НА ПАЛАЧАХ КРОВИ НЕТ. Николай Заболоцкий: «Я нашел в себе силу остаться в живых»
Евгений Лукин. На палачах крови нет. Типы и нравы Ленинградского НКВД. Сборник документальных очерков и статей. Издание второе, дополненное. Санкт-Петербург, 2022.
© Лукин Е.В., текст. 2022
19 марта 1943 года истек пятилетний срок заключения, к которому был несправедливо приговорен поэт Николай Алексеевич Заболоцкий Особым Совещанием при НКВД СССР. Но в порядке директивы № 185 он был задержан, как и другие отбывшие наказание, в лагере до окончания войны. Вскоре его перевели по этапу из Комсомольска-на-Амуре в алтайское село Михайловское, расположенное в сотне верст от станции Кулунда Омской железной дороги. «После Комсомольска длинное и ясное здешнее лето радует меня. Каждый день я проделываю километров девять пешком – по дороге на работу и обратно – и наблюдаю природу…»
Выписка из протокола Особого совещания, постановившего заключить Заболоцкого Н.А. на пять лет в исправительный трудовой лагерь.
Не сразу душа приходила в равновесие от перенесенных волнений и тревог, но то «внутреннее огрубление», которое поэт еще недавно чувствовал, постепенно исчезало. В письмах к жене появились первые приметы этого воскрешения: «Здесь установилась настоящая русская зима. Она мягче и солнечнее, чем в Комсомольске, много снега, и мне доставляет удовольствие ходить на работу по настоящему сосновому перелеску, занесенному снегом».
Тогда, наверно, вновь после стольких лет заключения он стал поэтически осмысливать окружающий мир. Мысли еще роились, беспорядочно бродили. «Как козы без пастуха», – с горькой иронией замечал поэт.
Тягостные размышления о случившейся с ним беде не покидали Заболоцкого: за что он осужден? Кто виноват в этом? Но он продолжал верить в конечно торжество справедливости. 17 февраля 1944 года Николай Алексеевич написал очередное заявление в Москву.
О, это было уже не обычное заявление, в котором Заболоцкий просил разобраться в преступных ошибках следствия и освободить его: таких безответных бумаг он написал с десяток за время своего заключения. Это был трагический документ эпохи, исполненный мужества и человеческого достоинства. Это был живой голос, громко звучавший «из бездны небытия». «Я нашел в себе силу остаться в живых», – говорил поэт тем, кто отправил его умирать. – «… Я заслужил право на внимание».
Вот этот документ, который публикуется впервые.
«В Особое Совещание НКВД СССР, г. Москва.
з/к Заболоцкого Николая Алексеевича, бывш. члена Союза Советских Писателей (Ленинград), арестованного 19.03.1938 г., осужденного Особым Совещанием НКВД к 5 годам заключения в ИТЛ по обвинению в КРТД (контрреволюционной троцкистской деятельности) и по окончании срока задержанного в лагерях в порядке директивы № 185 до окончания войны.
ЗАЯВЛЕНИЕ
1. КАК МОГЛО СЛУЧИТЬСЯ, что в передовой стране мира человек, не совершивший никакого преступления, отсидел в лагерях положенные ему 5 лет и оставлен в заключении до конца войны? Ошибки судебных органов 1937–1938 гг. памятны всем. Частично они уже исправлены. Но все ли исправлено, что было необходимо исправить? Прошло уже 6 лет. Не пора ли заново пересмотреть некоторые дела и, в том числе, дело ленинградского поэта Заболоцкого? Он все еще жив и все еще не утерял веры в советское правосудие.
2. ЛИТЕРАТУРНАЯ ИСТОРИЯ.
Вся моя сознательная жизнь была посвящена искусству, поэзии. Советская власть дала мне возможность получить высшее образование, стать культурным человеком. В 1929 г. в Ленинграде вышла первая книга моих стихов «Столбцы», которая была воспринята как явление в поэзии тех годов необычное. Был заложен первый камень, выработана литературная манера. Многочисленные критические отзывы поднимали дух и звали к большой работе. Этой работой явилась поэма «Торжество Земледелия», написанная в 1929 –30 гг. и напечатанная в 1933 г. в ленинградском журнале «Звезда» - поэма на тему о торжестве коллективизации, полная утопических мечтаний о золотом веке, когда возродится вся природа, руководимая свободным человечеством, когда исчезнет насилие не только человека над человеком, но и насилие человека над природой, уступив место добровольному и разумному сотрудничеству.
