Метродискурс

Метродискурс

В «Эстетике» Гегеля есть интересные замечания, относящиеся к так
называемой «символической архитектуре», в частности к построению
самого известного произведения такой архитектуры, Вавилонской
башни. Это сооружение претендовало содержать смысл в себе, в собственной
структуре, не пропуская его через субъекта (последнее более чем
понятно – субъекта пока не существует). Содержанием и целью этого
сооружения служила общность его строителей, которая в то время
могла выразиться лишь архитектонически, т. е., по Гегелю, весьма
несовершенным способом («ибо лишь в образе, соразмерном духу,
находит удовлетворение законченный в себе дух и ограничивает себя
в своем творчестве» _ 1, а таким образом
всегда является индивид, личность). Не будучи в состоянии поставить
перед индивидом «всеобщие существенные мысли», символическая архитектура
теряется в бесконечности, безграничности своих проявлений.

Неудивительно, что в конечном счете распадается и символизируемое
ей социальное единтво.

Остается незавершенная и незавершаемая Вавилонская башня, устремленная
в облака. Остается как символ того, что долгое время лишь внешним,
по необходимости насильственным образом объединяло людей.

Архитектура в данном случае претендует на то, что дать не в состоянии,
а именно явить во внешнем объединяющее людей начало, компенсировать
отсутствие реального единства символически. Гегель пренебрежительно
заявляет по поводу народов, участвовавших в построении Вавилонской
башни следующее: «Копание земли, складывание вместе каменных глыб
и как бы архитектоническая обработка почвы играли такую же роль,
какую у нас играют нравы, привычки и определенное законом государственное
устройство. Такое сооружение вместе с тем символично, так как
оно лишь намеком указывает на ту связь, которую представляет:
в своей форме и в своем образе оно в состоянии выразить священное,
само по себе объединяющее людей начало только внешним образом.
В этом же предании сказано, что, собравшись для создания такого
произведения, народы затем снова разбрелись»._ 2

Не буду останавливаться на странном, неоправданно высокомерном
сравнении «копания земли» с тем, что «у нас» является «определенным
законом государственным устройством» (как если бы были народы,
у которых нет никакого социального устройства, нравов и т. д.).
Замечу лишь, что в этом абзаце сказано также нечто существенное
о несовершенстве любой лишь внешне, т. е. насильственно объединяющей
людей социальной связи. Закрепив свое единство во внешнем, такие
народы снова разбредаются в поисках более прочной и органической
связи, которая не исключала бы, не выталкивала бы из себя индивида
столь брутально.

Гегель говорит в своих лекциях о чем-то весьма древнем, о библейском
предании. Но древнее не является (во всяком случае в логическом
плане) привилегией древности. Если содержанием самостоятельного
символического зодчества было объединение людей, их существующая
пока еще только во внешнем связь, то в качестве примера таких
сооружений можно привести не только предание Вавилонской башне,
башне Бела или мемнонах, но и строительство в Москве ХХ-ого века
таких сооружений, как метро или Дворец Советов.

Аналогия представляется существенной, хотя и по необходимости
неполной: в отличие от древнейших сооружений, реализованных прежде
всего архитектонически, строительство Дворца Советов и московского
метро сопровождалось созданием разветвленного дискурса. Дворец
Советов так и не был построен. Он остался на уровне дискурса,
став сверхзданием, о котором позволено было только мечтать. Московское
метро было построено, и как транспортное сооружение функционирует
до сих пор. Но идеальный, патетический образ этого сооружения
был закреплен прежде всего на уровне дискурса. Поэтому не следует
путать анализ этого дискурса (главный тезис которого звучит так:
«Лучшее в мире московское метро есть не просто транспортное сооружение»)
с описанием построенного в результате сооружения. Эти явления
лишь очень ограниченно соприкасаются между собой. Меня в этой
статье интересует в первую очередь метродискурс, совокупность
речевых практик, завязавшихся вокруг строительства московского
метро в 30-40-е годы. Метродискурс систематически дереализует
специализированные, профессиональные, технические языки, приобщая
их к мощной мифологии сталинского времени; он создает внутри себя
условия для овладения техникой, но лишь на уровне воображаемого.
Более того, с помощью дискурса или, если угодно, институциализованной
речи не может быть построено ни одно техническое сооружение; и,
если московский метрополитен работает до сих пор, надо предположить
в духе того времени существование нераскрытого заговора инженеров,
техников, рабочих, направленного против тотализации этого дискурса.
В любом случае, метродискурс существует параллельно многочисленным
техническим языкам, более или менее самостоятельным и индифферентным
по отношению к его патетическим притязаниям на овладение пространством
идеального. В этом смысле необходимой является неоднозначность
фразы, произнесенной Л. М. Кагановичем на праздновании открытия
первой линии: «Наш советский метрополитен – это не просто техническое
сооружение». Тем самым косвенно признается, что это также техническое
сооружение, что оно выстроено не просто в дискурсе.

Впрочем, это «профанное» измерение метро сам Каганович объяснить
не в силах: находясь в центре метродискурса в качестве одной из
его главных фигур, будучи частью порожденной большевизмом мифопоэтической
стихии, он естественно воспроизводит ее.

Метродискурс интереснее романа своего времени, видимо, потому,
что наиболее грандиозные вымыслы проходили в то время через подвергшуюся
полной дереализации «жизнь». Наиболее функциональным был тогда
не язык фикции (роман, картина, симфония), а объявленная упраздненной
история, то, что когда-то претендовало на статус «жизни». Оторванная
от истории жизнь становится художником себя самой, создает полотна,
от которых исходит невыносимый для обычного глаза свет: «Жизнь
наша – величайший мастер кисти»._ 3
Возможности отдельного художника воплотить этот невыносимый, коллективный
свет, это «немеркнущее солнце», естественно, ограничены, как и
его право на самоидентичность перед лицом бесконечно светящихся
феноменов. Время, когда создавался метродискурс, с глубоким недоверием
относится к истории, к прошлому и вообще ко всему, что создано
не им. Новый мир начинает все сначала на своих условиях: все унаследованное
попадает под подозрение. Этот «адамизм», претензия на беспрецендентность
и небывалость разрушает традиционную цеховую связь рабочих со
своей профессией. Многие из первых работников метрополитена были
старыми шахтерами из Донмбаса и с Урала, часто связанными между
собой родственными и семейными узами. Все они начинали откатчиками
вагонеток, и лишь после длительного периода ученичества получили
право работать самостоятельно, становились мастерами. То же самое
относится к представителям других профессий.

И эти же правила они применяют к новичкам, мобилизованным партией
и комсомолом с московских предприятий. Вчерашний конфетчик или
слесарь должен, по их мнению, пройти весь тот путь, который прошли
они сами. А на то, что новичок – комсомолец или коммунист, они
не обращают внимания, считая, что это не имеет к их профессии
никакого отношения. Они не понимают, что цеховой способ приобщения
к профессии, длительное срастание с ней совершенно неприемлемо
для строителя идеального социалистического сооружения, каким является
московский метрополитен. Метростроевец должен по приказу партии
становится из горняка кафельщиком, из арматурщика – плиточником.
Срастание рабочего со своей профессией происходить не должно,
ибо он изначально принадлежит новому коллективному телу, символизируемому
партией. Любая специализация является с этой точки зрения случайной
и преходящей, постоянной остается лишь ориентация на изменения,
готовность по зову новой власти снова и снова начинать с нуля.
Неспособные, нежелающие принять или просто не понимающие этих
беспрецедентных требований признаются принадлежащими «старому»
миру; новый мир может их а) перевоспитать, в) использовать для
подготовки людей с новой идентичностью и в) признать врагами и
уничтожить. При этом врагами делает их не какая-то вина или осознанное
неприятие сталинского строя (все это и многое другое приписывается
им задним числом), а простое желание воспроизводить опыт предшествующей
жизни. В основном они просто не понимают, чего хотят от них коммунисты
и комсомольцы, люди с иной социальной идентичностью. Все эти специалисты
независимо от возраста объявляются «старинщиками» и «маловерами»:
от них нужно как можно скорее взять их профессиональные навыки
и двигаться дальше. Это, естественно, относится не только к рабочим,
но и к архитекторам, инженерам, техникам, снабженцам, короче,
ко всем тем, кто продолжает верить в силу опыта, расчета, калькуляции,
кто забывает прибавить к схеме и чертежу мощный массовый энтузиазм,
опрокидывающий любые расчеты и чертежи, реализующий якобы значительно
больше, чем может постичь разум. Борьба с агентурой разума в рядах
«новых людей» является одной из ключевых тем метродискурса. Пребывающие
на строительство кадровые горняки были, пишет один из авторов
книги о метро, заражены цеховыми настроениями. «Конечно, в большинстве
случаев эти цеховые настроения среди старых рабочих не носили
злостного характера и быстро преодолевались». Но эти настроения
использовались и «классовым врагом». Особенно трудно было пребывающим
на строительство комсомольцам и коммунистам научиться работать
в кессонах, под давлением сжатого воздуха. Между тем, старые кессонщики
говорили новичкам, что от работы в кессоне «схватывает за голову»,
что от нее глохнут и даже теряют способность к половой жизни.
Они также советовали есть побольше конфет или целовать заклепку
аппарата. При спуске в кессон старые шахтеры подавали воздух под
слишком большим давлением, он давил на непривычные уши и причинял
комсомольцам острую боль. Нечто подобное сообщают и другие авторы:
старые кессонщики «говорили еще, что люди, работающие в кессоне,
становятся неприспособленными к половой жизни._ 4
По этому поводу немало поступало запросов и к заместителю начальника
строительства, тов. Авакумову, так что приходилось даже специально
на эту тему читать лекции... старые кессонщики действительно вскоре
отошли на второй план... И тут на наших глазах складывался новый
тип рабочего – сознательного, энергичного, инициативного строителя
социализма»._ 5

Читая о страхе метростроевцев перед неспособностью к половой жизни
и бесплодием, невольно думаешь, что новый человек также не был
лишен очень древних предрассудков. На свой лад метродискурс магичен.
он некритически заимствует из бессознательного перевоспитуемой,
прежде всего крестьянской массы, ряд стереотипов. Отсюда понятна
двусмысленность его отношения к технике, которое воспевается как
универсальное спасительное средство и одновременно преодолевается,
становясь жертвой непредсказуемых импровизаций. Авторы книг о
метро делают вид, что борются лишь с буржуазным использованием
техники. Но поскольку промышленная техника была порождена буржуазией,
никакого другого ее использования просто не существует, и при
всей их видимой радикальности сторонникам метода непрерывных инноваций
и импровизаций приходится довольствоваться компромиссом с «буржуазным»
использованием техники. Бескомпромиссность возможна лишь на уровне
институциализованной речи: метродискурс представляет сущностную
связь техники и капитализма случайной (и в этом смысле он следует
Марксу) и эклектически прививает технику к новорожденным индустриальным
коллективным телам.

Все позаимствованное из-за рубежа неизбежно приобретает специфически
советские качества и размах. Если машина имеет определенные технические
параметры, они оказываются существенно превышены. Имповизационность
речи о метро такова, что исключает простое заимствование, использование
и применение. Все становится иным из-за грандиозного характера
стройки, все возводится в более высокую степень. Например, из
Англии в Москву привозят щит для глубокой проходки, его производительность
около двух метров тоннеля в сутки. «Одиннадцатого сентября английский
щит прошел 4,52 метра, опрокинув все расчеты иностранных специалистов...
американский инженер Морган пожал плечами: я недооценил человеческий
материал – я ошибся в людях, работавших на щите»._ 6 Или станция «Библиотека Ленина»: «Построенная
по конструктивной схеме парижских станций (с той существенной
поправкой, что наиболее парадная – центральная – часть отдается
не поездам, как там, а пассажирам), она приобрела совершенно новые,
советские качества»._ 8 Кессоны также
использовались на строительстве парижского метро, но не на такой
глубине и не в таком масштабе.

