Кони и Блонди #12

Перекличка с будущим

Рассказ В.В. Набокова «Подлец» и «Шинель» Гоголя

Начало

Окончание

17

Антон Петрович, как Акакий Акакиевич, останавливается посреди себя,
недоумевая, где же он находится: то ли посреди фразы, то ли
посредине улицы. Как в зеркале, он встречается с двойником
себя, рогоносцем Леонтьевым. Насилу он отвязывается от него.

Антон Петрович укрывается в захудалом отеле, намереваясь пересидеть
отчаяние и стыд. Входит в номер. Второй раз он бежит с дуэли
– на этот раз дуэли с самим собой. «Он вошел, глубоко
вздохнул и сел в низкое плюшевое кресло. Он был один. Мебель,
постель, умывальник проснулись, посмотрели на него исподлобья и
задремали опять».

Ну вот и всё. Вещи снова, как и у Гоголя, оживают и становятся живее
всех живых. Присмотревшись к покойнику, теряют к нему
интерес и снова погружаются в собственное бытие. Тема кресла,
заявленная в начале рассказа, возникает снова, но уже затем,
чтобы совершить глобальные погребальные мероприятия и
закончить повествование. На этот раз в кресле не Берг, а хозяин
рассказа, рогоносец. И он не поднимется из небытия, как Берг, а
опустится в него, чтобы задернуть за собой занавес. Берга
вообще не было, все это нам приснилось. Ничего не было – ни
дуэли, ни Берга, ни Антона Петровича, ни Татьяны, ни
Леонтьева, ни рассказа, ни самой жизни. Теперь понятно, из какого
небытия возник Берг, поднявшись из своего кресла. То было
небытие бытия, бытие намы. Как и тот гоголевский хлыщ,
придерживающий картуз, он пришел сюда, чтобы специально напомнить нам
об этом. Смотрите, он словно вырезан из ночи, из млечных
петербургских сумерек. Тугоплавок, как вольфрам, жаропрочен,
как кобальт. В сером габардиновом костюме. Интересно, носит ли
он еще свою английскую булавку, бывшую тульскую, и белые
канифасовые панталоны? У этого типа обширный гардероб, хватит
на всю русскую литературу. Застигнутый за переодеванием,
Берг отворачивается и смотрит на свой дивно стачанный каблук.
На высоком, под щиколотку, мокасине. Все смешалось в доме
Обломовых.

Плюшевое кресло, топкий эквивалент оформленного хаоса, снова
является на сцене и поглощает все, что было вокруг него. Перед этим
оно чуть не засосало Гнушке. Из него возник Берг. Из него
появился сам рассказ. Потому что на самом деле, в начале
рассказа, из кресла поднялся вовсе не Берг, даже не Антон
Петрович и все, что окружало его, – а безымянное художественное
самосознание, обретшее в нашем лице хозяина. Теперь все они
вместе с рассказом уходят в него навсегда. Чтобы перелиться в
новые совершенные формы. Следует целая серия несущественных,
поцарапанных от частого просмотра, кинокадров, зритель
вот-вот встанет и уйдет из кинотеатра, и вместе с ним кончится
картина. Последние звезды и трещины монтажной склейки
догоняют его в спину.

Уже на улице нас достают последние склейки памяти, солнечные,
лучезарные, но и они тонут в чем-то мягком, ватном: «И,
сгорбившись, прикрыв ладонью глаза, он задумался <…> И, подумав о
Тане, он застонал и сгорбился еще напряженнее. Ее голос, ее
милый голос. Быстроглазая, легкая прыгала на диван <опять маски
кресла, псевдонимы угасающего сознания> и сразу поджимала
ноги, и юбка кругом вздымалась шелковым куполом и опадала
опять. А не то сидела у стола, так неподвижно, только изредка
мигала и, подняв лицо, выпускала папиросный дым. Бессмысленно…

И, постанывая и хрустя пальцами, он зашагал по номеру, стукаясь о
мебель, не замечая, что стукается. Случайно он остановился у
окна, взглянул на улицу. Сперва улицы не было видно из-за
тумана в глазах, но туман рассеялся. Появилась улица, какой-то
фургон, почтальон Михеев, чуть не упавший с велосипеда,
старушка, осторожно покидающая тротуар. И по тротуару медленно
брел Леонтьев, читая на ходу газету; прошел, свернул за угол.
Договорился о чем-то там сам с собой, вынырнул снова.
Навстречу ему, по другой стороне улицы, шла Анна Никаноровна,
параллельно ему и рассказу. И почему-то при виде Леонтьева и
его жены Антон Петрович осознал всю безнадежность <…>»

18

Ну, вот и все. Острые углы мебели, о которые так больно стукался
Антон Петрович, как о воспоминания, сама мягкая мебель и
память, утонули в мягкости кресла, из которого вышли в начале
рассказа. Герой рассказа надежно погребен. Все сопутствующие ему
обстоятельства тоже. Погодите, он только съест ещё жирный
бутерброд, который ему принесла горничная, иначе рассказ не
захлопнется. Он дожёвывает его из-за могилы, подтеки жира
бегут по подбородку.

Воображаемые круги по воде, бегущие над исчезнувшим бытием, свежий
могильный холм, стынущие на ветру цветы. Рябь переходит в
волны, волны в ветер. Поднебесьем идут облака. И все же слух не
может сразу расстаться с музыкой, рассказу дать замереть…
судьба сама еще звенит. Художник хочет спасти если не звуки,
то хотя бы призрак звуков, что-нибудь из погибающих вещей
(поэт спасти не может звуки, как уберечь молву от скуки, но
может – отзвуки сберечь). Хотя бы самую боль острых углов
мира, или воспоминание о ней. Хотя бы утопающие, всё ещё живые,
но уже наглотавшиеся ледяной воды, борющиеся одна с другой
перчатки героя, увлекающие друг друга под воду, – они тоже
уже не принадлежат рассказу.

Тяжелый багор темного писательского воображения взвивается на
длинной веревке и падает в воду. Левая уже как камень шла на дно.
Правой опять не стало видно. Через две секунды, быстро
уносимая течением, левая снова вскинула руками; но в это же время
из другой волны почти по пояс поднялась над водою правая.
Она бросилась на нее, как сильная щука на мягкоперую плотицу,
и обе более уже не показывались.

Держались еще только на поверхности рассказа недоеденный жирный
бутерброд в разводах радуги и монокль Антона Петровича. Куда их?
Ну, это проще всего: солнце, отраженное стеклом монокля в
глубь рассказа, прячет их в набегающей тени. Ветер,
неприкаянные куски поминальной снеди, по соглашению с покойным
терзаемые кладбищенским вороньем. И стынущие цветы на могиле
Берга, перевитые траурной ленточкой то ли монокля, то ли пенсне
Антона Владимировича Чехова.

Последние публикации: 
Кони и Блонди #11 (12/03/2008)

X
Загрузка