Розы и нефть (Грозный, которого нет.)
Валерия Шишкина (10/12/2001)

Грозный, Ленина, 34. Снимок сделан из окна трамвая
Того города с запахом роз и горящих факелов уже нет, — взлетел на воздух. Вместе со своими заводами и фабриками, парками и мостами, университетами и стадионами — взлетел. Когда ГРОЗНЫЙ восстановят, это будет совсем чужой город, с другой интонацией и незнакомым характером. Тот, прежний — там, над облаками, очертания которых так отчётливы в синеве кавказского неба, что легко представить на них ангелов в перьях и бывший город в благоденствии.
У каждого случается или не случается роман с тем местом, в которое заносит судьба, и только место, в котором вырос, вне этого контекста, потому что становится частью тебя самого. Как часть себя, его и вспоминаю.
Было такое представление у нас, грозненских детей, что Грозный плавает на подземном озере из густой, насыщенной парафинами, нефти. Вся жизнь была пропитана ею: воздух, река, газетные строчки, кусочки чёрной смолы, выпавшие из грузовиков, — мы подбирали их и зачем-то пытались жевать. Запах прожаренных продуктов нефти начинал проникать в вагоны поезда сразу же при въезде в индустриальный район Грозного — Заводской, бывший Сталинский. То был одновременно запах дома. После нефтеперегонных заводов , громадных цистерн и дымных факелов железнодорожный ВОКЗАЛ встречал пассажиров тёплым розовым кирпичом увитых виноградом стен.
Сказать, что детство моё прошло на вокзале, будет неправдой. Но оно прошло на вокзале. Я выросла напротив вокзала, я освоила его пространство так, как это может ребёнок, ещё непоколебимый во мнении, что земля плоская. Тогда, чтобы пройти на перрон, где присутствовало настроение чеховской прозы, нужно было купить билет. У входа цветочницы торговали тугими вениками цветов с неизменной георгиной в центре и в жабо из папоротника. Вечерами по перрону прогуливались дамы под ручку с кавалерами, вдыхая запах дальних странствий вместе с парами горюче-смазочных материалов и толикой мочи, доносящейся из-под вагонов. Пероксидные блондинки в белых крахмальных наколках стояли за передвижными прилавками, полными лимонада и выпечки из привокзального ресторана.
Этот РЕСТОРАН был первым в моей жизни заведением общепита, из тех, что мне довелось посетить. Дебют получился удачным. Свет потоками лился в пустой зал сквозь высокие чистые окна. Белизна льняных скатертей, архитектурные сооружения из жёстких салфеток, тяжёлый мельхиор и высокие бокалы с шипящим в них "Нарзаном", — всё свидетельствовало о том, что церемония принятия пищи здесь вознесена над обыденностью. Кавказский борщ в тарелке с золотой каёмкой, прерванной золотой же надписью "Ресторан", был иного вкуса, чем мамин, но вполне. Шашлык плотно сидел на вертеле и жевался. Пожилой официант в белом кителе обслуживал нас так, как если бы мы и взаправду были чем-то замечательны, и ради этого он спустился с официантского Олимпа.
По обе стороны от здания вокзала к перрону прилегали скверы. В том из них, что от здания вокзала был на сто метров ближе к Баку, имелся круглый фонтан. В то время, когда я освободилась от сопровождения взрослыми, фонтан был сух, но сквер — чист и абсолютно безопасен для детских игр. Ни разу за всё время моего детства на вокзале в окружении приезжающих и уезжающих людей, не произошло ничего такого, что могло бы испугать нас или наших родителей настолько, чтобы на ИГРЫ в привокзальных скверах был наложен запрет. В сквере с фонтаном несчётное количество раз "казаки" побеждали "разбойников" и наоборот, "ходили в гости к боярам", "сердился садовник", море "волновалось" и "замирало", "колечко" опускалось в сложенные ладошки, звенел "испорченный телефон". На том фонтане мы, охваченные страхом, читали вслух "Дневник Анны Франк" и "Четвёртую высоту". Среди нас были группировки, постоянно перетекающие друг в друга, но не было случаев остракизма. О жестокости не могло быть и речи. Одна девочка постоянно должна была таскать за собой умственно неполноценную сестрёнку трёх лет, — ей сочувствовали. Чтобы случайно не загнали домой, мы бегали в привокзальный туалет — кирпичное строение в том сквере рядом с вокзалом, что был ближе к Москве. За несколько лет регулярных посещений нам не встретилось ни одного спекулянта или извращенца.
Перед зданием вокзала простиралась площадь в обрамлении старых деревьев с видом на квартал из четырёх хрущёвских пятиэтажек с магазином "ГАСТРОНОМ". В нём рядом с охлаждаемыми в белых судках жирами — говяжий, бараний, "Белорусский" и комбинированный, имелось большое чёрное колесо паюсной икры в жестяной банке за семнадцать рублей. Белый хлеб отсутствовал.
Жизнь моя на прилегающем к вокзалу квартале началась в доме номер шестнадцать по параллельной рельсам улице Рабочей, когда хрущёвских пятиэтажек ещё не было в помине, и КВАРТАЛ представлял из себя расположенную по периметру череду разнокалиберных домов, лавок и магазинчиков, соединённых графитом старых заборов с калитками на тяжёлых засовах. По дворам на цепях сидели кавказские овчарки — "акбары" и "казбеки", — спускаемые на ночь и кувыркавшиеся в её тёплом бархате до момента, когда начинали горланить петухи. Живые голоса, однако, перекрывались шумом улицы, топонимика которой не могла быть оспорена. Грузовики с облезлыми деревянными кузовами голубого цвета, увешенными железными цепями, узконосые синие автобусы, цистерны с чем-то вонючим, защитного цвета пыльные газики, мотоциклы с колясками неслись по ней с беспощадным грохотом неодушевлённых предметов. В скрежете несущегося металла мелькал стучащий копытами и колесами гужевой ТРАНСПОРТ, на котором вплоть до середины семидесятых в Грозном развозили хлеб. В моей памяти лошади и железо несутся по Рабочей с одинаковой скоростью.
Грозненская пыль вроде библейского праха — тонкая, желтоватая, вкусно пахнущая под дождём, въедливая в обувь и мебель, вздымалась и досаждала. Между дорогой и тротуаром для защиты от пыли жители Рабочей выращивали немыслимо густое травянистое растение, называемое "вениками".
УЛИЦА отдыхала по полдня два раза в год, когда её перекрывали для праздничных демонстраций. Устанавливалась непривычная тишина, подчёркиваемая сначала едва доносящейся, а с приближением колонн, всё более нарастающей духовой музыкой. Шеренги нарядных грозненцев роняли на дорогу ветки сирени в мае и хризантем в ноябре. Волны праздничной энергии, плещась между домами, доставали меня, четырёхлетнюю, сидящую на крыльце парадного входа в синей матроске из колючей шерсти и куском пирога с абрикосовым вареньем.
Чистоту тротуаров поддерживали домовладельцы, подменяя друг друга в случае болезни. За этим строго следил УЧАСТКОВЫЙ милиционер, каждое утро, проходя с инспекцией. От его бдительного ока не ускользали ни перегоревшая лампочка над номером дома, ни флаг, не вывешенный в канун праздников или выборов. Меня огорчал его рост. Антипод дяди Стёпы, он был приземист, суров, наполеонист. БАБУШКА его жаловала. Будучи квартальной, с треугольной печатью, она держала себя с уверенностью и достоинством, соответствующими уровню её положения в структуре государственной власти.
Положение открывало некоторые возможности. Позади нашего дома, где кончался сарай с углём и дровами, за тутовым деревом, плодоносящим в результате прививки как чёрными, так и белыми плодами, располагался двор пожилых бездетных кумыков. Бабушка была их соседкой с шестнадцати лет, когда она, выданная замуж, поселилась в этом квартале. Много спустя я узнала, что они были никакие не кумыки, а чеченцы. В войну, в тот трагический для чеченцев момент, когда их в срочном порядке эвакуировали, случилось так, что тогдашний участковый был кем-то убит. Бабушка сожгла квартальную книгу, заявив, что она была взята у неё убитым милиционером, который перед своей смертью как раз собрал у всех документы для мобилизационных нужд. Соседи-чеченцы были объявлены кумыками и пересидели высылку за спиной бабушкиного дома. Я знала их замкнутыми стариками.
По свидетельству бабушки, в войну чеченцы всячески сопротивлялись мобилизации на фронт. Если не удавалось уклониться, они проходили курс, получали обмундирование, оружие, грузились в вагоны, следующие на фронт, но в близи станции Алды выпрыгивали с оружием и скрывались в горах. Сама она — вдова, старший сын которой погиб под Новороссийском, копала окопы на подступах к городу, за что была удостоена медали "За Оборону Кавказа".
Хотя эту награду получили абсолютно все, кто копал окопы, она гордилась ею и хранила вместе с квартальной печатью в фарфоровой корзинке под крышкой из аппетитных фарфоровых же грибов, украшающей швейную машинку "Зингер". С помощью этой машинки, а также вязания платков она, вырастила и выучила оставшихся троих детей. Ножная ШВЕЙНАЯ МАШИНКА "Зингер", купленная ещё до революции, была свидетельницей многих событий в истории Грозного и моей семьи. Она была конфискована дважды: в семнадцатом году вместе со всем ценным имуществом, фаэтоном и белой лошадью Ниной, которая, когда её уводили, заплакала настоящими слезами, — революция нуждалась в лошадях, — а затем после нэпа, когда даже шапка была снята прямо с головы старшего сына бабушки как предмет роскоши. Дядя Серёжа ходил без шапки, но, будучи крепким мальчиком, не заболел, — позже погиб под Новороссийском. В случаях обеих конфискаций челнок из машинки был утаён предприимчивой бабушкой, машинка выкуплена на аукционе за бесценок и возвращена на прежнее место. Настал день, и она взлетела на воздух, чтобы оказаться в том пространстве над облаками, где теперь обретается Грозный. Сама машинка ещё в семнадцатом году поняла, что обречена. Чтобы строить очередной правильный мир, просто необходимо взрывать критическую массу швейных машинок.
Названия улиц в центре города отражали славное революционное прошлое города. Рабочую пересекали упиравшиеся в вокзал улицы Гвардейская, Комсомольская и проспект Орджоникидзе. Последний назывался проспектом, потому что по нему ходил ТРАМВАЙ, который делал кольцо сбоку от привокзальной площади. В этом кольце было поймано несколько жилых домов с незавидной судьбой быть с шумом огибаемыми. Трамвай возил не только до рынка, но и до Главпочтамта, от которого, всем известно, замеряется километраж, и дальше мимо стадиона "Динамо" в ту сторону города, которая была мне мало знакома.
Поэзии нет в автобусах. Может быть потому, что в них мало электричества и пахнет выхлопом? То ли дело трамвай — красный, светлый, чистый. Правда, ребёнком меня даже в них укачивало по дороге в музыкальную школу. МУЗЫКАЛКА… Не было в Грозном матери, — из тех, что считали себя образованными, — которая бы не желала дать своему ребёнку музыкальное образование. Из окна каждой квартиры доносились гаммы. Случайно забежавший гость был неизменно подвергаем пытке прослушивания очередного этюда Черни, исполненного нетвёрдыми пальчиками. Сложившаяся аудитория меломанов при республиканской филармонии, жаждала концертов местного симфонического оркестра, приезжих артистов и Лисициана. Трамвай был неизбежен.
Для выявления музыкальной пригодности, меня отвели не к кому-нибудь, а к дирижёру филармонии домой, в его большую квартиру с синими шторами, свисающими со сталинских потолков, и чёрным кашалотом рояля. Я хлопала вслед за дирижёром в ладоши, повторяла мелодии и, повернувшись спиной, угадывала количество звуков в аккордах. Маме было сказано, что у дочки абсолютный музыкальный слух, и при прилежании она несомненно станет хорошей музыкантшей. Мама вышла от дирижёра с твёрдым лицом человека, осознавшего свою важность в предстоящей миссии.
Это было вторым началом конца того, что было счастливым грозненским детством. Первым — был ДЕТСКИЙ САД, куда я попала достаточно поздно, уже отвыкшая от дневного сна. За полтора года в нём я ни разу не уснула, несмотря на то, что воспитательница пробовала всё — даже держала свои пальцы у меня на веках по получасу, — такая забота о детях была в детских учреждениях ЧИАССР. Я плохо ела казённую еду, хотя сейчас должна признать, что она была достаточно хорошей: борщи, пирожки, котлеты, компоты — всё готовилось тут же поваром и отличалось свежестью. Нас вывозили на летнюю дачу на Чёрное море в Гантиади, учили лепке из пахнущей подсолнечным маслом белой глины. Грех жаловаться, и, тем не менее, садик вызывал во мне глубокое отвращение. В этом отвращении лежит разгадка многих отвращений как таковых.
Принята я была в музыкальную школу на другом конце города в Заводском районе, бывшем Сталинском. Приходилось ездить на трамвае по всей длине проспекта Орджоникидзе до базара, а потом делать пересадку и ещё в два раза дольше ехать до остановки, кажется, "Стадион", чтобы сорок пять минут сидеть в обществе педагогически беспомощной выпускницы музыкального училища — очень сильно беременной.
Было одно утешение: большой ухоженный ПАРК с мощным фонтаном и необыкновенными розами, сквозь который меня тащили от остановки к школе. Я тормозила, как могла, стараясь идти самым медленным шагом, чтобы отдышаться от трамвайной болезни и налюбоваться на каскад клумб, обнесённых самшитом, кипящий всевозможными розами — от мелких китайских, похожих на пенки малинового варенья, до больших бархатисто-бордовых с переливами алого, украшающих блестящие зелёные кроны на штамбах. РОЗЫ чувствовали себя в Грозном, как у себя дома где-нибудь в Персии.
С тех пор мне пришлось повидать регулярные сады в разных уголках земли: в Крыму, в Париже, в Лондоне, — должна признаться, что грозненские парки в конце шестидесятых были на самом высочайшем уровне, как по дизайну, так и по степени ухоженности растений. Тёплый, умеренно влажный климат в сочетании с плодородной почвой и обилием воды, способствовал высвобождению всего заложенного во флоре потенциала. Грозненские бабушки и те выращивали хризантемы, достойные японских выставок.
По широким тротуарам Комсомольской с её старыми ясенями и длинными рядами кустов снежноягодника, я ходила в Среднюю школу, волоча тяжёлый портфель, источавший запах поражений. Двадцать спешных минут туда и тридцать — обратно с прохладцей. Но тяготела я к третьей параллельной улице — Гвардейской, богатой деревенскими впечатлениями: цвели душистые акации, из жёлтого шиповника, гудящего пчёлами, выглядывали котята, сквозь заборы просачивались куры-несушки, теряющие свои яйца под кустами. Возле одного из домов несколько лет подряд лежал миролюбивый ирландский сеттер с медно-шёлковыми ушами. Ближе к центру города одной своей стороной улица начинала обрываться в речку Сунжу. Самая свихнувшаяся из всех, которые я когда-либо знала, РЕКА эта прорыла в халве грозненской земли слаломную трассу и по сей день несёт по ней свои жёлтые воды с неистовством и пеной у рта.
Гвардейская доставляла пешеходов к широкой площади, по которой полукругом шли машины. Они пронизывали НАБЕРЕЖНЫЕ ПАРКИ в ожерельях из кирпичных стен, беленных извёсткой и пересекали ажурный Ленинский мост. За мостом на Партизанской в тени старых деревьев, находилось дореволюционное здание музыкальной школы, которую я посещала, начиная с третьего класса с несколько большим энтузиазмом, благодаря замечательной учительнице Евгении Герасимовне Шабаньянц.
Хороши были парки вдоль Сунжи! Вспоминая работу работников грозненского садового хозяйства в начале шестидесятых, нельзя благодарному человеку не прийти в состояние аффектированной признательности. Если город имел что-то выдающееся в те годы, то САДОВНИКИ его были точно в этом замешаны. За ними чувствовалась традиция и страстная любовь к своему делу. Ковры из петуний, маргариток и душистой lobularia maritima, которую мы называли кашкой, щедро расстилались вокруг бьющих фонтанов. В семидесятых каменные заборы были снесены, парки наполнились выхлопными газами, а клумбы — петушиными гребешками en masse. По-видимому, к тому времени все хорошие садовники уже вымерли. Но пока они ещё были живы, городской парк с аттракционами и открытой сценой, известный горожанам как ТРЕК, полнился чудесами хорошо спланированной флоры, и даже фауна имелась, — на острове посреди пруда долгое время жили павлины. Кавалеры катали дам на взятых напрокат лодках в атмосфере слащавой провинциальной идиллии, за которую я бы многое отдала сейчас.
Но вернёмся на вокзал. На другом конце Гвардейской, прямо напротив нашего квартала стоял ДОМ, в народе называемый Топаловским. В этом большом таинственном доме из аккуратного тёмно-красного кирпича жила моя подружка по играм Людочка Ц. До революции им владел некто Топалов, которого знала моя бабушка. Тогда он был гостиницей со всевозможными услугами, включая амурные, как мне сообщил под большим секретом кто-то из старших детей. Широкая лестница в подъезде вела к квартирам на втором этаже, в которых мне не привелось побывать. В нижнем же этаже имелся большой зал, превращённый в склад. Сквозь окна просматривался потолок с лепниной. Со двора по крутой винтовой лестнице можно было поднять в длинный светлый коридор с кухонными шкафами и плитами, из которого множество дверей открывалось в небольшие комнатки. В одной из таких комнаток Людочка жила со своей бабушкой, страшно гордившейся своим именем Нина. Между стёклами окна у неё всегда стояла огромная бутыль с вишнёвой наливкой. Комната могла похвалиться двумя железными кроватками, славянским шкафом и столом с тремя стульями. Единственным украшением были ходики с кошкой, глаза у которой двигались в ритме с маятником.
Людочка — красиво причёсанная брюнеточка с алой атласной ленточкой в волнистых волосах, в белых носочках, не обделённая любовью и заботой, была существом жизнерадостным и приятным в общении. Она имела слабость к двенадцатилетнему потомку бывшего домовладельца Котику Топалову. ДЕТИ в Грозном были замечательно хороши собой.
По Рабочей мы с бабушкой ходили в керосинную лавку к Беликовскому мосту на улице Субботников. Этот МОСТ часто преследовал меня в подростковых кошмарах. В них я шла одинёшенька по узкому тротуару, справа неслись грузовики, а слева не было ограждения — тротуар обрывался в Сунжу. Из бетонной балюстрады торчала голая арматура с висящими на ней кусками цемента. Теперь этот сон я пристраиваю к разрушенному Грозному как пророческий. Через Беликовский мост тоже можно было ходить в музыкалку на Партизанской, но он не был украшен скверами. Зато на Субботников пахло хлебом из городской пекарни. Была в этой улице достоевская сумрачность, свой таинственный многоэтажный дом из тёмного кирпича. В его подвале в незапамятные дореволюционные времена бабушка по наводк