Создается такое впечатление, что советский великан, позаимствовав
что-то у буржуазного среднего человека, не может этим пользоваться
до тех пор, пока не приспособит позаимствованное для нужд своего
гигантского организма. При этом надо помнить, что тело великана
– коллективное тело, оно не принадлежит никакому индивиду, между
тем как буржуазный человек – это индивид или частная корпорация.
Прежде, чем проводить сравнение, надо осознать всю глубину этого
различия. Тогда, возможно, придется отказаться от сравнения.

Насколько ослепительно возводимое метростроевцами сооружение,
настолько убог их собственный быт. Жили в необорудованных бараках
по 10-12 человек в комнате, спали на топчанах, кроватей не было,
как и сушилок. Зато были клопы. Но дело не только в трудных условиях,
но и в отсутствии у многих рабочих элементарных навыков городской
жизни: они месяцами не меняют постельное белье, ложатся на кровать
прямо в рабочей одежде, не чистят зубы, сквернословят и т.д..
Возможно, метродискурс и был создан как орудие первоначальной
травмы форсированной и насильственной урбанизации. За примерами
далеко ходить не надо. «На шахте №2 мы выяснили, что кандидат
партии тов. Коновалов часто выпивает, не читает книг, редко ходит
в баню, не убирает своей койки. Другой кандидат партии тов. Желбакович
прячет грязное белье под матрас, допускает неприличные выражения
в общежитии, живет неряшливо. Мы... прикрепили к ним коммуниста,
который помог им выправиться... товарищи постепенно выправились»._ 9 «Мы долго боролись, пока отучили
комсомольца Савушкина ложиться на кровать в грязной спецовке и
сапогах. он... называл эти требования «интеллигентскими»._ 10 Людьми «без самых элементарных культурных навыков»
называются также рабочий Матросов и уборщица Булгакова. «В комнатах
барака №6 стены были голые, в тумбочках – грязь и беспорядок,
хотя сами хозяева этих тумбочек ежедневно чистили зубы, мылись
после работы, одевали чистые костюмы и галстуки, а в тумбочках
грязное белье лежало вместе с хлебом, ботинки рядом с капустой».<ссылк.сноск
href="#1" num="11"> Не всегда давали результаты
попытки улучшить быт метростроевцев: «ведь были случаи, когда
на бараках вешали на окнах чистые занавески, подвешивали люстру,
ставили зеркало. А под кроватями лежали груды сору, на кроватях
грязное, месяцами не сменяемое постельное белье. Бывало и так,
что шахты превращали один барак в образцовый, а остальные оставляли
в прежнем состоянии. Бороться с этим было нелегко. Многие не понимали,
что между культурным жилищем и борьбой за выполнение стройфинплана
связь очень тесная...»_ 12

Последнее замечание свидетельствует о том, что быт рабочих интересовал
начальство не сам по себе, а как средство борьбы за выполнение
плана. Так что прежде, чем сравнивать коллективного великана с
обычным буржуазным индивидом, стоит повнимательнее присмотреться
к тому, из каких клеточек состоит великан и какая цена заплачена
за его выдаваемую за величие величину. Приведенные примеры взяты
не из концептуальной литературы, но из тех же книг о метро, которые
воспевают это идеальное социалистическое сооружение. Грандиозность
строительства лишь подчеркивается убогостью быта самих строителей,
его богатство – их нищетой. Невольно спрашиваешь себя: а может
быть одно вообще невозможно без другого? Может быть, функция метродискурса
была прежде всего компенсаторной, заменой индивидуальной фрустрации
коллективным триумфом?

Если принять эту гипотезу, становится яснее природа идеальности
московского метро, природа света, исходящего от этих своеобразных,
ни на что не похожих дворцов для народа. Метро и дискурс метро
были как бы воображаемым убежищем против надвигающегося Террора,
войны и других бедствий. В идеальном социалистическом сооружении
не может быть смерти, вредительства, увечья. «В мраморном городе
царит особый климат»._ 13 Воздух в
нем близок к идеальной гигиенической норме и меняется шесть-семь
раз в час, больше, чем в других метрополитенах мира. «В мраморном
городе не может быть катастрофы»._ 14
В кабине водителя каждого поезда метро находится «деревянный гриб»
под названием «кнопка мертвого человека»: «Механизмы московской
подземки никогда не пропустят поезда на запрещенный участок, даже,
если бы водитель был мертв или нарочно хотел бы вызвать катастрофу»._ 15 Если в надземной Москве маниакально
ищут вредителей, то в Москве на уровне дискурса они по определению
невозможны, исключены самой природой этого идеального сооружения
(это так только на уровне дискурса: в опубликованных Мемориалом
расстрельных списках есть имена метростроевцев и работников метрополитена,
объявленных вредителями). Своего апогея компенсаторная функция
метродискурса достигает в момент объявления этих дворцов для народа
прообразом будущей надземной Москвы. Она должна прорасти изнутри,
стать как бы надземным метро, засветиться столь же невыносимым
светом. «И недалеко то время, – пророчествует один из авторов,
– когда пассажир, поднявшись по гранитной лестнице московской
подземки, увидит себя в новом городе, таком же стройном, удобном
и просторном, как мраморный город метрополитена. Скоро в Москве
будет так же хорошо, как в метро под Москвой»._ 16
В таком случае компенсация приобретает тотальный характер. Коммунизм
и был такой воображаемой тотальной компенсацией травмы: это, пожалуй,
единственная роль, которую он выполнил до конца. Он исчез, когда
изменилась природа и масштабы самой травмы.

Качество подземности в метро тщательно маскируется особым, иллюзионистским
освещением станций. Все должно быть как на земле и немного светлее.
Это ослепительно светлое пространство есть также пространство
культуры. Культурное поведение и обслуживание является в нем нормой.
Правда, культурным признается авторами книг о метро одетый в пиджак
человек, надушенный дешевым одеколоном, который спит на чистой
кровати, содержит в порядке свои личные вещи, читает книги и газеты
и один раз в месяц ходит в кино или в театр, которые демократически
приравниваются друг к другу. В лучшем случае он или она еще увлекаются
парашютным спортом («гордостью Метростроя справедливо является
планерный, парашютный и летный спорт»._ 17)
Собственно метро является культурным пространством такого человека,
если он вообще существовал. В отличие от частной жизни, применительно
к метро вводится запрет на грязь. Это понимают даже дети. Один
шаловливый ребенок не решается выплюнуть косточку от конфеты,
так завораживает его чистота этого культурного сооружения. «Бегущие
ступеньки эскалатора подняли первый класс Б на землю. И тогда
Колька, надув щеки, что есть силы выплюнул что-то.

– Что ты плюешься? – спросила Анна Михайловна.

– Да, чего... – сказал Коляка, – А я, когда мы спускались, конфету
съел – сахарная вишня, а в ней косточка. Она у меня во рту осталась.
Так с ней и ездил...Чуть не проглотил...

– Да почему же ты раньше ее не выплюнул? – спросили у Коляки.

– Ну да, раньше – сказал Коля-Коляка, – Там так везде красиво
и чисто, что мне жалко было выплюнуть. Я уж лучше потерпел»._ 18

На более профанном уровне такое поведение может объясняться тем,
что работники метро были одеты в военную форму и что там была
установлена достаточно совершенная для того времени система слежения.
Кроме того, то ли тогда в метро не было урн, то ли пораженный
великолепием мраморного города ребенок воспринимал и урны как
часть декора и не решался использовать их или не понимал их назначения.

Метродискурс претендует на крайне высокую степень наглядности,
он бесконечно приводит примеры, подсчитывает, сравнивает и сопоставляет.
Впрочем, подсчеты и сравнения ведутся не в практических целях,
а для того, чтобы сделать саму власть наглядной. Советская власть
должна становится все более и более наглядной, все разъяснять
на пальцах, потому что она имеет дело с людьми, обладающими пока
лишь коллективной идентичностью (и как следствие этого малообразованными).
В этом смысле метродискурс близок к речи самого Сталина с его
пристрастием к наглядности. За этой наглядностью не скрывается
организующая мысль, делающая целое более понятным. Это наглядность
в ее непостижимости, язык возвышенного, которое пытается выдать
себя за прекрасное. Стремление сделать профессиональные языки
понятными широким массам не имеет ничего общего с просвещением.
Из сравнения работы в кессоне с открыванием бутылки лимонада мы
не узнаем ничего нового. «Кровь кессонщика, подобно фруктовой
воде, сжата под сильным давлением. Человек, стремительно поднявшийся
на поверхность, как бы откупоривает пробки своих кровеносных сосудов...
Теплый лимонад надо открывать постепенно. Кессонщика надо выпускать
на поверхность не спеша»._ 19 На первый
взгляд сравнение стерильно. Но все-таки какое-то приращение происходит:
бесконечное становление наглядным подчиняет профессиональные языки
единому, самому себе равному свету, который несет партия. Неслучайно
так обстоятельно обсуждается, что, каким образом и чем будет освещено.
Наглядность также освещает, направляя на сложное простой, кажущийся
неразложимым луч. Но на поверку этот луч, эта простота сложнее
самого сложного. Если метро не обычное транспортное сооружение,
то тогда что оно такое? Какой пример может сделать это наглядным?
Обычный пример является демонстрацией принципа, применением его
к частному случаю. Наглядность же сталинского типа сама является
принципом – поэтому она непостижима в своей декларируемой простоте.
По сути это отнятая у профессионалов речь. Она напрямую зависит
от существования специализированных языков, несводимость которых
отрицается лишь на риторическом уровне (но идеология, собственно,
и есть ставшая массовой риторика). Парадоксальным образом метродискурс
нуждается во внешнем ему, хотя бы в целях его преодоления: собственный
«адамизм» он отстаивает в упорной борьбе. Он создает впечатление,
что ведет борьбу за некие идеалы (коммунизм, мировая революция,
ликвидация социального неравенства), между тем как война является
единственным способом его существования. Призыв, мобилизация,
чрезвычайное положение являются нормальным режимом работы этой
речи. В известном смысле в ней нет ничего чрезвычайного, но только
более развитая субъективность способна постичь эту патетику как
нечто временное и увидеть источник пафоса в ее необычайной хрупкости.


Примечания:

1. Гегель Г.В.Ф. Эстетика, Москва, «Искусство»,
1971, том 3, с. 41

2. там же, с. 33

3. Пять лет Московского метро, Москва, Государственное транспортное
железнодорожное издательство, 1940, с. 51

4. Как мы строили метро, Москва, Издательство «История фабрик
и заводов», 1935, с. 50

5. там же, с. 307.

6. Лопатин П. Метро, Москва-Ленинград, Издательство детской литературы,
1937, с. 105

7. Пять лет метро...с. 57

8. там же, с. 61

9. Как мы строили метро...с. 77

10. там же, с. 162

11. там же, с. 169

12. там же, с. 166-67

13. Пять лет метро...с. 149

14. там же, с. 139

15. там же, с. 147

16. там же, с. 158

17. там же.

18. Готов! Рассказы и стихи о метро, Москва, Детиздат ЦК ВЛКСМ,
1936, с.46-47

19. Лопатин П. Метро...с. 70

Окончание следует.

X
Загрузка