То, что произошло вслед за выходом этой поэмы, было для меня полной неожиданностью и большим ударом. Ц.О. «Правда» поместила резкую статью, в которой поэма расценивалась как враждебное, кулацкое произведение. Критика получила установку, грозные статьи последовали одна за другой. Оглушенный, я замолчал. Что случилось? Меня не поняли? Почему так извратили суть моей поэзии, весь дух моего произведения?
Должен признаться, что смысл происшедшего далеко не сразу был осознан мной. Я был твердо уверен, что нашел новое слово в искусстве. Уже многие мне подражали: на меня смотрели как на зачинателя новой школы. Большие писатели, авторитетные люди читали наизусть мои стихи. Менее всего я считал себя антисоветским человеком. Я осознавал свою работу, как обогащение молодой советской поэзии. И, несмотря на это, ц. о. партии отверг меня.
Книжные представления о том, что новое слово в искусстве не сразу признается, – еще довлели надо мной. И я решил ждать, ища сочувствия у окружающих. И не печатался до 1935 года.
Но постепенно смысл происшедшего выяснился для меня. В погоне за поэтической культурой я не избежал того, что в дальнейшем стало именоваться формализмом в искусстве. Изощренная форма заслонила в моей поэме ясность ее содержания и дала повод к неправильному ее истолкованию. Способствовала этому и утопическая идея о возрождении природы, частично заимствованная мной у поэта-футуриста Хлебникова. Образовался разрыв между писателем и читателем. Нужно было ликвидировать его, сохранив основные особенности найденного стиля.
Это удалось мне сделать в 1935–37 гг. за эти годы я написал ряд новых стихов и поэм, из которых наибольшую известность получили «Горийская симфония», «Север», «Седов», «Прощание», напечатанные в «Известиях» и центральных литературных журналах.
В эти годы мои стихи вновь читаются артистами с эстрады, записываются на пластинках. В критике наступает перелом. Появляются серьезные критические работы, высоко оценивающие мои произведения. «Литературная газета» начинает широкую дискуссию о моих стихах. В 1936–37 гг. я провел большую работу по переводу «Витязя в тигровой шкуре» Руставели. ЦИК Грузии за этот перевод наградил меня грамотой и денежной премией. В эти годы я – участник всех писательских пленумов и активный работник Ленинградского отделения Союза Советских Писателей.
В расцвете творческих сил, преодолев формалистические тенденции прошлого, получив литературный опыт, я был полон новых больших замыслов. Начал стихотворный перевод «Слова о полку Игореве». Довел до половины историческую поэму из времен монгольского нашествия. Предстояла огромная работа по первому полному переводу Фирдуси «Шах-Наме».
3. В ЧЕМ МЕНЯ ОБВИНИЛИ?
КРТД – контрреволюционная троцкистская деятельность – таково обвинение, свалившееся на мою голову, обвинение, позорную печать которого я ношу на себе уже около 6 лет.
Будто бы была в Ленинграде контрреволюционная писательская организация, вожаком которой был поэт Н.С. Тихонов. Вокруг него группировались некоторые, к этому времени уже арестованные писатели – Корнилов, Куклин, Лившиц, Тагер, Заболоцкий. В организации были «бухаринские настроения». Раздували авторитет друг друга. Печатали контрреволюционные произведения, например «Торжество Земледелия» Заболоцкого.
В этом роде будто бы дали показания Б.К. Лившиц и Е.М. Тагер, протокол допроса которых был частично зачитан мне на следствии. Оба «свидетеля» – люди для меня далекие, мало знакомые – только по Союзу Советских Писателей. Никаких личных счетов. Как будто бы порядочные люди. В чем дело? Что заставило их дать заведомо ложные показания (если они действительно их дали [1])? И почему, несмотря на мои неоднократные просьбы, мне не предоставили очной ставки с моими обвинителями?
Поэт Бенедикт Лившиц. Фотография 1930-х годов.
Поэт Елена Тагер. Фотография 1920-х годов.
4. О МЕТОДАХ СЛЕДСТВИЯ.
Я, поэт Н. Заболоцкий, заключенный, имею основание считать умышленно-неправильными и частично просто поддельными имеющиеся по моему делу документы, составленные в 1938 г. следствием Ленинградского НКВД, руководимого в то время Заковским и другими [2].
Сразу же после ареста я был подвергнут почти четырехсуточному непрерывному допросу (с 19 по 23 марта 1938 г.). Допрос сопровождался моральным и физическим издевательством, угрозами, побоями, и закончился отправкой меня в больницу Судебной психиатрии – в состоянии полной психической невменяемости. В больнице я пролежал 10 дней, после чего, еще не оправившийся от болезни, снова был доставлен в тюрьму для продолжения следствия.
Ошеломленный вопиющей несправедливостью обвинения, оглушенный дикой расправой, без пищи и без сна, под непрерывным потоком угроз и издевательств, на четвертые сутки я потерял ясность рассудка, позабыл свое имя, перестал понимать, что творится вокруг меня, и постепенно пришел в то состояние невменяемости, при котором человек не может отвечать за свои поступки. Помню, что все остатки своих сил духовных я собрал на то, чтобы не подписать лжи, не наклеветать на себя и людей. И под угрозой смерти я не отступал от истины в своих показаниях, пока разум мой хотя в малой степени подчинялся мне.
По крайней мере я хорошо помню одно заявление якобы подписанное мной и однажды показанное мне следователем. Подпись под ним была действительно очень похожа на мою, хотя я никаких подобных заявлений не подписывал [3].
Все перечисленное дает мне право утверждать: все материалы следствия должны быть заново подтверждены мною. Только в этом случае Особое Совещание сможет отделить истину от лжи в моем деле и определить степень виновности следственных работников, превративших законное следствие в беспримерную расправу над советским писателем.
5. О МОИХ ОДНОДЕЛЬЦАХ.
В качестве вожака контрреволюционной писательской организации Лившиц и Тагер называли поэта Н.С. Тихонова. Кому не известно это имя?
Оно до сих пор смотрит на нас со страниц газет и журналов, о нем говорит радио. Орденоносец, славный защитник Ленинграда, горячий патриот, один из лучших советских поэтов.
Он – вожак контрреволюции? Позор преступникам, измыслившим эту клевету!
Какова же после этого цена «свидетельских показаний»? И в минуты смертельного изнеможения я не позволял себе клеветы на Тихонова. Как же смели наклеветать на меня те – двое? Должно быть, сама смерть смотрела на них, если они, позабыв совесть свою, решились на подлое дело. Но я не виню их. Есть предел силы человеческой.
В качестве членов организации свидетели, кроме самих себя, указали на Корнилова и Куклина. Как будто нарочно в одну кучу свалили самых разнородных и ничем не связанных друг с другом людей. Со спокойной совестью могу утверждать, что ни с одним из них никогда близок не был… Что касается Лившица и Тагер, то они вообще никакого отношения к молодой ленинградской поэзии не имели. Белыми нитками шита вся эта выдумка об организации. Это не только выдумка, но как бы специально придуманная нелепость, очевидная сама по себе каждому, кто имеет хоть небольшое представление об этих людях.
6. О «БУХАРИНСКИХ НАСТРОЕНИЯХ».
Трудно гадать, что разумели под этим термином мои обвинители. Когда Бухарин был назначен ответственным редактором «Известий», он через Ленинградское отделение газеты пригласил некоторых ленинградских поэтов дать стихи для «Известий». Приглашено было 5 человек: Тихонов, Саянов, Корнилов, Прокофьев и я. После этого и при Бухарине, и после него в течение трех лет (1935–1937 гг.) я напечатал в «Известиях» до десятка стихотворений и две статьи на литературные темы: о Пушкине и советской поэзии и о Лермонтове. Все редакционные переговоры вел через Ленинградское отделение «Известий» и только один раз послал тетрадь стихов лично Бухарину – для отбора стихов, подходящих для газеты.
И это – все. Так разве можно на этом основании обвинять меня в «бухаринских настроениях»? Бухарин был ответственным редактором правительственной газеты, в которой печатались сотни авторов. Одним из этих авторов был я. Никаких связей с Бухариным у меня не было и быть не могло. Конечно, термин «бухаринские настроения» придавал делу некоторую долю пикантности, но приклеивать его к человеку без всяких на то оснований – это уже грязное и преступное дело.
7. ЧТО ЖЕ ОСТАЕТСЯ ОТ ОБВИНЕНИЯ?
Итак, Тихонов как центр контрреволюционной организации отпадает сам по себе. Разношерстный состав прочих обвиняемых не дает возможности свести их в одну группу, как бы ни хотелось этого моему следователю. Миф о «бухаринских настроениях» ничем не подтвержден и не выдерживает никакой критики. Что же остается реального во всем моем обвинении? Только поэма «Торжество Земледелия».
