Комментарий | 0

Мимолётности

 

                                                                                                                                                                                           Склиф
 
  
 
 
1
 
Худой, как штырь Костя (имя выяснилось потом) плакал, а лысый, крепкий дядька (фамилия стёрлась), стоя над ним, говорил: Ну ты успокойся!
Меня вводит в палату больницы медбрат, я оказался здесь с подозрением на аппендицит, хотя, пока везла неотложка, боль унялась, и теперь, оказавшись начинкой Склифа, заняв кровать, с интересом гляжу в окно.
Вид открывающийся не видан прежде: слоистые крыши огромного московского каменного торта поднимаются в замирающие сумерками небеса.
Дед, лежащий напротив, очевидно испускает в пространство лучи властности, и, говоря по телефону с женой, обстоятельно объясняет: Свитер возьми из тех, что для рыбалки. Рядом с удочками он и прочими принадлежностями.
Костя успокаивается: вернее – успокаивает молодой врач: молодой, самоуверенный, твёрдый, явно рассчитывающий на карьеру.
В общем, мной особенно никто не занимается: чепуха, мол, ничего не подтвердится.
Выясняю, где курить, и, после странствия по коридорам и спуска на лифте, выхожу в аккуратный парк при больнице.
Листва виньетками кроет асфальт и туго оформленные каштаны напоминают сердца каких-то существ.
Высится голубое здание, почему-то становится ясно: там морг, а церковь маленькая, кремового цвета, закрыта…
 Так положено по вечернему времени, хотя, мнится, надо б было наоборот – вечер-ночь – наихудшее время для болящих… душою.
Но здесь – телесные недуги.
 
…мы пили тогда в одной из комнат общаги, занятой под библиотеку, я только устроился туда, пахло затхлостью и плесенью, мы со Светкой возились на так называемой массовой выдаче: студентам – учебники.
Громоздили комплекты, и мелькавшие названия – типа: Политэкономия социализма, точно высекали искры смеха.
Пыльно, оконца веками не очищались, и двор, что открывался, уродлив: помойки да гаражи.
Дотлевали советские годы.
 Потом, когда комплекты и студенты закончились, пришёл Шереметьев, друг, с Пурышевым, оба притащили рябину на коньяке и вина, и я, только вступивший после школы в алкогольные дебри, чувствовал, как яд счастья прожигает нутро: раньше составленное из книг: ибо, книжный ребёнок, впервые, попав на эту службу, в библиотеку, причастился молодёжной гулянке.
В туалете что-то ухало, будто там поселился филин, Шереметьев мастерски травил анекдоты, а Пурышев, играя масляными глазками, присматривался ко Светке…
 
Памяти не запретишь работать на старых оборотах, и воспоминание, прокрутившись быстрее, чем закончится сигарета, упирается в конкретику, где – надо подниматься в палату.
Там – Костя и старик обсуждают поездки, и старик, также властно, как некогда отдавал приказы, рассказывает о сочной прелести Рима и турецких своих каникулах.
 Я занимаю место у окна.
Белый голубь мелькает клочком метели.
Уйти в сон?
Всегдашние проблемы с засыпанием здесь усилятся…
Утром – анализы, перемещения по этажам, больничная скука, хождение по сквозным коридорам.
Читая биографии выдающихся гастроэнтерологов, думаю непроизвольно: никто, кроме профессионального мира, не знает их, столько свечей зажёгших для человечества, но все знают пустых шутов эстрады, не сделавших ничего.
 Курить от скуки: движение замедляя, спускаясь в парк, который – раскрыт рядом ракурсов в город, можно выйти.
 Зашёл в церковь, стоял, стараясь впитать нечто.
Воспоминания, подсовывая то это, то иное, работали, как всегда, перепутывая волокна свои с молитвой…
Меня выпустят через день.
Костя, куривший внизу, как я, перемещён в другую палату.
-Ну как? – подошёл.
-А никак. Не могут диагноз поставить.
Не зная, что сказать, ляпаешь: А у меня зажигалка сдохла.
-Держи. – Протягивает.
-А ты?
-У меня ещё есть. Запасся. Я уж тут шестнадцать дней торчу…
 
Нитки воспоминаний всё объединяют в целостность, и то, что больница была десять лет назад, не отменяет ощущения: вчера…
Вчера: малышу было два, когда я попал, как раз день рожденья, писал эсэмэс: Телом в больнице, душою с вами…
Тоска по малышу, ведь мальчишке сегодня одиннадцать.
Хочется снова гулять с ним, крохой, носить на шее, читать ему…
Хочется вернуть время, а оно, стремительное, уносится туда, где тебя нет: как нет уже мамы, во что никак не поверить…
 
 
2
 
Приговорён к себе – робок и не смел, и всегда был таким; в классе, вызванный к доске, стоял и мычал чего-то…
На всех почти уроках…
Еле переползая из класса в класс, как-то дотянул до последнего, и, не представляя, что делать в жизни, устроился дворником; в армию не взяли – плоскостопие.
 
Следующий кадр: хозяин фирмы, круто работающей, жёсткой, торгово-закупочный, не считая теневую сторону; хозяин – со ртом – волевой складкой, и другим быть не может; широко расправлены плечи, волен, хозяин жизни.
 
Дворник – сметающий листву, он мычит нечто, бормочет себе под нос, песенку напевает, а она – без слов.
Он напевает её, она – его проживает, и, сметая листву, словно замирает, увидев какие-то странные мерцания.
Всегда один, родители умерли рано, в голове – вялая коровья каша, и вдруг: вспыхнуло – синее, острое, посыпались звёзды.
 Он упал.
В себя…
 
Он очнулся в больнице: кто-то позаботился, но ничего страшного не было, однако – на вопросы отвечал жёстко, чётко, не узнавая своего голоса.
 И, когда вернулся в дворницкую, глянул на себя в осколок зеркала, не понял, как это он, единый волевой напор, мог быть дворником.
Поднялся к себе в квартиру, жил в этом же доме, и круто взялся переустраивать жизнь.
Так круто, что и не предполагал, будучи дворником.
-Да не был я никаким дворником.
Охранник – ведь крепок, квадратен.
Ловкая комбинация непредставимости: и – замфирмы…
Зам директора.
В нём словно жило всё, и, выстраивая схемы, интригуя, виртуозно умея договариваться, уже наверху, сместил просто благодетеля, директора.
Сам стал им.
Как так?
 
А надо спросить у того – мерцающего, синего, с падучими звёздами.
Много шуток в жизни – почему судьба счастливо не пошутит со мной?
 
 
3
 
Шёл в столовую, в положенный час, и, напевая песенку Окуджавы, вернее – пластинка крутилась в мозгу, чувствовал, насколько сам катастрофически одинок, насколько жизнь его пуста, и никогда не сложится…
Нежный, восемнадцатилетний, переживший в школе тяжелейший пубертатный криз, родители убеждены, что не сможет натурализоваться в социуме; вот, устроенный на работу в Политехнический музей, в пыльную бездну книгохранилища, идёт на обед, элегичностью перевитый, книжный, мечтавший писать…
Тушистая дама в возрасте, в дорогих нарядах и с хорошими духами: заведующая.
А завсектором – непосредственная начальница – кругленькая шустрая бабушка.
И ещё не разговорился молодой человек сей с Наташей Кугановой: с которой будут читать стихи друг другу, уединившись в каком-нибудь из углов обширного подземного помещения…
 
Подземного.
Сорок лет спустя, пожилой и седобородый, много печатающийся литератор, не снискавший славы, идёт утром за водкой, вкуса которой не представлял тогда, и ловит себя на том, что напевает песенку Окуджавы.
Пластинка вращается.
Ту же?
Маму потеряв несколько лет назад, не может привыкнуть к щемящей пустоте, и, всю жизнь провозившись со словами, не знает, как выразить эту боль; давно женат, поздний любимый мальчишка, но на даче сейчас с женой, а он… будет пить один, лентами прокручивая в голове былое.
Столько было!
Но – пластинка крутится, и он напевает добрую чистую песенку Окуджавы.
Ничего не меняется?
 
 
4
 
Лиловый лоск фиолетового лица – негр за кассой Магнита воспринимается вариантом… скорее забавным, нежели требующим внимания.
Тем не менее, он, отпуская дядьке – высокому и с явно вышлифованным возрастом лицом – вино, манго, сыр, шоколад – спрашивает у него паспорт.
-Зачем? – резко, зигзаг вопроса, интересуется тот…
-Штрафы у нас, - говорит, точно смущённый, негр…
-Мужик! – продолжая зигзаг вопроса, отвечает, - мне 46 лет, неужели не видно?
Очередь заводится.
-Цветочек, ты что? – толстая, бесформенная тётка с лицом, также бесформенно продолжающим тело, вступает. – Видно ж, сколько ему…
-А мы… штрафы…
Светлеют ладони.
Откуда он тут?
Я, стоя за мужиком, и покупая всего чекушку, думаю, неужель и у меня, почти шестидесятилетнего, спросит?
Негр, разобравшись с дядькой, отпустив его, ничего у меня не спрашивает, и, выкатившись по ступенькам, обойдя здание, погружаюсь во дворы, думая…
Ни о чём не хочу: отвинчивая крышку, впуская в себя глоток яда, мечтая о полётах…
Онтология одиночества подразумевает это: парящие в метафизических небесах роскошно-замшелые мосты, сияние лестниц, которыми сходишь к сиянию византийских львов, установленных пред лестницей, ведущей ко дворцу василевса…
Ты где?
Очувствуйся, малость! Как говорила Матрёна.
Удавить которую мало…
Я здесь.
Онтология одиночества во мне.
Смерть мамы запечатала квадратом в себе: не разорвать квадрат, как не расставались с мамой 54 года.
Не правильно.
Не сумел вовремя сепарироваться.
Отца похоронили рано.
Онтология одиночества союзна с этими парящими над световой бездной мостами…
…старуха идёт навстречу: нет! Бабушка! Благообразная, тиха и седа, еле передвигается в недрах первого дня лета.
Как радовало в детстве!
Сколько свободы открывало сияниями…
К шестидесяти подкатывая, внимательнее приглядываешься к старикам, и то, как видел один раз, как мужик за кассой – явно шпановато-сидельного вида – подарил бабушке корзину еды, не взяв денег, внушает оптимизм.
Розовый шар взлетает: но небесная ветка – острая, как молния, ожидает там…
Не знаешь где.
В себе – вещь заключена, и слова выбора не даст она.
Просто игра.
Игра одиночества в тебе, как на органных стволах: тяжёлая игра…
Смерть – одиночество?
Или выход в свет?
Потихоньку отпивая из горлышка плоской фляжки, вспоминаешь все меты и архитектуру, нумизматику и поэзию одиночества, все квадраты его: корень зол, как хрен, шары и дуги, полудужья, привет, масонский циркуль, и игру, игру, игру…
 
 
5
 
Плоско, так аккуратно вырезанные возлежат кувшинки на воде – что удивило?
То, что это Москва-река: раз глядишь с моста около Киевского вокзала, никогда не думал, что они бытуют тут…
Глядишь, печёт, город движется, огромен, а река желтеет оливково, замедленная, важная…
Игра?
Нет, жизнь вершится всерьёз, в домах, наполненных муравьино, так – что муравьям нет ничего важнее: встреч, разлук, ссор, еды, бессонницы, сна, сочинительства…
Это – редко…
 Просто мальчишка утром написал в телеграмме, когда встречать, перепутав время, и пожилой отец, приехав раньше, вышел – двигая его, время, осторожно…
 Фонтан ликовал, переливался на солнце тугими струями, как гроздьями.
Фонтан ликовал, малыши склонялись к воде, близко, можно тронуть – живая такая, переливается…
 Был таким же – малыш: теперь одиннадцатилетний, проводящий выходные с мамой на даче, под Калугой, куда редко ездит отец…
С моста сойти – вспоминая: набережная Шевченко, марочные и нумизматические спекулянты, собиравшиеся возле.
Громада СССР.
 Союз казался вечным: страсть к монетам овладела рано, в детстве, и отец, стимулировавший любые увлечения сына, искал дорожки приобретений.
В том числе здесь.
Марки тоже влекли: распахивались толстые альбомы, даря весь мир.
Нет, не бывает бесплатно.
Потом – ездил один, и теперь, силясь вспомнить, где это было, глядит пожилой человек из скверика – в то пространство, будто в былое, вспоминая кувшинки.
 Причудливо всё мешается, ткётся орнамент судьбы, никуда от неё не деться, как ни тщись…
 Фонтаны ликуют здорово.
Площадь перед вокзалом полна: люди, представленные разнообразно: кто-то сидит, куря, кто-то пиво пьёт.
Инвалид ковыляет навстречу.
Пожилой человек, точно выводя формулу жизни, вслушивается в мелодии бытия, не зная, как и что пригодится в дальнейшем…
 
 
6
 
 
С фамилией Парадоксов интересно существовать…
Парамонов, Зверев, а он…
Интересовался у родителей, как и откуда такая фамилия?
Отшучивались, отсмеивались, тогда решил, что необходимо стать философом, чтоб оправдать фамилию…
 Раскол сознания играет светом.
Или нет?
Как организуются парадоксы?
Спросите у Парадоксова…
Выйдя пройтись, минуя ликование воробьиное в кустах, пытаешься изобрести непонятного человека с невозможной фамилией…
Представь лицо его: нос, крупно рассекающий, словно разваливающий лицо на ломти, низок лоб, наезжает на брови…
 Человек, остро составленный из углов: поскольку ты сам, изобретающий такого, мягок – сущностно и субстанционально.
 Иной парадокс усвоить чрезвычайно сложно: слоится в голове…
Июнь начинается жаркой работой солнца: а ты, как хотел?
Сквозь ажурную дымчатость листьев льётся бесперебойно свет, и долго, долго до ночи: ты ждёшь её, мера забвения столь необходима, раз жизнь после мамы превратилась в борьбу с внутренней болью.
Каждый должен жить один – да, Парадоксов?
Но у тебя не получилось вовремя сепарироваться от мамы, не расставались с ней 54 года.
В очереди в магазине ты стоишь за явным Парадоксовым, и, глядя, как он выгружает из тележки яства земные, переводишь взгляд на свой набор.
Еда обыденности.
Июнь не подразумевает праздников: достаточно майских недель…
Куда ты, Парадоксов?
Ах, да, он же расплатился уже, моя очередь…
Мелькает красным считывающее устройство, и, предъявив скидочную карту, лезешь в карман за деньгами.
Пройтись не получилось – получился магазин.
Сынишка, счастливо отправившийся на каникулы, ушёл к однокласснику в соседний дом: огромный, как Троя.
Все здесь такие – а двор: прекрасно-тополиный, часто пронизанный чириканьем воробьёв.
Зачем тебе Парадоксов?
Тебя, тащащему пакет с едой, пока жена проводит день в офисе, а сынок вступает в жизнь…
Вернее…
Ему одиннадцать, и всё вспоминающийся малыш словно подсказывает – скорость времени чрезмерна.
Была ли мама?
Никак не чувствуя её, в лифте поедешь вверх с Парадоксовым, изобретая парадоксы, думая о разнообразие человеческой алхимии бытия.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка