РУССКИЙ КРИТИК 25. Прощальная повесть Гоголя (Опыт биографософии) (13)

 

Театр

Исключительная отличительная особенность русского театра, которую Н. В. Гоголь высвечивает в нескольких небольших произведениях, посвященных этому, проявляет, что, как и литература, театр наш содержит в своем основании матрицу угадывания, узнавания другого как себя. Это в корне не сходно ни с Европой, ни с Востоком.

«Cчастье комику, который родился среди нации, где общество еще не слилось в одну недвижную массу, где оно не облеклось одной корой старого предрассудка, заключающего мысли всех в одну и ту же форму и мерку, где что человек, то и мненье, где всякий сам создатель своего характера».

Русский человек – «сам создатель своего характера», только не в западном смысле, то есть через столкновение, взаимодействие с другими и в соответствии с этим взаимодействием выработку «общих предрассудков», а в русском смысле, когда характер создаётся через узнавание себя в другом, угадыванием другого. В общей для всех ситуации формирования человека как выделения его из первоначального единства, европейское сознание ориентировано на выделение (предметность), восточное – на согласованность элементов в рамках целого, а русское – именно на самое единство, тождество, слияние. Реализация этой специфики становится основой дальнейшего разностороннего  развития личности в матрицах индоевропейской цивилизации.

«Такое разнообразие в этих мнениях и как везде блеснул этот твердый ясный русский ум...»

 Русский человек, занимая свое «общественное» место, не отталкивается от других, как на западе, а наоборот, – становится, так сказать, «педантом» другого, обретает идентичность в узнавании, угадывании и соответствующем этому угадыванию – бытии кем-то.

Не отделив себя от другого, западный человек не знает себя. Не узнав себя в другом, русский не знает себя. Однако это не подражание, не мимикрия, а именно угадывание, узнавание, обретение себя или, что то же самое, потеря себя в другом.

«Странно: мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пьесе. Да, было одно честное, благородное лицо, действовавшее в ней во все продолжение ее. Это честное, благородное лицо был – смех. Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на то, что доставил обидное прозванье комику – прозванье холодного эгоиста, и заставил даже усумниться в присутствии нежных движений души его. Нет, смех значительней и глубже, чем думают».

Смех для Н. В. – естественное, невольное, непосредственное выражение самой жизни и как раз этой невольностью и ценен.

«Не тот смех, который порождается временной раздражительностью, желчным, болезненным расположением характера; не тот даже легкий смех, служащий для праздного развлеченья и забавы людей, – но тот смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно бьющий родник его».

Этого героя – «живого, веселого, нового человека» – наше литературоведение не заметило, пропустило, потому что искало в произведениях Гоголя не «новое живое», а партийное – прогрессивное, классовое или, наоборот, почвенническое, церковное.

Смех излетает из «вечно бьющего родника светлой природы человека» – самой жизни, смеётся жизнь, смеётся живой, «новый», как говорит Гоголь в «Сорочинской ярмарке», человек, тот, кто оживлён самим смехом. Истинный герой театра Н. В. – смеющийся человек, обновляемый смехом самой жизни.

«... который углубляет предмет, заставляет ярко выступить то, что проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочь и пустота жизни не испугала бы так человека».

Веселость и смех как полнота жизни углубляет предмет и обнажает мелочь и пустоту.

«...презренное и ничтожное, мимо которого он равнодушно проходит всякий день, не возросло бы перед ним в такой страшной, почти карикатурной силе, и он не вскрикнул бы, содрогаясь: «Неужели есть такие люди?»- тогда как, по собственному сознанию его, бывают хуже люди... Возмущает только то, что мрачно, а смех светел».

Наполненность жизнью не возмущает человека, не делает его мрачным, даже если ее содержанием является – грусть, печаль, тоска.

«Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей; но, озаренное силою смеха, несет оно уже примиренье в душу. ...Нет, засмеяться добрым, светлым смехом может только одна глубоко добрая душа. Но не слышат могучей силы такого смеха; «что смешно, то низко», говорит свет...Ныла душа моя, когда я видел, как много тут же, среди самой жизни, безответных, мертвых обитателей, страшным недвижным холодом души своей и бесплодной пустыней сердца; ныла душа моя, когда на бесчувственных их лицах не вздрагивал даже ни признак выражения от того, что повергало в небесные слезы глубоко любящую душу, и не коснел язык их произнести свое вечное слово «побасенки»! Побасенки!.. А вон протекли веки, города и народы снеслись и исчезли с лица земли, как дым унеслось все, что было, – а побасенки живут и повторяются поныне... Побасенки! А вон стонут балконы и перила театров: все потряслось снизу доверху, превратясь в одно чувство, в один миг, в одного человека, и все люди встретились, как братья, в одном душевном движенье...»

Как в старом русском свете: «вся страна – как один человек», «одно чувство», «один миг», все как один, «как братья», «одно душевное движение», причём одно душевное движение не в действительности жизни, а в её смехе, в её веселии, в ней самой.

«Бодрей же в путь! Мир – как водоворот: движутся в нем вечно мненья и толки; но все перемалывает время. Что признавалось пустым, может явиться потом вооруженное строгим значением. Во глубине холодного смеха могут отыскаться горячие искры вечной могучей любви. И почему знать – может быть, будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный человек является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, – в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете!»

Русскость поэтики Н. В. Гоголя в том, что нет разрыва между высоким и низким, трагичным и смешным, весёлым и грустным, благородным и низким; поэтому кто не умеет искренне смеяться, тот не может искренне плакать, кто не чувствует собственного зла, тот не почувствует и доброты. Вот его комментарий к образу Хлестакова из пьесы «Ревизор»:

«...говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет.

Хлестаков вовсе не надувает; он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит. Он развернулся, он в духе, видит, что все идет хорошо, его слушают – и по тому одному он говорит плавнее, развязнее, говорит от души, говорит совершенно откровенно и, говоря ложь, выказывает в ней себя именно таким, как есть. Лгать – значит говорить ложь тоном, так близким к истине, так естественно, так наивно, как можно только говорить одну истину; и здесь-то заключается именно все комическое лжи. ... он лжет с чувством; в глазах его выражается наслаждение, получаемое им от этого. Это вообще лучшая и самая поэтическая минута в его жизни – почти род вдохновения. ...но схватить те черты, которые довольно благовидны и не выходят острыми углами из обыкновенного светского круга, – дело мастера сильного.

У Хлестакова ничего не должно быть означено резко. Словом, это лицо должно быть тип многого разбросанного в разных русских характерах, но которое здесь соединилось случайно в одном лице, как весьма часто попадается в натуре. Всякий хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым, но, натурально, в этом не хочет только признаться... совокупление в одном лице толиких разнородных движений...»

Меняется время, меняются его герои. На смену вольным казакам и бесшабашным парубкам приходит коллежский асессор, вольность и бесшабашность которого проявляется в живом и вдохновенном ...упоении враньем! Теперь русский человек воодушевляется не предстоянием смерти в кровавой схватке, не бешенством свадебного танца, а «бешеной», спонтанной, невольно проявляющейся фантазией. Теперь русский снимает наросший на него ком ограничений не в схватке с врагом и не в вихре всеобщего действа, а в действительно придуманном (воображенном) и поэтому все-таки «действительно действительном», настоящем проживании, переживании себя кем-то, как это делает Хлестаков или Ноздрев. Под стать этим героям и «дама приятная во всех отношениях», спонтанно рождающиеся в разговоре грезы которой являются для нее ее вдохновением, ее способом развернуться, действительно оживиться.

«Одного только судьи из всех бывших в театре я боялся, – и этот судья был я сам».

Наиболее точное определение отношения Н. В. Гоголя к себе – свой собственный суд: не максимализм, а трезвость, не воображение, а реалии жизни; непонимание Н. В. другими настолько чудовищно, что полагаться ему вообще не на кого. В этом смысле «Ревизор» стал пробным камнем, решающей проверкой современников на возможность восприятия. Успех «Ревизора» был колоссальным, публика вовсю веселилась. Однако Н. В. видел, что его соотечественники не могут не забываться в смехе, но при этом совершенно не понимают, почему они смеются. Не понимают и стравливают невольность живого смеха в раздражение, злорадство, желчь. Они смеются и наполняются жизнью, узнав себя в другом, но убегают от этого живого смеха в проекцию: высмеивание и осуждение другого.

Позже Гоголь внесет в пьесу – «Над кем смеетесь? над собой смеетесь».

«Не то дурно, что нам показывают в дурном дурное и видишь, что оно дурно во всех отношениях; но то дурно, если нам так его выставляют, что не знаешь, злое ли оно или нет; то дурно, когда делают привлекательным для зрителя злое...

То дурно, что в добре не видишь добра.

...чтобы хорошее выставлено было с силой магической, увлекающей не только человека хорошего, но даже и дурного...»

Одна из основных идей Н. В. Гоголя, пропущенная отечественным литературоведением, – требование писателя к своим произведениям, а именно: они (произведения) должны  невольно и даже против воли увлекать всякого человека, даже «почти мёртвую старушку», в направлении хорошего, светлого, в направлении полноты жизни. Чтение прозы или восприятие пьесы должны менять человека, как, по словам очевидцев, все-таки смягчило оно В. Г. Белинского, вопреки всем его вольным устремлениям, пусть и перед самой смертью.

«Ну, а что, если это наш же душевный город и сидит он у всякого из нас?

Те вещи, которые нам даны с тем, чтобы помнить их вечно, не должны быть старыми: их нужно принимать как новость, как бы в первый раз только их слышим».

Жизнь и смерть не стареют, но стареют и изнашиваются наши представления о них, вот их-то и стремится изменить Н. В. Гоголь и своей жизнью, и своей смертью. «Вий» не убедил ни Белинского, ни Шевырева в том, что восприятие человеком им же самим порожденных чудовищ – ужасающе и может быть даже смертельно; опыт Гоголя показался им не слишком удавшейся литературной фантазией.

«Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Ревизор этот – наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя... Вдруг откроется перед тобою, в тебе же, такое страшилище, что от ужаса подымется волос».

«Возвратим смеху его настоящее значенье!

...все отыщешь в себе, если только опустишься в свою душу не с Хлестаковым, но с настоящим и неподкупным ревизором.

...но честный чиновник великого божьего государства».

Всё отыщешь в себе – вспоминается «вселенная во мне» Блока; в русской культуре искать где-то ничего не надо – всё уже есть в тебе, есть в тебе не формально, то есть по форме, как уверяет нас западный трансцендентализм, а по-русски – актуально, фактично. По Булгаковски железобетонно.

X
Загрузка