Но даже если формально подходить к этому вопросу, то не нужно забывать о том, что моя поэма была напечатана в советском журнале, прошла цензуру и № журнала не был изъят после выхода его из печати. Если же говорить по существу, то вопрос об этой поэме – вопрос специфически литературный, и он должен решаться на страницах газет и журналов, но вовсе не в следственных органах НКВД. Ибо от формализма, от литературной ошибки до контрреволюции – шаг огромный, и далеко не обязательный. Ведь если бы формалистические извращения, т.е. несоразмерная и самодовлеющая изысканность формы в ущерб содержанию, – каралась советским судом, то очень многие из крупных советских писателей в свое время понесли бы кару за свои формалистические грехи. Однако этого не случилось. Почему же, спрашивается, я явился исключением и столь дорого поплатился за свой литературный промах?
8. О ДВУХ КОМПРОМЕТИРУЮЩИХ ЗНАКОМСТВАХ
Как и у всякого писателя, у меня было довольно много знакомств, главным образом – литературных. Но из всех знакомств моего следователя больше всего интересовали два – с писателями Матвеевым В.П. и Олейниковым Н.М. Оба они были арестованы органами НКВД, первый в 1934 г., второй – в 1937 г. Матвеев в прошлом принадлежал к зиновьевской оппозиции. В период моего знакомства с ним (примерно с 1932 по 1934 гг.) он был восстановлен в партии и работал редактором в Госиздате (Ленинград). Был автором двух книг о гражданской войне. Матвееву нравились мои стихи и, в частности, поэма «Торжество Земледелия». Он считал возможным печатать меня в то время, когда я был опорочен критикой, и говорил об этом в редакциях. Ни малейшей контрреволюционной политической окраски в наших отношениях не было и его прошлое мало интересовало меня, тем более, что оно было известно всем. Знакомство было поверхностное и чисто литературное.
С Н.М. Олейниковым я имел знакомство более тесное и встречался с ним значительно чаще, т.к. был его соседом по квартире в доме писателей в Ленинграде (кан. Грибоедова, 9). Остроумный собеседник и поэт-юморист, Олейников был близок мне в части некоторых литературных интересов. Он высоко ставил мои литературные работы. Мы одинаково критически относились к работе Ленинградского отделения Детиздата, где Олейников работал в качестве редактора, а я печатал свои книги для юношества и детей. В 1936–37 гг. Олейников часто болел и находился в состоянии творческой депрессии. В эти годы мое знакомство с ним – опять таки чисто литературное и лишенное каких бы то ни было контрреволюционных тенденций – почти распалось и встречались мы значительно реже.
Поскольку эти писатели впоследствии были арестованы органами НКВД, то, может быть, эти два компрометирующих меня знакомства сыграли свою роль и при моем аресте? Ведь можно подумать, что я тянулся к чуждым людям, которые в дальнейшем были осуждены советским судом. В жизни это было совсем не так. Я назову десяток моих близких знакомых и друзей, репутация которых чиста и не запятнана. Все они дружески относились ко мне и высоко ценили меня как писателя.
Многие из них широко известны советскому обществу. Но следствие не интересуется их именами. Следствие интересуется только теми моими знакомствами, которые могут меня скомпрометировать. Поэтому я и должен специально говорить только о них в этом моем заявлении.
9. Я ПРОШУ ВНИМАНИЯ К СЕБЕ
Если бы я был убийцей, бандитом, вором; если бы меня обвиняли в каком-либо конкретном преступлении, – я бы имел возможность конкретно и точно отвечать на любой из пунктов обвинения. Мое обвинение не конкретно, – судите сами, могу ли я с исчерпывающей конкретностью отвечать на него?
Меня обвиняют в троцкизме, но в чем именно заключался мой троцкизм – умалчивают. Меня обвиняют в «бухаринских настроениях», но в чем они проявились – эти «бухаринские настроения» – мне не говорят. Происходит какая-то чудовищная игра в прятки, и в результате – загубленная жизнь, опозоренное имя, опороченное искусство, обреченные на нищету и сиротство семья и маленькие дети.
Может быть, все это обвинение – не более, чем декорация, и в основе моего дела лежит неизвестная мне чья-нибудь злостная клевета, какое-нибудь измышление моих литературных врагов? Трудно предположить, но на основании столь непрочного явно рассыпающегося обвинения я, советский писатель, уже 6 лет как лишен свободы. Но здесь я могу лишь только бесплодно ломать себе голову, теряясь в догадках, ибо в точности мне ничего не известно.
В первые годы моего заключения я неоднократно обращался к Народному Комиссару НКВД, Верховному Прокурору и в Верховный Совет с ходатайством о пересмотре моего дела. Ответа я не получил. Теперь, во время войны, когда враг стоит перед катастрофой и уже близок час полного торжества советского оружия, мне кажется, настал момент снова поднять голос из бездны моего небытия, снова воззвать к советскому правосудию.
Я прошу внимания к себе. Я нашел в себе силу остаться в живых после всего того, что случилось со мною. Все шесть лет заключения я безропотно повиновался всем требованиям, выносил все тяготы лагеря и безотказно, добросовестно работал. Вера в конечное торжество правосудия не покидала меня. Мне кажется, я заслужил право на внимание.
10. Я ПРОШУ О ПОЛНОМ ПЕРЕСМОТРЕ ДЕЛА.
Я обращаюсь в Особое Совещание НКВД с ходатайством о полном пересмотре моего дела.
Я прошу критически отнестись к документам моего «следствия» – по причинам, которые я изложил в этом заявлении.
Ввиду того, что дело мое связано с литературной работой и, в частности, с моей поэмой «Торжество Земледелия», – я прошу об организации экспертной комиссии с компетентными представителями Союза Советских Писателей, которая должна дать свое заключение – в какой мере моя поэма является криминальной с точки зрения советских законов.
Союз Советских Писателей может дать общую оценку моей литературной и общественной деятельности; а ряд ленинградских писателей, близко знающих меня, – подтвердить правильность моих объяснений в части моих литературных знакомств и пр.
Все перечисленное, вместе с моим заявлением, поможет восстановить истинную картину моего дела.
Сейчас я еще морально здоров и все свои силы готов отдать на служение советской культуре. Несмотря на болезнь (у меня порок сердца), я готов выполнить свой долг советского гражданина в борьбе с немецкими захватчиками. У меня нет и не было причин считать себя врагом Советского государства.
Я прошу Особое Совещание снять с меня клеймо контрреволюционера, троцкиста, ибо не заслужил я такой кары, – совесть моя спокойна, когда я утверждаю это. Я мог допустить литературную ошибку, я мог не всегда быть разборчивым и достаточно осмотрительным по части знакомств, – но быть контрреволюционером, – нет, им я не был никогда!
Верните же мне мою свободу, мое искусство, мое доброе имя, мою жену и моих детей.
К этому документу, написанному на толстых листах миллиметровки, Заболоцкий сделал краткую приписку: «Гр. Народный Комиссар. Прилагаемое при сем заявление прошу Вас передать в Особое Совещание НКВД СССР и приказать ему пересмотреть мое дело по обстоятельствам, изложенным в этом заявлении».
На следующий день Николай Алексеевич получил сразу два письма от жены. Из них он впервые узнал, что испытала его семья два года назад в блокадном Ленинграде. Поэт был потрясен: «Сама судьба сберегла вас, мои родные, и уж не хочу я больше роптать на нее, раз приключилось это чудо. Ах вы, мои маленькие герои, сколько вам пришлось вынести и пережить! Да, Катя, необычайная жизнь выпала на долю нам, и что-то еще впереди будет».
А впереди было – «Слово». Уже слышал он звон русских мечей на поле половецком, плач Ярославны на путивльском забрале, зов Овлура над туманной рекой:
Зимой 1946 года Заболоцкий, освободившись из мест заключения, приехал в Москву. В его чемодане лежала рукопись стихотворного переложения «Слова о полку Игореве», которое известно ныне каждому школьнику, изучающему чудесную древнерусскую поэму. Жаль только, что не всегда рассказывают ему о том, где и когда перекладывались эти древние песнопения на более привычный нашей уху чеканный пятистопник…
А дело Заболоцкого было все-таки пересмотрено – в 1963 году, через пять лет после его смерти: он реабилитирован «за отсутствием состава преступления».
Журнал «Аврора», № 8, 1990 год
Примечания:
1. Арестованные раньше Заболоцкого литераторы Бенедикт Лившиц и Елена Тагер под угрозами пыток действительно дали ложные показания на поэта.
2. С начала 1938 года Ленинградским управлением НКВД руководил Литвин. Его предшественник на этом посту Заковский (Штубис) в конце 1937 года был арестован и к делу Заболоцкого не имел прямого отношения.
3. Никакого заявления, якобы подписанного Заболоцким, в его деле нет. Видимо, это был шантаж со стороны следователя Лупандина или его непосредственного начальника Гантмана.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы