечания и смешки
мужчин и мальчишек, то есть становилась тут своей.

Вот и ему она рассказала перед его поездкой про некоего господина,
работавшего на органы, которого специально подставили, отправив
на переговоры, чтобы выяснить, кто в главной конторе предатель.
Последний, как водится, и отправил, чтобы и подозрение с себя
снять, и зайца убить дуплетом, чтобы и шкурки не осталось. Он
наверняка понял, что она имела в виду, не дурак ведь. Даже рассмеялся
на ее старания. Дурочка, мол, вообразила себе на его счет невесть
что. А он простой русский комиссионер на подхвате у неведомого
начальства.

Теперь, когда она на велосипеде, фиг ее догонишь. Он будет стоять
в пробке на Елисейских полях, пока она давно уже в лубяной избушке
закажет ужин, и будет ждать его в новом платье, с новой прической,
при свечах. Это не безумие, нет, это такой способ инакомыслия,
когда надо говорить, писать и думать, не останавливаясь, и слушать
музыку, ходить в театр, смотреть картины, потому что иначе серые
клубы отсутствующего воздуха, пустоты наползут со всех сторон
и удушат. Она не шутит.

Продолжение следует…

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка