Кони и Блонди #7

Перекличка с будущим

Рассказ В.В. Набокова «Подлец» и «Шинель» Гоголя

Начало

Продолжение

9

Вот Антон Петрович стоит перед зеркалом и пытается замазать жениными
румянами свой страх, свою бледность. Сожалея, что не
подсмотрел хорошенько, как мажутся дамы. «Вышло сперва ещё гаже».
Он послюнил палец, растер щёки. Появился легкий кирпичный
румянец. Ему показалось, что так хорошо.

(Или, петитом, чтобы немного подразнить автора и тех, кто возле:
Антон Петрович в этой сцене пробует изменить пол,
трансплантирует в себя изменницу. Как ещё можно понять её чудовищный
поступок? Только переселившись в её тело, в её низ. Ощутив
ужасающую пустоту во всем своем составе, транссексуал мгновенно
возвращается в себя, попутно ощутив сладкое проникновение в
неё Берга. Ужасно, Татьяна Петрович, непредставимо. Чтобы не
я, а меня… Назад, в Антона Петровича. «Я» или «меня» –
основной модус существования.)

Кукла, совершеннейшая марионетка, пытающаяся соблазнить зеркало и
палача. Посмертный макияж в катаверной. В самом деле, чтобы
иллюзия казни состоялась, нужна иллюзия двух кукол: туши и
мясника. Мясник, по-видимому, сейчас тоже прыщется дезодорантом
и правит когти. Берг ненадолго исчезает из рассказа, меняет
личину, он все больше начинает походить на мсье Пьера, от
его ног все сильнее разит падалью. Смущается, присыпая
тальком. Вот теперь полный порядок, не хотите ли партию шахмат?
Это у нас семейное.

«Ну вот, я и готов», – сказал он <Антон Петрович>, обращаясь к
зеркалу. – Зеркало залилось слезами». Теперь Гумберту придется
справляться еще и со слезами зеркала.

«Дом уже нежилой, хозяин уезжает навеки», – прощается с жизнью Антон
Петрович. Может, всё обойдётся, секунданты не придут, и…
Такое дивное утро. Да, они не придут. Он подождет ещё немного,
а потом завалится спать. «Антон Петрович широко разинул
рот, приготовился выдавить цельный ком зевоты – хрустнуло в
ушах, вздулось под нёбом, – и в этот миг загремел звонок. И,
судорожно проглотив недовершенный зевок, Антон Петрович прошел
в переднюю, отпер дверь <…>

– Пора ехать, – сказал Митюшин, глядя в упор на Антона Петровича. Он
был в своем всегдашнем фисташкового цвета костюме, а Гнушке
надел сюртук».

Недовершенный зевок, Митюшин в фисташковом костюме, его взгляд в
упор, сюртук Гнушке. Посмотрите, как прочно забиты сваи: зевок,
отдающий капустным хрустом в черепе и фисташковый костюм
одного из секундантов, который (секундант) якобы смотрит в
упор. То есть, конечно, он смотрит, этот Митюшин, но такому
кисейному фарисею, как он, пристали иные чувства, другие
облачения: только гетры да костюм цвета фисташки, а никак не
взгляды в упор. Непостижимая правда бесхарактерного характера,
черпающего силу в чужой беде. Замечательно отлит в своем
сюртуке и Гнушке: больше в слове, чем в материи, скорее, в
гнусности, чем в ее форме. Генрихъ, Гнушке. Шампанское, девочки,
это все у них отполировано. Пикник на обочине самих себя.

В таксомоторе, который везёт их на вокзал, Антона Петровича
одолевает нервная зевота. «Ему, вероятно, мстил тот зевок, который
был им проглочен. Вот опять – до слез. <…>

– А я превосходно выспался, – вдруг сказал Антон Петрович, сжав зубы
и зевнув только ноздрями».

Вот замечательно это сочетание кривых неумелых чувств и слов героя с
мастерством их описания. Никогда, никогда не научится
человек говорить правду самому себе. Ведь уже можно, никого уже
вокруг нет, только смертная зевота, плавающая у обындевевших
ноздрей. Тогда почему? Когда, собственно, наступает «момент
истины» – решающего свидания с собой?

Никогда. Ни на дуэли, с пулей в животе, ни на смертном одре, в
ореоле бредовой морошки, ни в комнате начальника станции,
изгнанного из своего логова ради этой правды, но так и не
услышавшей ее. Вся правда этого последнего мгновения – это замерзшая
на снегу кровь или тоска продрогшего железнодорожного узла,
предчувствующего свое будущее переименование, и жена,
по-нищенски заглядывающая в морозное окно. Если бы меня попросили
представить на конкурс земного бытия самую выдающуюся его
картину, я бы предъявил эту. С запотевшими от жарко
натопленного стыда стеклами.

Они приезжают на вокзал, с которого поезд их повезет на дуэль.
«Антону Петровичу показалось, что никогда он так скоро не ездил.
Гнушке взял билеты и, держа их веером, пошел вперед. Вдруг
он оглянулся на Митюшина и значительно кашлянул. У будки, где
продаются папиросы и пиво, стоял Берг. Он доставал мелочь
из кармана штанов, левую руку глубоко запустив в карман, а
правой рукой карман придерживал, как это делают англичане. Он
выбрал монету на ладони и, передавая ее продавщице, сказал
что-то, от чего та засмеялась. Берг засмеялся тоже. Он стоял,
слегка расставя ноги, покачиваясь с каблуков на носки. Он
был в сером фланелевом костюме.»

Что нужно знать писателю, чтобы ожил описываемый эпизод? Во-первых,
герой никогда так быстро не ездил. Этим указанием состояние
героя подключается ко всему предыдущему движению и заряжено
движением на будущее. А также, дабы генератор высокого
напряжения не поразил окружающих током раньше времени, необходимо
заземлить героя вглубь (вскоре мы это увидим). Билеты берет
именно Гнушке, как самый педантичный и почему-то
заинтересованный в убийстве (скорее всего, обреченный на это своей
фамилией). Он держит билеты «веером», бахвалясь перед собой и
другими то ли своей смелостью, то ли щедростью, или тем и
другим вместе. И к тому же он идет вперед – полон решимости
пожертвовать чужой жизнью. Лучше всех, конечно Берг,
непобедимый в своей пошлости. Все очень буднично: будка, папиросы,
пиво (прямо из Мюнхена). Он достает мелочь, глубоко запустив
руку в бездонный, как вагина, карман, придерживая одной рукой
нечто неудобопроизносимое (венская делегация хмурится: вы
уверены, что именно карман, тогда почему бездонный? вы
уверены, что нечто неудобоносимое?), – а другой шаря в потёмках
либидо. Продавщица уже заодно с ним. Я бы дал ей самой
выклевать эту мелочь с его ладони. Ей-богу, уже можно, она уже
совсем ручная, – и её ладонь, и его мелочь – и его рука тоже.

Берг стоит, слегка расставив ноги, покачиваясь с каблуков на носки.
Моряк в седле, в полной боевой готовности, коитус эрго сум.
Немного волнуется, как всегда перед соитием. 500 убитых
наповал в его записной книжке – его донжуанский список.
Многовато даже для такого меткого стрелка. Оттяну крайнюю плоть
пистолета и упьюсь оргазмом спускового крючка. Металлическое
послевкусие совокупления с целью.

Эротическое напряжение имени Берга и его самого достигает максимума.
И ничто, конечно, так не демонстрирует его превосходство,
как покачивание с каблуков на носки. Он готов. Монолит
похоти, слиток цели. Серый (а не фисташковый) фланелевый костюм.
Ничего, что некоторое волнение, но имя не допустит, чтобы его
хозяина убили. И, конечно, он надежно защищен этим жестом,
как броней: перенесением тяжести греха на носки. Снайпер,
альфа-самец, вольный стрелок в садах декалога. Траппер,
расставляющий силки ближним. Охотник до заповедей Христовых.

Они едут. Набирающий ход поезд накручивает на колеса ритм
пустопорожних словес. Раскачивает всемирное колебание намы. Антон
Петрович то внутри, то снаружи себя, весь в промельках тени и
света, трепещет, как мелькающие кадры окон. Прислушивается к
голосам внутри.

Сосны, песчаный склон, сверкает в прогалинах света вода, спешит со
своим потомством к озерцу утка. Только бы опять не зевнуть,
ноют челюсти, стынут зубы. Утка крякает, он зевает ей в
пандан. Маскируется кряканьем птицы. Ощущает в носу утиный
прононс, а между пальцев ног растущие перепонки. Ему мстил
проглоченный им последний прижизненный зевок.

«– Советую вам вот что,– вдруг обратился к нему Гнушке.– Стреляйте
сразу. Целиться я вам советую в центр его фигуры – больше
шансов.

– Все дело в счастии,– сказал Митюшин.– Попадешь – хорошо, не
попадешь – ничего, он тоже может промахнуться. Настоящая дуэль,
собственно говоря, начинается после первого обмена.

Почему они его так мучат? Сегодня немыслимо умереть. Совершенно
немыслимо. Что, если упасть в обморок? Что предпринять? Что
делать?»

Ничего. Ждать. Обморок уже наступил. Туго затянут в галстук и презрение Берга.

«Единственный способ удержаться от крика было смотреть на мелькающие сосны».

Вот что оказывается нам нужно всем делать: смотреть на мелькающие
сосны. Я бы поставил эту фразу эпиграфом к каждому своему дню,
ко всякому мгновению. И одновременно эпитафией ко всей моей
и любой жизни. В чем её бесконечная правда? В ней
сконденсирован огромный трансцендентный опыт каждой души, летящей в
бездну, каждого безумия на краю ночи. Удержаться можно только
глядя из головокружительного движения себя на покой сосен.
Если не удается остановиться самому. И нужно обладать
огромным опытом сострадания – чтобы отдать этот опыт переживания и
боли другому, пусть вымышленному человеку, читателю. Это к
упрекам автору в его высокомерии и проч. Немногие писатели
идут на эту последнюю самоотдачу, жертву метафорой,
приберегая самое лакомое для своих объяснений с Богом. Набоков ничего
не приберегает на потом. Он, как всякий гений, избыточен,
неистощим. Это выход вовне, к чужому имени, – собственным
именем. Это сострадание к маханаме, любовь к везде-сущему. Как
остановить это безумное вращение сознания, ежемоментно
подступающего безумия – только другим движением, другим безумием
– кружением самих сосен, столпотворением застывших, как
сталагмиты, стволов.

«Нет, это немыслимо, надо проснуться».

Сходим. В немоте, зевоте, вате. С нарастающей мышечной тревогой в
спине, с тающим в нёбе прононсом. Синее прозрачное утро
занимающегося дня, еще раздумывающего, чем ему быть, трагедией или
фарсом. Взвесь майских текучих теней, бродячих древесных
соков, пения птиц. Антон Петрович уже не участвует во всем
этом. Отлучен даже от собственной тени. Бергаментный цвет лица,
Бергсон, чай с бергамотом. Жизнь тает на ходу, с каждым
ударом сердца. Антон Петрович ужасно захотел пить. Они заходят
в какой-то лесной трактир, тянут теплое пиво. Антон Петрович
берет тайм-аут у секундантов, ему надо якобы отлучиться.

«Только поторопись,– сказал Митюшин, ставя кружку обратно на стойку.
Антон Петрович прошел в коридор, куда метила стрелка,
быстро прошел мимо уборной, мимо кухни, вздрогнул от того, что
кошка шмыгнула под ногами, ускорил шаг, дошел до конца
коридора, толкнул дверь, и в лицо брызнуло солнце. Он оказался в
зеленом дворике, где прогуливались куры и сидел на полене
мальчик в полинялом купальном костюме. Антон Петрович быстро
махнул мимо него, мимо кустов бузины, сбежал по каким-то
деревянным ступеням, опять попал в кусты и вдруг поскользнулся,
так как почва шла под уклон. Кусты хлестали по лицу, он
неловко раздвигал их, нырял, скользил, – склон, густо заросший
бузиной, спускался все круче. Наконец стремление его стало
неудержимо. Он съезжал вниз на напряженных, растопыренных ногах,
отбиваясь от гибких веток. Потом он на полном ходу обнял
неожиданный ствол дерева и стал продвигаться наискось. Кусты
поредели. Впереди высокий забор. В заборе он сразу нашел
лазейку, прошуршал сквозь крапиву и оказался в сосновой роще,
где между стволами развешено было пестрое от теней белье и
стояли какие-то дощатые строения. Всё так же решительно он
прошел рощу и опять заметил, что скользит вниз по склону.
Впереди между деревьев засияла вода. Он споткнулся, чуть не упал,
увидел справа тропинку и перешел на нее. Тропинка привела
его к озеру. Загорелый, цвета копченой камбалы, старик рыболов
в соломенной шляпе указал ему дорогу на станцию Ваннзе.
Дорога шла сперва вдоль озера, потом свернула в лес, и около
двух часов он плутал в лесу, пока наконец не вышел на полотно.
Он добрел до ближайшей станции, и в это мгновение подошел
поезд. С опаской он влез в вагон, втиснулся между двух
пассажиров, которые не без удивления взглянули на этого странного,
не то подкрашенного, не то запыленного человека, теребящего
ленту монокля. И только в Берлине, на площади, он
остановился...»

(Продолжение следует)

Последние публикации: 
Кони и Блонди #12 (17/03/2008)

X
Загрузка